Юрий КУБЛАНОВСКИЙ C НАСТОЯЯЩЕЙ ПОЭЗИЕЙ ЖИТЬ НЕ СТРАШНО
Юрий КУБЛАНОВСКИЙ C НАСТОЯЯЩЕЙ ПОЭЗИЕЙ ЖИТЬ НЕ СТРАШНО
Русский клуб в Шанхае провел творческий вечер поэта Юрия Кублановского
Михаил Дроздов: Дорогие друзья, сегодня Русский клуб проводит творческий вечер Юрия Михайловича Кублановского. Подобного рода встречи мы организуем не в первый раз. В гостях у нас были многие известные российские прозаики и поэты. С русскими шанхайцами в своё время встречались Юрий Поляков, Леонид Бородин, Валерий Ганичев, Владимир Бондаренко и многие другие.
Имя нашего сегодняшего гостя постоянно попадалось мне на протяжении последних 25-30 лет моей жизни. В 1980-х годах через глушилки доносился его голос, когда он выступал на "Радио Свобода". И затем вдруг неожиданная новость – Кублановский, в числе немногих литераторов, возвращается в Россию. Случилось это в 1990 году. Это был достаточно нетривиальный для того времени поступок, о котором, может быть, Юрий Михайлович расскажет нам сегодня. Хочу напомнить, что в те годы из России массово уезжали, а не возвращались в неё. Последние же двадцать лет жизни Кублановского связаны с Россией, хотя Париж в ней тоже присутствует. Нам всем было бы интересно узнать какие причины привели вас, Юрий Михайлович, в Китай.
Юрий Кублановский: Я хочу всех вас поблагодарить за то, что вы пришли на это моё полуимпровизированное выступление. В Шанхае я оказался по случаю. Сейчас здесь проходит международное собрание ИКОМ – это музейная международная организация. Моя супруга – член ИКОМа, правнучка русского художника Поленова. Можно сказать, она меня неожиданно сюда и привезла. Никогда я не был в Китае, судьба в ваши края меня пока не заносила. И вообще странно как-то все сложилось: сентябрь я провёл на Сахалине, во Владивостоке, а вот теперь Китай и Шанхай...
Да, много лет я писал "в стол". Просто "в стол", или в так называемый самиздат. Накапливалось, допустим, 30-40 стихотворений, я печатал их на машинке, закладывая копирку. Первые три экземпляра, вторые, третьи... В годы Пражской оттепели мне один корреспондент из Праги привёз машинку, которой эти листы можно было скреплять, такой дырокол... Я делал красивые обложечки, эти 40 стихотворений таким образом скреплял и распространял среди своих знакомых. Допустим, в пределах 30-40 экземпляров. Сейчас всё это уже, конечно, невероятная редкость, и многие из этих брошюрок находятся в литературном музее, как и другие раритеты "Самиздата".
Ко второй половине 1970-х годов уже набралось такое количество стихов, что я просто понял, что ну надо, надо увидеть отчуждение, что называется, творческого продукта. Понимаете, посмотреть на то, что сделано, можно только увидев текст типографский. Как это можно было сделать? Только переправив свои стихи за границу. Воспользовавшись достаточно случайными диссидентскими связями, я большую сборку своих стихов, казавшихся мне наиболее значительными, переслал в Нью-Йорк Иосифу Бродскому, с которым был шапочно знаком ещё по России. И, конечно, был чрезвычайно обрадован, когда в скором времени он по "Голосу Америки" сказал, что готовит мое "Избранное", и вскоре в издательстве "Ардис" будет выпущена моя книга.
К этому времени я уже не работал искусствоведом, поскольку после высылки из России Александра Исаевича Солженицына выступил в его защиту с открытым письмом, которое было опубликовано на Западе и передано по "Голосам". Работал сторожем, дворником, истопником. Сначала в каких-то офисах московских, а потом в храмах Москвы и Подмосковья. То есть я уже был достаточно люмпенизированный человек, находящийся в свободном плавании, насколько это было в Советском Союзе возможно.
