Борис Споров ДВА ЧЕХОВА. К НОВОМУ ПРОЧТЕНИЮ

Борис Споров ДВА ЧЕХОВА. К НОВОМУ ПРОЧТЕНИЮ

Известно, что Лев Толстой высоко оценивал творчество Чехова. Он неоднократно перечитывал отдельные его произведения, а в техническом мастерстве ставил в чём-то даже выше себя.

Известно и другое: Толстой не признавал Чехова-драматурга до такой степени, что "Три сестры" не смог даже прочесть до конца. И не только это. Так, нашумевшей повести "Мужики" он высказал суровый приговор: "Рассказ "Мужики" – это грех перед народом. Он не знает народа". Трудно согласиться, что Чехов как писатель "не знает народа", но что "это грех перед народом" – с этим нельзя не согласиться.

К месту напомнить: Чехов после Гоголя явление наиболее сложное и не растолкованное в русской литературе девятнадцатого века. Сложность не в сюжетах произведений, не в языке и стиле, не в том, что драмы он, к примеру, определял комедиями, сложность в форме подачи материала – я называю это "либерализмом в творчестве" и "заглядыванием вперёд".

А ещё позиция Чехова, в которой его и сила и слабость. Позицию он чётко и однозначно изложил:

Плещееву: "Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист, я хотел бы быть свободным художником – и только" . ("Свободным" – от чего? – Б.С. )

Суворину: "Мне кажется… Художник должен быть не судьёй своих персонажей и того, о чём говорят они, а только беспристрастным свидетелем" . (Но ведь художник и создатель своих персонажей! – Б.С. )

Отсюда и либерализм в творчестве, и беспристрастность свидетеля… А уж какую загогулину преподнесут персонажи – их дело, их забота. Нередко Чехов так и писал, однако не выдерживал последовательности. Давили, видимо, два обстоятельства: неизменный критический реализм 19 века, и окружение творческой интеллигенции, особенно театральной, утратившей веру, потому и без связи с народом. Ещё-то ведь и связать нечем.

Вот это очевидно и отложилось на повести, что и позволило Толстому сказать: рассказ "Мужики" – "грех перед народом" .

