Павел Васильев. «Русский азиат»

Павел ВАСИЛЬЕВ (1910–1937)

Почему Павел Васильев – поэт сталинской поры? То, что он жил в эту пору, не делает его таковым автоматически. А то, что эта эпоха его убила, не дает оснований это отрицать. Она убила многих своих сыновей. Так почему же? Потому что ее дикость так же кружила ему голову, как иртышская степь и туркестанская пустыня, или как схватка между станицей и аулом за воду и соль. Принято считать сталинскую эпоху временем аскетическим. Но аскетизм этот был вынужденным. Сквозь него неудержимо прорывалась стихия языческого «телесного избытка» и «звериного уюта» мясников. Эта стихия «первобытной силой взбухала» в строчках Васильева. Эту стихию, которая и породила Сталина, во второй половине 30-х начал обуздывать крепнущий сталинский режим.

Родился Васильев в Зайсане, в казахстанских степях на границе с Китаем, в семье павлодарского учителя и дочери павлодарского купца. Детство прошло на «кривых пыльных улицах Павлодара». О себе рассказывал, что в юности был матросом на Тихом океане и золотодобытчиком на приисках. Начал публиковаться во владивостокских и хабаровских газетах. В 28-ом приехал в Москву учиться в литературно-художественный институт им. Брюсова. В поведении копировал своего кумира Сергея Есенина, но наступали уже совсем людоедские времена. В 32-ом был арестован по «делу «Сибирской бригады»», которая якобы пропагандировала фашизм и колчаковщину. Раскаявшемуся Васильеву было назначено условное наказание. В 34-ом в «Правде» появляется статья озаботившегося литературными нравами молодежи Горького – «О литературных забавах», где применительно к Васильеву говорилось, что «от хулиганства до фашизма расстояние «короче воробьиного носа»». После этого Васильев был исключен из Союза Писателей. В 35-ом за драку с поэтом Алтаузеном отправлен в исправительно-трудовую колонию. В 36-ом возвращается в Москву. В 37-ом обвинен в терроризме и подготовке покушения на Сталина и расстрелян.

Бахча под Семипалатинском

Змеи щурят глаза на песке перегретом,

Тополя опадают. Но в травах густых

Тяжело поднимаются жарким рассветом

Перезревшие солнца обветренных тыкв.

В них накопленной силы таится обуза —

Плодородьем добротный покой нагружен,

И изранено спелое сердце арбуза

Беспощадным и острым казацким ножом.

Здесь гортанная песня к закату нахлынет,

Чтоб смолкающей бабочкой биться в ушах,

И мешается запах последней полыни

С терпким запахом меда в горбатых ковшах.

Третий день беркута уплывают в туманы,

И степные кибитки летят, грохоча.

Перехлестнута звонкою лентой бурьяна,

Первобытною силой взбухает бахча.

Соляною корою примяты равнины,

Но в подсолнухи вытканный пестрый ковер,

Засияв, расстелила в степях Украина

У глухих берегов пересохших озер!

Наклонись и прислушайся к дальним подковам,

Посмотри – как распластано небо пустынь…

Отогрета ладонь в шалаше камышовом

Золотою корой веснушчатых дынь.

Опускается вечер.

И видно отсюда,

Как у древних колодцев блестят валуны

И, глазами сверкая, вздымают верблюды

Одичавшие морды до самой луны.

1929

Верблюд

Виктору Уфимцеву

Захлебываясь пеной слюдяной,

Он слушает, кочевничий и вьюжий,

Тревожный свист осатаневшей стужи.

И азиатский, туркестанский зной

Отяжелел в глазах его верблюжьих.

Солончаковой степью осужден

Таскать горбы и беспокойных жен,

И впитывать костров полынный запах,

И стлать следов запутанную нить,

И бубенцы пустяшные носить

На осторожных и косматых лапах.

Но приглядись, – в глазах его туман

Раздумья и величья долгих странствий…

Что ищет он в раскинутом пространстве,

Состарившийся, хмурый богдыхан?

О чем он думает, надбровья сдвинув туже?

Какие мекки, древний, посетил?

Цветет бурьян. И одиноко кружат

Четыре коршуна над плитами могил.

На лицах медь чеканного загара,

Ковром пустынь разостлана трава,

И солнцем выжжена мятежная Хива,

И шелестят бухарские базары…

Хитра рука, сурова мудрость мулл, —

И вот опять над городом блеснул

Ущербный полумесяц минаретов

Сквозь решето огней, теней и светов.

Немеркнущая, ветреная синь

Глухих озер. И пряный холод дынь,

И щит владык, и гром ударов мерных

Гаремным пляскам, смерти, песне в такт,

И высоко подняты на шестах

Отрубленные головы неверных!

Проказа шла по воспаленным лбам,

Шла кавалерия

Сквозь серый цвет пехоты, —

На всем скаку хлестали по горбам

Отстегнутые ленты пулемета.

Бессонна жадность деспотов Хивы,

Прошелестят бухарские базары…

Но на буграх лохматой головы

Тяжелые ладони комиссара.

Приказ. Поход. И пулемет, стуча

На бездорожье сбившихся разведок,

В цветном песке воинственного бреда

Отыскивает шашку басмача.

Луна. Палатки. Выстрелы. И снова

Медлительные крики часового.

Шли, падали и снова шли вперед,

Подняв штыки, в чехлы укрыв знамена,

Бессонницей красноармейских рот

И краснозвездной песней батальонов.

…Так он, скосив тяжелые глаза,

Глядит на мир, торжественный и строгий,

Распутывая старые дороги,

Которые когда-то завязал.

1931

Август

Что б ни сказала осень, – все права…

Я не пойму, за что нам полюбилась

Подсолнуха хмельная голова,

Крылатый стан его и та трава,

Что кланялась и на ветру дымилась.

Не ты ль бродила в лиственных лесах

И появилась предо мной впервые

С подсолнухами, с травами в руках,

С базарным солнцем в черных волосах,

Раскрывши юбок крылья холстяные?

Дари, дари мне, рыжая, цветы!

Зеленые прижал я к сердцу стебли,

Светлы цветов улыбки и чисты —

Есть в них тепло сердечной простоты,

Их корни рылись в золоте и пепле.

Август 1932

Кунцево

Данный текст является ознакомительным фрагментом.