Когда вышел мой первый нью-йоркский сборник, я получил на квартире у Беллы Ахмадулиной сигнальные экземпляры. Скорее всего, там стояла прослушка, потому что уже на другой день после того, как я принёс их к себе домой, ко мне нагрянули с многочасовым обыском. Книги эти отобрали, и в те же недели передо мной была поставлена дилемма: или мне грозит лагерь за антисовестскую деятельность, или я могу уехать в эмиграцию. Как сказал майор КГБ Кулагин, который меня курировал: "Никто из вас второго Гумилёва делать не собирается". Так в октябре 1982 года я оказался сначала в Вене, потом в Париже, стал работать в парижской газете "Русская мысль", потом перешёл на радиостанцию "Свобода", где вёл свою программу "Вера и слово" о духовных мотивах русской литературы.
Когда я был ещё в Вене, Солженицын прислал мне письмо, в котором написал: "Вы оказались в эмиграции не по своей воле, но не отчаивайтесь, через восемь лет вернётесь в Россию". Прямо указал даже точную дату. Вот что было поразительно... Это было вдвойне поразительно, потому что буквально через две недели после моего отъезда умер Брежнев, пришёл к власти Андропов. Никто ещё не знал, что Андропов болен, все думали, что это серьёзное правление, серьёзный режим на многие годы. И вдруг: "Через восемь лет вернётесь...".
Но действительно, ход истории убыстрился невероятно. Как мы знаем, началась, что называется в чёрном юморе, "гонка на лафетах": ушли Андропов и Черненко, к власти пришёл Горбачев. В общем, уже примерно с 1987 года мои стихи стали печатать в России все основные журналы. То есть я потерял статус политического эмигранта, а становиться эмигрантом экономическим я мог бы, если бы был, допустим, программистом, технократом каким-то или просто обывателем. Но поскольку я всё-таки поэт, и связан очень сильно со словом, с российским социумом, и чувствовал свою связь с читателем, я понял, что пора – надо собираться в Россию. Вот почему в 1990 году я вернулся, и 12 лет после этого вообще на Запад не выезжал ни разу. Вот только 3 года назад поехал во Францию, где всё это время и работал.
Вернувшись, в середине 90-х стал заведующим отделом публицистики в журнале "Новый мир". Меня пригласил туда тогдашний главный редактор журнала Сергей Залыгин. А последние годы – заведующим отделом поэзии. То есть вся моя деятельность в России была связана с журналом "Новый мир", ну и с выпуском сборников своих стихов.
В 2002 году я получил Литературную премию Александра Солженицына. Наша дружба с ним началась, когда я ещё был в эмиграции. Он пригласил меня к себе в Вермонт. Я гостил у него неделю в Америке. Потом мы встретились в Москве, и затем время от времени встречались. Это была литературная и человеческая дружба, встречи единомышленников, во многом определившие мой путь.
А сейчас я прочту несколько стихотворений.
Очень трудно, конечно, слушать новые стихи, особенно слушать впервые. Я сам это знаю. Вот что важно: когда слушаешь поэта, тем более поэта недостаточно тебе известного, не стоит вдумываться в смысл читаемого: не угонишься за смыслом. Когда Бродский читал стихи, он как будто раскачивал рукой колокол, и с какого-то момента ты слышал просто звук этого колокола, всё нарастающий, нарастающий мощный поэтический благовест. Только потом, когда читаешь стихотворение с листа и при этом вспоминаешь голос поэта, происходит наложение одного на другое, и возникает проникновение в стихотворение. Проникнуть в стихотворение, полностью зажить им довольно трудно, особенно в наше технотронное время с его ритмами, ведь это требует отпределённых усилий. Перед тем, как ты получишь от стихотворения наслаждение, надо прочитать его несколько раз. Оно постепенно открывается, слой за слоем. Надо войти, так сказать, тонкой иглой в это стихотворение, как в яйцо, и делать вытяжку. Но зато, если ты пойдёшь на этот труд, на это усилие, то будешь впоследствии вознаграждён, потому что настоящее стихотворение закаляет душу, становится спутником твоим в жизни. Если ты любишь поэзию, хорошо её знаешь, ты уже никогда не будешь несчастен. Я в этом глубоко убеждён.
(Читает свои стихи)
Михаил Дроздов: Удивительно слушать чтение поэтом своих стихотворений. Открываются совершенно новые интонации, которые ты можешь пропустить, читая стихи глазами.
Вы, Юрий Михайлович, участвовали в 2008 году в интересном проекте, который шёл на телеканале "Россия". Он назывался "Имя России". Вы представляли в этом проекте Пушкина. Что для вас Пушкин и почему руководители этого проекта именно вас попросили представлять "солнце нашей поэзии"?