***

"Лакей при московской гостинице "Славянский базар", Николай Чикильдеев, заболел. У него онемели ноги…" И заболевший с женой и дочерью вынужден приехать к родителям, в деревню Жуково. Дом – развалюха, половину внутренней избы занимает печь, "тёмная от копоти и мух". И в этой трущобе живут старики – отец с матерью; брат Кирьяк с женой, у них шестеро детей; жена второго брата, который в солдатах, с двумя детьми, следовательно, с "москвичами" пятнадцать душ. Тесновато и для крепостной деревни. Но Чехову, видимо, необходимо сгустить тона и краски, как это и принято было в критическом реализме… "На печи сидела девочка лет восьми, белоголовая, немытая, равнодушная"… Кошка глухая. "Отчего?" – "Так, побили"… – Поставили самовар – самая большая ценность в избе. – "От чая пахло рыбой, сахар был огрызанный и серый, по хлебу и посуде сновали тараканы"… – "В избе всегда плохо спали; каждому мешало спать что-нибудь неотвязчивое, назойливое: старику – боль в спине, бабке – заботы и злость, Марье – страх (её дико избивал пьяный муж. – Б.С. ), детям – чесотка и голод"… – Вот на таком фоне дана повесть, да это и не фон – литературная реальность. И не понять, кто чем занят – кто какую работу работает. Кирьяк – сторожем в лесу у купца; об остальных сказано лишь однажды, кратко: "…все жали". Что жали, где жали – своё, помещичье? Это ни Чехова, ни читателя, видимо, не должно интересовать… Голод у Чикильдеевых лютый, но очень своеобразный: "…и когда увидел (Николай. – Б.С. ) с какой жадностью старик и бабы ели чёрный хлеб, макая его в воду…" Или ещё такое: "По случаю праздника купили в трактире селёдку и варили похлёбку из селёдочной головки. В полдень сели пить чай и пили его долго, до пота, и, казалось, распухли от чая, и уже после этого стали есть похлёбку, все из одного горшка. А селёдку бабка спрятала". – И такое: "Сердитая бабка намочила ржаных корок (и откуда взялись?! – Б.С. ) в чашке и сосала их долго, целый час. – И тут же, всего лишь через точку, следует: – Марья, подоив корову, принесла ведро с молоком…" С одной стороны – голод и детей, и взрослых, с другой – события-то происходят, когда и в огородах всё созрело, и корова в хозяйстве есть; и на Успенье барана освежили, так что объедались, а дети и ночью вставали поесть. К этому времени и хлеб нового урожая убран – все условия не голодать, не варить похлёбку "из селёдочной головки", чтобы затем в десяток ложек черпать из одного горшка – кстати, из горшков в деревнях никогда не хлебали похлёбку, не получится… Да и барана, наверное, не последнего зарезали. А ведь, пожалуй, и птица есть. Почему бы и нет, если чужие гуси объедают в огороде капусту. Кстати, зимой корова ревела от голода, но ведь столько рук – можно было запастись хотя бы сеном, колхозного запрета не было. Но это за кадром – Чехов демонстрирует голодомор и пьянку. Да ещё унизительное падение на дно. Так Фёкла, муж которой в солдатах, от двух детей по ночам рыскает за речку к приказчикам блудничать, и наверно не первый раз под утро заявилась голой: "поозорничали" над ней… А вот внешнее проявление Фёклы: кому угодно она может нахамить; ударила коромыслом Ольгу… "Она (Фёкла. – Б.С. ) ела что давали, спала где и на чём придётся; помои выливала у самого крыльца: выплеснет с порога, да ещё пройдёт босыми ногами по луже". – Ну, чем не быдло!

Водку пьют все мужики – не пьёт лишь лакей из "Славянского базара". Пропивают и свои, и общественные деньги, как будто открывая для нас перестроечных бомжей.

Не многим лучше дело обстоит в Жукове и с Православием. Во-первых, поголовная неграмотность – читать могут лишь приехавшие, жена Николая, Ольга, и её дочь. Евангелие у Чикильдеевых имеется – читать некому. "Евангелие... старое, тяжёлое, в кожаном переплёте, с захватанными краями, и от него пахло так, будто в избу вошли монахи". – Не правда ли, странное сравнение? Церковь пятиглавая в селе за рекой – рядом. И однажды Ольга с Марьей побывали на службе. "Марья остановилась у входа и не посмела идти дальше". – Сама забитая, при шестерых детях, она на помещичью семью смотрит "исподлобья, угрюмо, уныло, как будто это… не люди, а чудовища, которые могли бы раздавить её…" Удивительно расчётливо Чехов умалчивает: у Чикильдеевых во взаимоотношениях никакой терпимости или любви – на кого же Марья шестерых детей оставила? И в церкви – умолчание: даже не отмечено, перекрестилась Марья хоть разок, ну, перед входом.

"С тех, кто в Великом посту не успевал отговеться (?), батюшка на Святой, обходя с крестом избы, брал по 15 копеек"… – "Старик не верил в Бога, потому что почти никогда не думал о Нём". – "Бабка верила, но как-то тускло; всё перемешалось в её памяти… Молитв она не помнила". – "Марья и Фёкла крестились, говели каждый год, но ничего не понимали. Детей не учили молиться, ничего не говорили им о Боге, не внушали никаких правил и только запрещали в пост есть скоромное. В прочих семьях было почти то же: мало кто верил, мало кто понимал". – Право же, вековая дремучесть. А ведь полусловом Чехов проговаривается: "На Успенье, в одиннадцатом часу вечера, девушки и парни, гулявшие внизу на лугу…", увидели пожар. – Хороводы водили или просто отдыхали. И ещё: "Девушки ещё с утра отправились навстречу иконе в своих ярких нарядных платьях и пришли лишь под вечер, с Крестным ходом, с пением, и в это время за рекой трезвонили… Все как будто вдруг поняли, что между землёй и небом не пусто, что не всё ещё захватили богатые и сильные, что есть ещё защита от обид, от рабской неволи (?), от тяжкой невыносимой нужды, от страшной водки". (Какая риторика! Непонятно, как это сочетать с полной глухотой и слепотой.) – "Она (Ольга. – Б.С. ) вспомнила о том, как несли Николая и около каждой избы заказывали панихиду и как все плакали, сочувствуя её горю". – Значит не так уж всё погибельно. Души-то живые, да только автор упрятал их в упаковку.

