Доктора вызывали? / Общество и наука / Спецпроект

Доктора вызывали? / Общество и наука / Спецпроект

Доктора вызывали?

Общество и наука Спецпроект

Леонид Рошаль — о том, чем отличается медицина катастроф от катастрофы в медицине, об ужасах чеченской войны, безумии «Норд-Оста» и кошмарах Беслана, о том, как шел в Белый дом, а попал в операционную и как, поссорившись с тремя министрами, подружился с одним президентом, а кроме того — о роли аппендицита в выборе будущей профессии

 

Всем известно, что детский доктор Рошаль не привык опускать глаза ни перед министрами, ни перед террористами. Рубит с плеча, режет правду-матку, наживая и недругов, и друзей. Последних, к слову, неизмеримо больше. Свой восьмидесятилетний юбилей Леонид Михайлович встречает как и все предыдущие — весь в белом, — в привычном докторском халате с красным крестиком у самого сердца...

— Леонид Михайлович, давайте проведем инвентаризацию ваших жизненных достижений...

— Во-первых, я лечу детей. Лечу уже 56 лет после окончания мединститута. Во-вторых, родил неплохого сына, а он подарил мне внучку. В-третьих, построил Институт неотложной детской хирургии и воспитал учеников. И четвертое — отговорил жителей Беслана от безрассудного шага, когда они собрались штурмовать захваченную террористами школу, чтобы освободить детей. Последнее я считаю одним из самых главных своих жизненных достижений.

— Оно может быть выражено в цифрах?

— В мясорубке могли погибнуть 500—600 человек. Это было на третий день захвата заложников, утром. Когда я шел в штаб, меня встретил Зураб Кекелидзе из института Сербского, работавший с родственниками заложников: «Родители собрались идти в школу освобождать детей. Я не могу их остановить. Помогите». Я представил, сколько будет трупов, когда сотни людей направятся к школе с голыми руками, а их начнут косить выстрелами боевики. Мы пошли в клуб, где собрались родственники детей. Толпа кипела — одни боялись штурма, другие его хотели. Я стал отвечать на вопросы. Рассказал про переговоры, сказал, что к этому моменту ни один ребенок не погиб. Передал свой разговор с директором школы — она сообщила мне, что дети в тяжелом, но удовлетворительном состоянии. Постарался дать родителям надежду: сказал, чтобы, когда они получат детей, сразу не кормили их, не давали много воды. При этом я ни разу не воскликнул: «Не делайте глупостей, не идите туда, вас убьют!» Потом одна женщина спросила: «Как вы думаете, сколько дети могут пробыть без воды?» Я прокрутил в голове ситуации, с которыми сталкивался во время землетрясений. Знаю случаи, когда на девятые-десятые сутки из завалов доставали живых детей, пробывших все это время без воды. Чтобы успокоить родителей, я назвал цифру: 8—9 суток. По совести, и сейчас сделал бы то же самое. Представляете, что было бы, если бы я сказал — два дня? Родители вскочили бы и кинулись на штурм. Но, услышав мои доводы, они остались на месте. В тот момент кровопролитие удалось остановить.

— Легко было найти нужные слова?

— Когда я приехал в Беслан, специальный человек в штабе попробовал дать мне инструкции — что и как говорить. Я отказался от советов. Наверное, к этому разговору с родителями заложников вела меня вся моя жизнь. Понимаете, детский доктор просто обязан быть хорошим психологом. Надо найти общий язык с ребенком, с его родителями. Не секрет, что взрослые, когда с их сыном или дочкой случается беда, могут потерять голову. Это нормально. Но хороший врач просто обязан установить с ними контакт.

— Наверняка в тот момент вы вспомнили и своих родителей.

— Счастлив, что они у меня были. Говорю это не просто так. Мой отец Михаил Филиппович практически не помнил отца и мать — в три года остался сиротой. Не знал, что такое родительская ласка, поэтому старался отдать нам всю свою любовь. Но в то же время был очень требовательным. Он родился в Челябинске, затем судьба забросила его в Одессу. Был беспризорником, попал в детский дом — хорошую жизненную школу прошел. Интересно, что дружбу свою детдомовцы сохранили надолго. Отцу шел седьмой десяток, а они все встречались. Замечу: среди них не было ни одного шалопая. Улица и детдом закалили характер. Отец все в своей жизни сделал сам. О таких говорят: настоящий мужик.

— У вас такая же репутация...