Юрий Кублановский: Почему выбор пал на меня? Этот вопрос нужно задавать им. Они и сами потом были не рады, поскольку кое-кто из моих коллег составил и направил в администрацию президента возмущённое письмо с вопросом, почему именно я представляю Пушкина. Очевидно, это те, кому хотелось сидеть в моём кресле, ведь там был представлен политический истэблишмент России. Кто-то считал, что он больше бы подошёл к этой роли. Моё присутствие раздражало, например, и Никиту Михалкова, который не то чтобы ставил Столыпина, которого представлял, выше Пушкина, а просто считал и был убеждён, что не может же он проиграть. "Несколько лет назад, – рассказывал он тогда, – меня пригласили на радио прочитать "Поединок", я начал читать и не смог. Заплакал... заплакал просто". И продолжал, оглядев всех нас: "Ну и что? Разве можно представить Пушкина, выступающего на съезде кинематографистов…" Так что против меня было много всяких течений и против Пушкина тоже. А Пушкин для меня, как и для многих и многих русских людей, до сих пор остаётся вечным спутником жизни. Где-то в 22-23-24 года, после того как я более-менее познакомился с поэтами Серебряного века, я всё-таки решил вернуться к истокам, стал читать сначала Державина, а потом уже всерьёз и Пушкина. С тех пор, конечно, я часто открываю его томик. С Пушкиным происходит то же, что и со всей русской литературой. Ещё в 1917 году Ходасевич и Блок выражали опасения, что Пушкин уже не будет понят новыми поколениями, что именем Пушкина мы будем "перекликаться в надвигающемся мраке", как писал Ходасевич в своем эссе "Колеблемый треножник" о Пушкине. Но мне кажется, что за последние двадцать лет мы отдалились от Пушкина ещё больше, чем за предыдущие семьдесят советских. Столько всего за это время навалилось на нас! Никто не мог и предполагать 20-30 лет назад, что сама книга, как таковая, начнет вымываться из человечества, а вместе с книгой уйдёт и литература, потому что экран может, безусловно, существовать только как информативное пространство, но никак не пространство художественной литературы, а тем более поэзии. Поэзия создаётся под книгу, как квартира под ключ. Без книги она не может существовать. Вот так цивилизация поедает культуру. Сначала погибла живопись. Сейчас уже нет живописи, есть только спекулятивный рынок, торгующий всякими модернистскими поделками. А после живописи начинает пропадать, к сожалению, уже и литература. Её остаётся всё меньше. Всё меньше у людей времени читать большие объёмы прозы и погружаться в такую деликатную область искусства, как поэзия. Я же считал и считаю, и как раз говорил в той передаче, что именно чтение Пушкина и любовь к Пушкину – лучшие гаранты того, что человек остаётся человеком, русским человеком в хорошей культурной форме.
Михаил Дроздов: Я на правах ведущего задам ещё один вопрос нашему гостю. Среди нас, находящихся в Шанхае русских, идёт давний теоретический спор о том, кто мы: эмигранты или нет? Есть, конечно, люди, которые приехали в Китай на короткий срок поработать и которые планируют вернуться в Россию. Но многие из нас, в то же время, отмечают, что год сменяется годом, появляются семьи, рождаются дети, мы обрастаем каким-то имуществом. И потихоньку-потихоньку, сами того не ожидая, становимся, наверное, всё-таки эмигрантами. Опыт эмиграции и возвращения, имеющийся у Юрия Михайловича, на мой взгляд, очень интересен. Так, когда я уезжал в Шанхай, я не думал, что задержусь здесь на 15 лет. Страшно подумать, что уже прошло 15 лет... и я не знаю, сколько впереди! Честно вам также скажу, что с каждым годом мысль о возвращении в Россию насовсем становится всё страшнее, потому что те друзья, которые были там, куда-то разъехались, а друзья новые уже в основном все здесь, вокруг нас. Страна изменилась, изменились люди и стиль жизни. И тот опыт, который был у Юрия Михайловича, очень интересен, так как всё-таки возвращаться в современную Россию, я думаю, менее страшно, чем было страшно ему возвращаться в Россию 1990-х годов. Я попросил бы вас, Юрий Михайлович, порассуждать на эту тему. Чувствовали ли вы себя эмигрантом? Не жалели ли вы, что вернулись в 1990 году в Россию?