И возникает ещё нелишний вопрос: а почему же повесть названа "Мужики"? Любопытное замечание было в письме к Суворину: "Я написал повесть из мужицкой жизни…" , – это можно понять, как из простонародной жизни. В таком случае сказано откровенно небрежительно, и это свидетельствует о том, что мужицкая жизнь в творчестве Чехова второстепенна. Можно и иначе расценить: в повести прежде всего автора интересуют персонажи мужчин. Если так, то весьма уныло – ни одного образа ни литературного, ни попросту человеческого: безликие пьяницы и "глухари". Если без лакея из "Славянского базара", он болен и лекарь-выкрест окончательно убивает его, – все остальные быдло в прямом смысле этого неприличного слова.

И ещё много можно бы сказать о повести, но уже и этого достаточно, чтобы согласиться с оценкой Толстого: "Рассказ "Мужики" – это грех перед народом". Правда, в советской России повесть оценивалась высоко, как разоблачение "тюрьмы народов".

Так в чём дело? Попытаемся разобраться, хотя бы в конкретном случае.

Во-первых, Чехов молочный и кровный сын ХIХ века – на всём его творчестве лежит печать сомнения и критического реализма. Под этот пресс подпадают герои всех его произведений, понятно, в определённой мере. Ведь и Чехонте в своих газетных рассказах не только посмеивался и пошучивал над "мужиками", он и высмеивал их едко. Позднее, когда Чехов писал о своём герое, представителе среднего класса, сохранялась мягкость и снисходительность. Когда же под прицел вновь попадали "мужики", перо становясь беспощадным. Но это полбеды. Тогда иного направления и не было – интеллигенция работала на разрушение. Беда, когда автор не любит своих героев, холодно возвышаясь над ними, даже не пытается воздействовать на них добром ради привития азов нравственности. Вот здесь-то и сказывалось устремление к творческому либерализму – свободный художник. А "свободный художник" – правда, от чего свободный? – в шаге отстоит от натурализма, от изоляции, от утраты идеи нравственности, от самолюбования. То есть с одной стороны "свободный художник" – независимый от политических и даже религиозных тягот и норм, а с другой – он балансирует на грани отстранённости и разочарования. Именно такое положение легко просматривается на примере повести "Мужики".

Помня оценку повести Толстым, невольно повторяешь: "Нет идеи, нет цельности, не знаешь, зачем писано" . – Убедить, что мужики сплошь пьяницы и недоумки? Чехов, скажем, не забыл обособить трактир, крытый железом, но даже не назвал хозяина трактира, хотя и трактир затем выставляет в вину мужику. А ведь и в то время мужики громили трактиры, выливали спиртное на землю, таким образом протестуя против спаивания. Или свободному художнику и до этого дела нет?

Чехов убеждает нас, что народ не научен читать, следовательно, веры не разумеет, молитв не знает, и способен лишь умиляться непонятным словом в Евангелии. По меньшей мере, это предвзятый подход к вопросам веры. По большому же счёту – тупиковое состояние "свободного художника". Ведь даже будучи неграмотным, но, бывая регулярно на службах в храме, живо помышляя о Господе, человек может быть глубоко верующим. Не случайно египетский подвижник нашёл в миру по указанию свыше достойного христианина, который много трудился и всего лишь перед началом работы говорил: "Господи, благослови", – а по окончании: "Слава Тебе, Господи".