— Я дорожу дружбой. Как и отец, до сих пор встречаюсь с ребятами, с которыми когда-то учился в школе. Недавно с однокурсниками отмечали 55 лет окончания мединститута. Представляете, как танцевали и веселились старички, каждому из которых стукнуло почти 80! Очень трепетно отношусь к своим сотрудникам. Каждый день начинаю врачебную конференцию словами: «Доброе утро, друзья!» И это не просто вежливое обращение. Дружу с бывшими коллегами. Для меня важны люди, которые не умеют предавать. Чтобы по жизни не было фальши и лжи. Вышло и так, что моими друзьями оказались многие деятели культуры. Много лет дружу с Пахмутовой и Добронравовым — для меня они Аля с Колей. Очень давно дружу с прекрасной семьей Роберта Рождественского. С Женей Евтушенко, Леней Шинкаревым, современным композитором Сашей Чайковским, с Андреем Дементьевым. Долгие дружеские отношения связывают меня со всей семьей Иосифа Кобзона. Он очень мощный человек — я преклоняюсь перед его мужеством и отношением к делу. Дружу с Валерой Гергиевым, с Юрой Башметом, Володей Спиваковым — все замечательные, талантливые, но очень разные люди. Дружил с замечательной парой — Тамарой Синявской и Муслимом Магомаевым. И сейчас у меня с Тамарой очень хорошие отношения. Причем ее я знал еще до того, как она вышла замуж за Муслима. Дружу с Зурабом Церетели, долгие годы — с художником Александром Шиловым. Он еще в 1980 году написал мой портрет и подписал: «Детский доктор». Только что был на дне рождения Никаса Сафронова. Это все известные не только в России имена. Но много и других — уникальная семья Зильберквитов, Танечка Качалова, Лева Гинзбург, Таня Крайкина из Ярославля. У меня очень теплые многолетние отношения с семьей замечательного дипломата Александра Алексеевича Авдеева. Всех не перечислишь.

— Вернемся к вашей семье. Подозреваю, что ей пришлось непросто...

— Это так, жизнь была трудной. В Одессе отец устроился работать на канатный завод, потом его призвали в армию. К тому времени он уже ухаживал за мамой, Эмилией Лазаревной. Наверное, они не поженились бы так скоро. Но на юге в те годы была безработица. Если мужчина уходил в армию, на его место брали кого-нибудь из семьи. Думаю, это и подтолкнуло их к тому, чтобы раньше расписаться. После свадьбы отец ушел в казарму, мама вернулась домой в маленькую восьмиметровую комнатку, в которой жили шесть человек. Поженились они в 1930-м, а я появился на свет в 1933-м. Позже я подшучивал над ними: «Чем же вы занимались три года?» А теперь только рад: сейчас мне не 82, как могло бы быть, а 80... Впрочем, мама моя тогда времени не теряла и окончила школу рабочей молодежи. Замечу, что она была внутренне удивительно интеллигентным человеком, хотя и не получила высшего образования. Позже она легко общалась с известными художниками, поэтами, музыкантами и говорила с ними на одном языке. Ну а тогда, в начале 30-х, отца перевели служить в город Ливны Орловской области, и мама поехала с ним, уже беременная мною. Когда я родился, отец был на службе, поэтому нас забрала домой из больницы бабушка. Она часто рассказывала, как везли нас в бричке, а вокруг был яркий солнечный день. Всего через пару месяцев после моего рождения отца перевели в Москву. Сначала папа работал в военкомате, что в саду Баумана, мы жили там же в какой-то каморке. Потом он перевелся в Военно-воздушные силы и получил маленькую квартирку на Покровке. В ней жили отец и мама, два ее младших брата, бабушка и я. Помню булочную на Покровке — меня посылали туда за горчичным хлебом. С тех самых пор очень его люблю.

— Где застала вас война?

— 22 июня мы с отцом оказались в Кубинке — он был на сборах на военном аэродроме. Затем вернулись в Москву. Позже мы поехали в эвакуацию, а отец отправился в войска. В первый класс я пошел в Чистополе. Кстати, недавно был в этом городке на Каме, искал школу, где учился... Потом мы жили под Ульяновском в деревне Чердаклы в обычной деревенской избе. Комнату разделили на две части простыней на веревке. С одной стороны наша семья, с другой — хозяева. Знаете, удивительно, насколько сердечными оказались эти люди. Кстати, до сих пор, если иногда хочу себя побаловать, пью чай так, как делала наша хозяйка. Наливаю его в блюдце, которое поддерживаю четырьмя пальцами, и прихлебываю. Вкусно! Конечно, нам приходилось не очень-то сладко. Когда я просил сахару в чай, бабушка предлагала: «А ты возьми ложечку, помешай сто раз в одну сторону, сто раз в другую». И я, маленький дурачок, мешал и пробовал, не станет ли слаще. В конце концов сам себя уговаривал: сладко. Там же произошел со мной один случай. В первый день после приезда в Чердаклы я отправился в школу. Это была простая изба с деревянными лавками вдоль стен. У меня заболел живот, пришел военный доктор, сказал, что это аппендицит, и велел везти меня на операцию в Ульяновск. Пошли за санками, а бабушка спросила: «Не хочешь по-маленькому на дорожку?» Я освободил мочевой пузырь, и все прошло. Теперь, когда смотрю детей с болями в животе, всегда вспоминаю эту историю.