Юрий Кублановский: Конечно, я не жалел. Понимаете, это опять же всё связано со спецификой моей профессии. Я – человек, связанный с русским словом, и глубоко убеждён, что должен жить в стихии родного языка. Это раз. Во-вторых, я стараюсь держать руку на пульсе Отечества, у меня есть некоторые комплексы именно русского литератора. Русские литераторы (Достоевский, Гоголь) хотя и жили, как мы знаем, подолгу за границей, по 5-6 лет, а Тургенев даже больше, тем не менее всегда жили болями Родины и никогда не считали себя эмигрантами. Кто был эмигрантом? Ну, Герцен был. Солженицын мне тогда написал в Вену, что через восемь лет вы вернетесь, я так и жил с этим чувством. О том, что вернулся, никогда не жалел. Я просто жалел и жалею, что выход из коммунизма оказался для России таким трагическим, что было так много потеряно. Потеряны не территории даже – это не главное, а потеряны культура, ощущение России, как какого-то специфического духовного социума. Как предлагали выходить из коммунизма русские философы Бердяев, Ильин и другие? Они предполагали, что появится какой-то харизматик, который со своими друзьями придёт в России к власти и поведёт её по своему обычному национальному пути, с одной стороны, соответствующему общему развитию человечества, а, с другой стороны, приумножая духовные богатства родины. Но после такого геноцида, который был совершён большивиками, после таких войн, как можно было ожидать, что русский народ породит такого харизматика? Как такой харизматик мог бы пробраться в высшие эшелоны власти и властной мощной рукой повести Россию? На кого он мог бы опираться? Очевидно, это была утопия.
Конечно, я вернулся, с одной стороны, в клоаку либеральной болтовни, и вынужден был вращаться в обществе людей, которые не знали проблем западной цивилизации, потому что ездили на Запад только на гастроли в качестве этих самых либеральных болтунов. А, с другой стороны, под эту либеральную болтовню шла "прихватизация" богатств нашей Родины, захват её недр, полезных ископаемых, делёжка невероятная. Всё это верно было тогда определено, как великая криминальная революция. То, что я пережил её вместе со своим народом... что ж об этом жалеть? Я никогда не жалел, что вернулся. И прожил эти годы внутренне очень интенсивно, хотя и чувствовал чрезвычайное одиночество. Это чувство одиночества и сейчас со мной, во мне. Но, я считаю, как раз смысл жизни человеческой в том, чтобы закалиться так, чтобы быть способным на любое сжатие, на любое самоограничение и ради чувства собственного достоинства, и ради каких-то высших культурных ценностей. Для меня эти ценности никогда не определялись исключительно материальным достатком, каким-то комфортом. Ну, я вот такой человек. И понимаю, что далеко не все имеют такие жизненные ориентиры. Я же был выброшен, в общем-то, на Запад советской властью и вернулся при первой возможности.
Михаил Дроздов: Спасибо! Есть ли вопросы к нашему гостю?
Слушатель: Продолжая вопрос об эмиграции, в которой вы оказались в 1982 году. Восемь лет вы прожили в Париже, потом в Мюнхене. Когда вы оказались там, какая была обстановка в эмиграции? Я знаю, что в это время там жил Виктор Некрасов. Общались ли вы?
Юрий Кублановский: Мы с ним и работали вместе. Какие мощные массы русских были выброшены после 1917-го года на Запад! Но они так и не сумели составить на Западе единую диаспору. Они сразу все перегрызлись. Ещё тогда... Какие существуют мощные диаспоры: армянская, украинская, уж я не говорю о еврейской, которая представляет мировую силу... Русские все в распыле, в рассредоточенности. И когда в 1970-е годы началась 3-я волна эмиграции, многие её представители оказались именно в Париже, часть в Нью-Йорке, кто-то в Мюнхене на радиостанции "Свобода". И постоянно шла эта грызня. Меня тогда это очень неприятно поразило. Я-то думал, что еду к своим единомышленникам, и что сейчас все вместе мы будем всеми возможными пропагандными усилиями (несмотря на то, что эти пропагандные средства предоставлялись нам из-за океана), добиваться своих целей. Главное – слово, и мы будем нести правдивое слово своим соотечественникам, что я и делал. Как оказалось, даже некоторые из здесь присутствующих меня слушали... Но вместо этого я увидел страшную рознь, какое-то совершенно неадекватное раздражение многих к тому же Александру Солженицыну. Когда я выразил свои симпатии к Солженицыну, свою любовь к его творчеству, мне как бубнового туза на спину повесили – "человек Солженицына". И ходи с этим бубновым тузом, как будто в этом есть какой-то изъян. Синявский ссорился с Максимовым, и так далее... Я старался быть вне этих распрей, не участвовать в них. У меня не было никаких личных амбиций чего-то там добиваться. Я работал, простите за высокопарность, на пользу Отечества и в Париже, и потом в Мюнхене. Выпускал книги, делал передачи о той литературе, которая была здесь тогда ещё недоступна, в общем, рыхлил культурную почву.