Да и российская интеллигенция, всему обученная, не первая ли отпала от Церкви? Не любимый ли Чеховым Толстой не признавал в Иисусе Христе Богочеловека? И не Толстой ли обновил ересь жидовствующих времён Иосифа Волоцкого? А неграмотное "быдло" и после коммунистического погрома спасло с помощью Божией Православную Церковь от крушения. Осилили "белые платочки" и атеистическое лихолетье.

Вот и напрашивается уже определённый вывод: если судить по "Мужикам", Чехов действительно не знает народа. Что наружи, то и даёт под углом критического реализма. А внутрь заглянуть – зачем, когда у мужика с бабой внутри пусто.

Вновь невольно напрашивается Толстой: "Из ста двадцати миллионов, – говорил он, – русских мужиков Чехов взял одни только тёмные черты. Если бы русские мужики были действительно таковы, то все мы давно перестали бы существовать" . (Литературное наследие, т. 68, стр. 521.)

И вывод из всего сказанного прост: писатель без идеи, без цели, неминуемо впадает в самообман, полагая, что всё, написанное им, достойно одобрения, а сам он заблуждаться не может.

***

Опять же в связи с Толстым и повестью "Мужики" вдруг всплыл и оказался кстати один из "газетных" рассказов – "Спать хочется". Ещё в школьной хрестоматии не только меня смущал этот рассказ, а тут, оказывается, Толстой так высоко поднял его, что поставил в десяток лучших произведений Чехова.

Но, кроме того, что рассказ в столь сжатой форме мастерски сделан, в нём присутствуют живые люди, которых никак нельзя отъединить от формы.

Варька, лет тринадцати, наёмная нянька. Качает она грудничка. В этом возрасте лишь больной ребёнок способен бесконечно кричать. И любопытно знать бы, а кричит ли он, когда Варька весь день занимается хозяйственными делами. Зато всю ночь он кричит, так что няньке ни вздремнуть, ни отдохнуть. "Ребёнок плачет", – пишет Чехов, но в это время ребёнок именно кричит. Зато: "В печке кричит сверчок". Хотя бы за печкой, что ли. В комнате, где спит ребёнок, перед образом горит лампадка – понятно к чему это, тут же через всю комнату висят пелёнки и "большие чёрные панталоны" – тоже понятно.

Хозяин и отец ребёнка – сапожник (как и у Ваньки Жукова). Варька качает младенца, сама дремлет, вспоминает своё недавнее прошлое.

"Ты что же это, паршивая? – говорит хозяин. – Дитё плачет, а ты спишь?" – Он больно треплет её за ухо, и она встряхивает головой.

Среди ночи приходит хозяйка – мать, кормить грудью:

"Подай сюда ребёнка! – повторяет тот же голос, но уже сердито и резко. – Спишь, подлая!.. Плачет. Должно, сглазили".

Весь день с утра Варька занята работой:

"Варька, поставь самовар… почисти хозяину калоши… помой снаружи лестницу, а то от заказчиков совестно (это уж не её слово. – Б.С. )… – Убирает комнаты, топит вторую печь, бежит в лавочку. – Мучительно прислуживать за обедом, стирать, шить… Вечером к хозяевам приходят гости… – Ставь самовар (самовар маленький, приходится ставить четыре-пять раз)!.. сбегай, купи три бутылки пива!.. сбегай за водкой!.. Почисть селёдку!.. Варька, покачай ребёнка! – раздаётся последний приказ".

И теперь всю ночь ребёнок и сверчок будут кричать. А Варьке спать хочется – и не удивительно: весь день работать и всю ночь не спать. Варька тупеет, может быть, что-то в голове её случается. Она определяет образ врага – ребёнок! "Варька подкрадывается (?) к колыбели… к ребёнку. Задушив его, она быстро ложится на пол, смеётся от радости, что ей можно спать…"

Вот и весь рассказ. Здесь всё неестественно. И сосредоточено всё на том, чтобы девочка задушила младенца. (Я спрашивал знакомых, прочитавших рассказ в детстве или в юности: сколько Варьке лет? Больше восьми-девяти никто не называл – желание хоть возрастом оправдать девочку.) Хозяева – нелюди: они не понимают, что человек не может обходиться без сна. Но ведь и нянька не восьми лет, а тринадцати – в этом возрасте можно убежать, спрятаться, чтобы не нашли спящую. Вариантов много. Но рассказ выстроен так и ведёт к тому, чтобы Варька свершила преступление.

Я долго раздумывал и сомневался, прежде чем прямо поставить вопрос: "А имеет ли писатель моральное право на такой рассказ?" Да, могло и такое случиться, получить огласку в судебной хронике, но делать из такого факта прямолинейное художественное произведение безнравственно. Ведь это не пустое слово, но уже дело.

Был у Чехова "Ванька Жуков", трагичный рассказ, но без убийства. Однако сделана вещь православным писателем, как и "Мальчик у Христа на ёлке" Достоевского.

Казалось бы, можно сослаться на критический реализм, но в данном случае, скорее, проявилось медицинское хладнокровие Чехова. А то, что рассказ мастерски сделан, тем более в укор писателю. Так ведь любое извращение можно сделать всеобщим любованием, да и руководством к действию. Не послужил ли художественный рассказ реальному злу?

Дальнейшее разбирательство рассказа вряд ли необходимо. Ясно одно: такого Чехова ничем не объяснишь – ни критическим реализмом, ни внешним мастерством, ни личным характером и нравом, ни даже свободным художником.

Любопытно, чем при столь высокой оценке рассказа руководствовался Толстой – неужели только внешней формой?

***

Рассказ "Бабы" иного качества.

"В селе Райбуже, как раз против церкви (курсив мой. – Б.С. ), стоит двухэтажный дом на каменном фундаменте и с железной крышей. В нижнем этаже живёт со своей семьёй сам хозяин… по прозвищу Дюдя, а в верхнем… останавливаются проезжие чиновники, купцы и помещики". Дюдя и торгует, и содержит кабак, словом, ухватистый мужик. "Старший сын его Фёдор служит на заводе в старших механиках (там же пристроил он работать неокрепшего сына. – Б.С. ). Жена Фёдора Софья, некрасивая и болезненная баба, живёт дома при свёкре… Второй сын… горбатенький Алёшка, живёт дома при отце. Его недавно женили на Варваре (а она уже загуливает! – Б.С. ) из бедной семьи: это баба молодая, красивая, здоровая и щеголиха (из бедной семьи! – Б.С. )…" – Даже по характеристике семьи просматриваются "Мужики", лишь те полунищие, а эти богатенькие. У Фёклы муж в солдатах, у Маши – в солдатах, у Варвары – горбун. Все бабы ладные и видные – все загуливают. У Чехова, как правило, без "треугольника" не обходится, причем, это уже как будто отработанный стандарт.

Но "Бабы" – произведение сложнее, со вторым планом, с рассказом внутри рассказа, с психологическим анализом.

Остановился на ночлег "деловой, серьёзный и знающий себе цену" Матвей Саввич, лет тридцати, с мальчиком Кузькой лет семи-восьми, за кучера парень в красной рубахе. "Вечер был жаркий и душный… проезжий умылся, помолился на церковь, потом разостлал возле повозки полость и сел с мальчиком ужинать". Кузька уснул в повозке, угнездившись в сене, а Матвей Саввич, отвечая на любопытство Дюди – сын, что ли, Кузька? – рассказывает о том, о чём в подобных случаях обычно предпочитают помолчать.