Слушатель: Вы сказали, что три последних года также провели во Франции. У вас там был какой-то проект, вы там работали? Можно узнать поподробнее, что это была за работа.
Юрий Кублановский: Вы знаете, это, так сказать, даже немножко и смешно. Один зажиточный господин решил написать историю России от мамонтов до Медведева. Ну, и пригласил меня помочь ему в этом деле. Жена моя поступила учиться в школу Лувра, сам я, прикинув, подумал, что это собственно единственная возможность для меня ещё раз перечитать все курсы русской истории, чего я здесь бы никогда не сделал. В-третьих, моя работа в "Новом мире" пришла к определённому финишу. За столько лет работы слишком многим стихотворцам пришлось отказывать. Всё это взвесив, я решил согласиться на предложенный мне любопытный проект. И не пожалел об этом, заново переосмыслив всю нашу историю.
Нина Сытенко: Скажите, пожалуйста, что в основном вдохновляет вас на творчество? В вашей биографии были Соловки, тяжёлый, казалось бы, край. Он вдохновлял вас? Были в тот период у вас стихи?
Юрий Кублановский: Что вдохновляет? Понимаете, ведь так однозначно и не ответишь. Это ведь не то что увидел что-то, восхитился и запел, или вдруг решил: "вот эту проблему я сейчас отражу". Нужно быть Евтушенко, чтобы писать такие стихи. Поэзия рождается совершенно неожиданно, спонтанно. Это удивительный феномен такой, процесс... Ведь можно год не писать. Не можешь просто даже два слова связать. Кажется, что слов не можешь спадежировать уже, а не то, что в сложить их в рифму... И вдруг, как писала Ахматова: "Божественный лепет жёстче, чем лихорадка, оттреплет, и опять весь год ни гу-гу". Откуда это? Как это вдруг начинается? Бывает, продолжается неделю или несколько дней. Конечно, с годами это приходит всё реже, всё короче эти периоды. Вдруг начинается ускорение сознания, к тебе идут самые разные жизненные впечатления, и всё, буквально любой предмет, ты можешь сразу одухотворить и превратить в слово. Это феномен, который не поддаётся полностью рациональному объяснению. Я пишу стихи с 15 лет, то есть скоро уже полвека. И всё равно каждый раз присматриваюсь. Мне самому любопытно найти какие-то закономерности. И, может быть, найдя эти закономерности, как-то управлять процессом, пробовать акушировать его, чаще писать стихи и так далее. У меня не получается. Я не могу завести себя механистически. Я пишу только по какому-то наитию.
А Соловки, конечно... Я приехал на Соловки, окончив искусствоведческое отделение МГУ, богемным щелкопёром. Только на Соловках я и узнал подробнее, что тут был концлагерь, потому что на экскурсиях попадались бывшие зеки. Впервые прочитал по-настоящему историю, почувствовал под собой этажи отечественной истории. И с Соловков вернулся другим человеком. Собственно, только там, на Соловках, я и стал писать по-настоящему, как мне кажется.