Жил в соседях у Матвея сверстник Вася с матерью. Семья деловая, с доходами. Но как в жизни случается, мать-старуха занемогла и поспешила женить сына. Женила на Машеньке – "девочка молодая, лет семнадцати, маленькая, кургузенькая, но лицом белая и приятная, со всеми качествами, как барышня". Мать на третий день после свадьбы скончалась, а через полгода Василию "забрили лоб и погнали в Царство Польское" солдатом. Кузька и родился без отца… Матвей помогал соседке по хозяйству. Время шло, оба молодые, ну и соблазнили они друг друга, и стали жить как муж с женой, продолжая оставаться соседями. Не один год прошёл, Васю по болезни списали домой. Возвратился солдат. Матвей сразу был настроен покаяться перед соседом, но Машенька ни в какую: "Не стану я с ним жить". – Состоялся любопытный диалог: – "Да ведь он тебе муж?" – "Легко ли… Я его никогда не любила и неволей за него пошла…" – "Да ты не отвиливай, дура, ты скажи: венчалась ты с ним в церкви или нет?" – "Венчалась, но я тебя люблю и буду жить с тобой до самой смерти…" – "Ты богомольная и читала Писание, что там написано?.. Жена и муж едина плоть. Погрешили мы с тобой и будет, надо совесть иметь и Бога бояться. Повинимся перед Васей, он человек смирный, робкий – не убьёт…"

Матвей покаялся, и Василий простил их. Но Маша ни в какую: не люблю, не буду с ним жить – бежит к соседу… Дошло до того, что Матвей уздечкой ударил её, а подоспевший муж избил жену и кулаками, и вожжами. Она ещё лежала в постели с синяками – умер Василий. Похоронили. Но пошли слухи – не своей смертью умер. Раскопали судебные власти, вскрыли, обнаружили в желудке мышьяк… Жена отравила или сам отравился? Матвей выступал свидетелем… Присудили Маше тринадцать лет каторги. Но и наказание скоро настигло: "… не дошла она до Сибири. В губернии заболела горячкой и померла в остроге… Кузьку вернули назад домой". Матвей и взял его на воспитание: "Сделаю его приказчиком, а ежели своих детей не будет, то и в купца выведу".

Такая вот трагичная история.

А между тем Варвара рассказывает Софье, как она по ночам гуляет с поповичем, как "с проезжими чиновниками и купцами гуляла". И даже предлагает Софье извести старика и горбатого мужа. Софья в ответ лишь восклицает или шепчет: "Грех!" Но уже скоро и Варвара усмиряется: "Нет… Ты меня не слушай, голубка… Злоблюсь на них, проклятых, и сама не знаю, что говорю".

На этом можно бы и закончить, но следует напомнить, что горбун всю ночь где-то гулял с гармонью, а пришёл утром пьяный и без гармони.

А ещё утром Кузька не мог найти шапку. "Куда же ты, свинёнок, её девал? – крикнул сердито Матвей. – Я тебе уши оборву! Поганец этакий!" – "У Кузьки от ужаса перекосило лицо".

***

Как видим, всё те же интриги, тот же блуд круговой. Казалось бы, можно заключить: что ж, были "Мужики", теперь "Бабы" – хрен редьки не слаще. Однако "Бабы" – это уже иная проза: работает идея, автор направляет рассказ или героев через падение к покаянию.

А Матвей как бы выговаривает эпиграф: "На этом свете от женского пола много зла и всякой пакости. Не только мы, грешные, но и святые мужи совращались". Правда, точнее было бы после слова "свете" вставить "и". Потому что грешные все. Только грех проявляется по-разному. Любопытны в разыгравшейся трагедии Матвей-Маша-Вася. Автор оставляет Матвея и Машу для искушения и соблазна. Может быть и соблазнились они в равной мере, хотя Матвей пристреливался издалека и долго – Маша дрогнула и отдалась уже без возврата. Василий по возвращении из Царства Польского повёл себя вполне достойно. И восстановилось бы всё, если бы Маша покорилась. Наиболее сложным оказался Матвей-рассказчик. Уже рассказ постороннему – это своеобразное самооправдание. Чехов довольно-таки мастерски опускает Матвея, но проявляет его лишь в конце рассказа, когда Кузька теряет шапку.

Критика в общем так и оценивала Матвея Саввича: словоблуд и лжец. И что показательно: он весь на религиозной риторике. А если такая риторика в устах словоблуда, то под усмешку подпадает и религия – как будто дань времени, толстовству и либерализму. Но ведь это и чеховская вещь в себе – Матвея можно воспринять и не как словоблуда, и это важно заметить… И уж в любом случае выставлять Машу как жертву – нельзя, хотя женская психология обыграна мастерски. И за Машу, и за Матвея можно замолвить слово. Он действительно сыграл ведущую роль в грехопадении, однако рассудка не лишился. Когда дело дошло до выбора перед совестью, он убеждает и уговаривает любовницу покаяться перед мужем – и муж простит. Матвей словно вычитывает доводы из Евангелия, причём в таком обилии, что в какой-то момент претит. А когда говорит, что после всего она должна мужу ноги мыть и юшку пить, то и это выстраивается в Евангельский ряд. Можно, пожалуй, и согласиться: лукавый, словоблуд. Но ведь и Маша – "блудливая кошка"… С другой стороны: не только по словам, но и по делам должно судить. А дела Матвея очевидны: он пришёл в дом к Василию и за себя и за Машу ради Христа просил прощения. Это уже дело… Он посещает Машу в тюрьме, пытаясь хоть чем-то облегчить её положение – и это дело. Хотя Маша тогда уже от него отвернулась – тоже помнить следует. А после её кончины берёт на воспитание сына Кузьку. Это тоже не пустые слова. Совесть угнетает? Но ведь и такое не каждому дано.

Остаётся два существенных факта. Машу судили. "Одни на суде говорили, что она мужа отравила, а другие доказывали, что муж сам с горя отравился. Я, – говорит Матвей, – в свидетелях был… Её, говорю, грех. Скрывать нечего, не любила мужа, с характером была…" И второе: очень уж жестко и грубо бранит он Кузьку за шапку. Что – или строго воспитывает, или вколачивает в мальчишку покорность работника?

Вот и возникает вопрос: правомерно ли? Ведь шапка Кузькина нашлась в повозке… И так ли уж верно, что жена мужа отравила? Ведь и Вася был склонен к тому, чтобы самому отравиться. – Это для раздумий читателю. Хотя грех следует рассматривать как обоюдный.

Если же переключимся на семью Дюди – на Софью с Варварой и горбуна Алёшку, то находим другую крайность. Варвара вышла замуж за деньги, а не за Алёшку. А теперь блудит, Алёшка же по-холостяцки гуляет и пьёт. Что ж, по Сеньке и шапка.

Когда же ночью Варвара искушает Софью то на преступление, то на блуд, "от печальной песни (поют, видимо, друзья поповича. – Б.С. ) потянуло свободной жизнью (вот и плоды либерализма! – Б.С. ), Софья стала смеяться, ей было и грешно, и страшно, и сладко слушать, и завидовала она, и жалко ей было, что она сама не грешила, когда была молода и красива…"

Вот так мысленно искушается некрасивая и квёлая Софья, как же восемнадцатилетней Маше было не искуситься.

Дом Дюди стоял "как раз против церкви". Такое у Чехова не бывает случайным. Но лишь Матвей Саввич "помолился на церковь" – это тоже примечательно.

Весь рассказ завязан на грехе – и на расплате за грех; вся жизнь рядом с церковью, но проходит мимо неё. А без веры, без Церкви, человек не в состоянии справиться с искушениями и соблазном. Человек слаб в грехе – и это убедительно показано в рассказе "Бабы"… Тоже читателю для размышления. Чехов молчит. Он сохраняет принцип "свободного художника". Но в данном случае не только грешники отстраняются от церкви, но и церковь как бы чурается их.