Жили мы там в огромном корпусе братских келий. Музей только организовался. Нас было всего шестеро. А морозы-то там страшные. Печку я топил круглосуточно. Спал, не снимая тулупа даже зимой. Всё равно настолько была низкая температура в этой комнате... А говорят, что когда там сидел Лихачев, у них даже не было стёкол в окнах. Такая стояла жара, потому что 40 человек сидело, спрессованные тела. Дыханием так перегревали воздух, что даже в сорокаградусные морозы жили без стёкол. Так мне рассказывали. Невероятная вещь. Гора Голгофа – соседний остров с Соловками, где располагался самый страшный лагерь для смертников. Когда я туда попал, там были ещё глазки, решётки, надписи умирающих зеков на стенах. А два года назад я был там на освящении храма. Конечно, разве мог я в 1971 году предполагать, что это произойдёт? Но даже тогда, как это ни странно, когда писал соловецкие стихи, я предсказывал, что это произойдёт. "Ещё бездействует Всевышнего рука, – писал я тогда, – но всё вот-вот начнёт преображаться". Все говорили тогда, что это риторика. А вот оказалось (поразительная вещь!), что эта страшная голгофская тюрьма превратилась в храм с прекрасными иконостасами. Бывают чудеса в жизни. Вот это чудо. Для меня – чудо.
Михаил Дроздов: В 1970-80-е годы всё-таки ещё существовало понятие "русский Париж". И такие имена, как Александр Галич, тот же Виктор Некрасов, Владимир Максимов и многие другие, как бы сейчас сказали "звёзды первой величины", они ещё жили, существовали в этом городе. Есть ли "русский Париж" сегодня, как вы ощущаете? И остались ли ещё люди, которых можно считать осколками того "русского Парижа"?
Юрий Кублановский: Да, я помню ещё даже сына Столыпина. Он был тогда совсем старым, но приходил в храм на Рю-Дарю. Сейчас уже этого нет. Кстати, вот эти старые-старые русские особи, эти холёные (холёные не в смысле респектабельности, а в смысле породы) старики и старухи ещё остались в Ницце, потому что там, возможно, лучше климат. Два года назад я был на пасхальной службе в Ницце и там увидел этих русских стариков, которых раньше можно было встретить и на Рю-Дарю в храме Александра Невского в начале 1980-х. А последний осколок "русского Парижа" – это Никита Алексеевич Струве. Больше каких-то заметных фигур нет.
Егор Переверзев: Юрий Михайлович, из ваших слов я понял, что вы человек православный и имеющий отношение к православной русской культуре, духовной жизни. Но, вместе с тем, в православии одной из высших ценностей, как я это могу себе представить, является смирение. В ваших словах, в ваших стихах и вообще в вашей биографии я не почувствовал смирения. Как вы проживаете эти две ценности: бунт и смирение?
Юрий Кублановский: Наверное, поэты – плохие христиане. Ну, что тут скажешь? И я не первый такой плохой христианин, если мы вспомним и Пушкина, и Тютчева, и Блока... Конечно, есть какое-то внутреннее противоречие между поэтической авантюрностью и смирением православной молитвы, годового церковного круга и т.д. Я для себя так решил: не навреди. В отличие от современной поэзии, литературы и культуры, которая в значительной степени носит антиклерикальный характер и в России, и во всём мире, никогда в моей поэзии не встретишь ничего противохристианского или противоцерковного. Всегда, по большому счёту, есть ориентиры именно на это. Это я считаю своим имманентным духовным долгом. А уж всё остальное – это, конечно, дело и моей христианской совести, и моего духовника. Что тут скажешь? Если жить строго по церковным канонам... Я думаю, по ним не живёт не только поэт, но и 99% людей других профессий. То, что вы назвали бунтом, конечно, это просто жизненная стихи. Стихия, которую в стихах и передаёшь. Вы очень глубокий вопрос задали. Определённая двусмысленность всегда в этом есть. Не случайно многие люди, которые приходят в церковь уже в зрелом возрасте, моментально или очень быстро теряют всякий интерес к светской культуре. Неофиты подозревают культуру сразу во всех смертных грехах, перестают ею интересоваться, перестают читать. Они живут своей приходской жизнью и всё остальное, культуру в особенности, держат на подозрении. Это явление я наблюдаю сам. У меня дочка – христианка, у которой 8 детей. У меня 8 внуков! У меня есть также сын, который, возможно, уйдёт в монастырь... Это уже по жизни так получилось, что они лучшие православные христиане, чем я. Но они относятся всё-таки ко мне и моей поэзии с уважением. Я знаю, что в этой среде, конечно, поэзия часто бывает на подозрении, как что-то от лукавого. И надо прямо сказать, что многие современные поэты дают для этого повод. И более чем... Богоборчество, вызов и возвращение билета Богу – это постоянные компоненты модернистского и постмодернистского искусства и всей современной идеологии. Потому-то современная культура и терпит фиаско и тонет, что она забыла Бога, оторвалась от Бога и сделалась богохульницей. Это большая трагедия всей нашей цивилизации.
Михаил Дроздов: А чувствуете ли вы религиозный ренессанс в России?
Юрий Кублановский: Я его острее ощущал при советсткой власти даже, чем теперь. Ренессанс – слишком высокое слово. Но обнадёживающие тенденции всё-таки есть. Вот я беру даже своих детей... Я же вижу их жизнь. Но, конечно, по сравнению с общей массой деградации и народного упадка порой кажется, что это всё как слону дробинка, что это всё действительно малое стадо. Очень незначительная часть молодёжи сейчас имеет возможность сделать такой выбор, потому что она с тинейджерских времён уже оглушена современными соблазнами и нужно очень много сопутствующих обстоятельств, чтобы молодой человек сделал сейчас христианский выбор. Это очень непросто, я это понимаю. Не скажу, что в России есть для этого соответствующие условия, несмотря на, казалось бы, религиозную свободу, которую предоставили сейчас населению.
Слушатель: Скажите, пожалуйста, как человек, который прожил столько лет в эмиграции, как человек с достаточно богатым жизненным опытом, в какой момент, за счёт чего вы поняли свою принадлежность именно к русскому обществу, к русскому этносу? За счёт религии, литературы, общества, менталитета?
Юрий Кублановский: Я думаю, за счёт слова. Просто потому, что я пишу на русском. И моя профессия мне непосредственно в этом помогла. В первую очередь она, очевидно, что это так. Моя профессия и моя настойчивая любовь к русской литературе и приверженность к ней. Романы Достоевского были моим Евангелием и в 20, и в 30, и в 40 лет, и вся русская проблематика, русская философия... Я довольно рано узнал русских философов: Бердяева, Франка и других. Всё это текло и течёт по моим жилам. Отними у меня это, и от меня ничего не останется. Я весь только в русской проблематике, по сути. И то, что происходит в мире, я всегда связываю только с ней. И всё происходящее в мире мне интересно ровно настолько, насколько это отражается на России и на русском народе. Такое уж у меня устройство. Объясняю это, повторяю, своей профессией.
Егор Переверзев: Прошу прощения у аудитории, я хотел бы задать достаточно узконаправленный специфический вопрос и всё-таки затронуть тему постмодернизма, о котором вскользь уже говорилось в ходе нашего сегодняшнего вечера. Мой вопрос о метафоре. Вы знаете, у меня был вчера интересный разговор, в ходе которого я пришёл к мысли о том, что поэтическая метафора имеет огромную силу и влияние на аудиторию. В какой-то момент, слушая поэта, внимая стихам, вдруг возникает ощущение, что ты всё понял. Ощущение некоего такого понимания, которое уже граничит с действием, потенциально содержит действие. Настоящая сила поэзии и сила прозы – в этом. И в этот момент ты попадаешь под власть художественного слова. Имеет ли поэт право погружать человека, его сознание в пространство этой метафоры, откуда очень трудно вырваться, и которое неминуемо ведёт к каким-то действиям, не всегда для этого человека благостно заканчивающимся?
Юрий Кублановский: Вы льстите поэзии, считая, что она имеет столь сильное влияние на человека. Я думаю, дай Бог, если бы так было на самом деле. Сейчас всё-таки: прочитал, сплюнул, захлопнул и забыл, чаще всего бывает именно так. Да и основной поток современных стихов является стихами, отнюдь не рассчитанными на вживание в них. Не знаю даже, для чего они пишутся. Это явление уже превращается в какой-то огромный синдикат, со своими большими покровителями, большими олигархическими деньгами. Эти люди создают свои журналы, собирают симпозиумы. В этом состоит целая идеология: секуляризировать до конца русскую литературу, превратить её в игру, сделать её имморальной, сбросить учительство, как говорят, с корабля современности. Но всё это – пустое. А когда настоящая поэзия захватывает читателя, она может научить его только добру, закалить характер, с ней становится не страшно жить, она может только обогатить человека, и дать ему ещё одно духовное измерение. Так что бояться тут нечего. Открывай томик Тютчева, погружайся в него и не ошибёшься.