Уместно ещё раз напомнить, что Чехов зачастую скрытен и неоднозначен. Взять хотя бы такой пример: "В селе Райбуже, как раз против церкви, стоит двухэтажный дом…" Дюди. Здесь и разворачивается действие рассказа. Но что это за название села – Райбуж(е)? Ясно одно: изобретение Чехова, состоит из двух значений и слов. Рай – это не только "рай во Едеме". Есть в русском языке и другое значение, даже если не брать французское район – область, округ: рай – эхо, раскаты, шумный и долгий гул. Это первая часть названия села. Буж – французское: чулан, убежище, притон, в толковом переводе – место тёмное, где всё дозволено. Следовательно, Райбуж(е) – гул, раскат, устрашение в месте, где всё дозволено – и так свободно можно толковать. Дом Дюди, о других домах в селе вовсе не упоминается, стоит "как раз против церкви". А ведь есть в русском языке более точное слово – напротив. Но Чехов употребляет против, то есть противодействующее, как если бы дом Дюди и Церковь противники, так оно и есть на самом деле: всё, что творится в доме, церковь не принимает и не воспринимает. Лишь попович гуляет в темноте с Варварой – производное от варварки, иноземки.

Как видим, связи дома с церковью никакой, отсюда и все беды. Вот ведь как переиначивается смысл рассказа. А казалось бы – мелочь: Райбуж(е).

***

Так почему же всё-таки два Чехова? Правомерна ли двойственность? Думаю, что да. И объяснить это несложно. Чехов, как и многие интеллигенты того времени, в зрелом возрасте отстранился от церкви, хотя православным, бесспорно, оставался – он знал хорошо Евангелие и службу, венчался, а колокольный звон любил всю жизнь – специально ходил слушать. Более того, воспитанный на православной культуре, а на Руси иной и не было, он и жил этим, и работал под омофором Православия. Наибольшая часть его произведений написана именно православным писателем, но без "указующего перста", каковым пользовались Гоголь, Достоевский и Толстой в своих художественных произведениях. Однако не имея живой связи с Церковью, Чехов невольно утрачивал в работе идею, цель, идеалы, полагая, видимо, что "свободному художнику" позволительно и такое. Именно из этой личины вывелись авангардисты в живописи и литературе Серебряного века. Но, слава Богу, Чехов до разрушительных "чёрных квадратов" не дошёл. Тем не менее, судя по его "мужицким" произведениям, социальные нравы и порядки его не устраивали, потому он охотно использовал в работе критический реализм; и, пребывая вне живой Церкви, периодически сам Чехов и его герои оказывались в тупике. И вряд ли писатель этого не осознавал. Но не было путеводной идеи… Тогда-то в его творческой лаборатории и формировалась дальняя или, как мне пришлось назвать её однажды, обратная перспектива. Чехов заглядывал далеко вперёд, стремясь предугадать, а что же в будущем вызреет из сегодняшнего дня: из блуда, пьянства, безразличия, маловерия и неверия. На таком вот предугадывании он и создавал свои произведения, предлагая и читателю взглянуть далеко вперёд. Этому он мог поучиться, конечно же, у Гоголя. Произведения Чехова уже тогда, при их написании, жили в далёком и недалёком будущем. Не случайно популярность писателя постоянно возрастала весь двадцатый век. (В текущем веке должен наступить некоторый спад.) Люди в грехопадении узнают себя в художественных произведениях – нравственно, психологически. И вот что удивительно – их не смущает это, но даже восхищает и роднит.

Когда же Чехов работал без такой перспективы, когда притуплялось православное миросозерцание, он писал тупиковые безвыходные произведения – такие, как "Мужики", "Спать хочется"... Если сопутствовало сознание нравственной ответственности за написанное, не угасала цель, идея, создавались именно чеховские произведения – "Скучная история", "Соседи", "Ванька Жуков", "В овраге", "Бабы" и большинство других.

К сожалению, духовно Чехов до конца не раскрылся, не успел. Он так и плутал по России в поисках новых идеалов, но без живой веры поиск затягивался. И писатель решился на Сахалин.