— После войны вы вернулись в Москву?

— Что вы, отец был военный. Мы продолжали мотаться по стране. Жили в Туле, в Ярославле, в военном городке под Монино... Я поменял семь школ, пока учился. Аттестат получил в подмосковном поселке Чкаловский.

— Пойти в медицинский — это решение отца?

— Тут была загвоздка. Я мечтал стать врачом — у мамы хранилось мое сочинение пятого класса, где я писал, что хочу быть хирургом и вырезать аппендициты. Когда мы жили в Чкаловском, я даже договорился о том, чтобы присутствовать на операциях в гарнизонном госпитале. Помню, военный хирург был грузин огромного роста — всегда в накрахмаленном колпаке, в белоснежном халате. Я подавал ему инструменты, можно сказать, ассистировал. Мне нравилось в операционной: было ясно, что это мое дело. Но у отца на мой счет были другие планы. Он очень хотел, чтобы я стал военным. Спорить с ним было трудно. Тогда я решил схитрить и сказал папе, что буду поступать в Военно-медицинскую академию. Убью двух зайцев — стану и военным, и доктором. Но когда я, приехав на экзамены, попал в казарму, то понял: это не мое. И еще раз схитрил — завалил экзамены. Приехал отец, пошел к начальнику академии, упросил допустить меня к экзаменам еще раз. Я опять завалил. Папа расстроился, но не мог ничего поделать. И я поехал в Москву — поступать во Второй медицинский институт имени Сталина. Дальше все было гладко. Я подал документы и легко сдал экзамены на педиатрический факультет. Мог подать документы и на другие факультеты, но ноги несли меня на педиатрический. Почему? Если честно, не знаю. Но в результате я не пожалел — совместил и педиатрию, и хирургию. На первом курсе увлекся анатомией. На третьем курсе пришел на кафедру детской хирургии, на заседание студенческого кружка. Меня поначалу отправили восвояси: «Молодой еще, придешь на пятом курсе!» Но я явился на следующее заседание. «Ладно, оставайся, от тебя не отделаешься!» — махнул рукой руководитель кружка, милейший российский интеллигент доцент Алексей Евгеньевич Звягинцев. Позже я стал старостой этого кружка и даже, набравшись смелости, однажды заявился к руководителю кафедры, великому Терновскому, и предложил провести Всесоюзную студенческую конференцию по детской хирургии. Удивительно, что он не послал меня куда подальше... С тех пор конференции кафедры детской хирургии проводятся уже больше 50 лет. После окончания вуза меня распределили на участок. Я работал педиатром в 32-й московской поликлинике. Бегал с чемоданчиком, часто калоши забывал — обходил по сорок вызовов за день. Сейчас многие говорят, что распределение в медицинских вузах не нужно. Я так не считаю. Врач обязан отработать на государство, если учится за казенный счет.

— Кого можете назвать своим гуру в медицине?

— Первым был Сергей Дмитриевич Терновский — основоположник детской хирургии в нашей стране. Сколько под его крылом выросло академиков, руководителей институтов!.. Он был очень доступным, простым в общении. Я еще студентом однажды ассистировал ему на операции. Интересно, что он был беспартийный, но получилось так, что на его кафедре по очереди работали все секретари парткома Второго меда. Это давало ему определенную защиту, ведь время тогда было непростое. В 1953 году знаменитое «дело врачей» аукнулось на судьбе многих. Моему отцу тогда неожиданно дали выговор по партийной линии и выгнали из НИИ авиации. После этого он два года работал директором издательства «Советский сокол» и лишь потом вернулся в свою профессию. Отец не любил говорить об этом факте своей биографии, но очень переживал незаслуженную обиду. Ну а я познакомился с еще одной яркой личностью — Станиславом Яковлевичем Долецким. Это был поистине неординарный человек, полный ярких идей. В Русаковской больнице он организовал центр хирургии новорожденных, по тем временам это был абсолютно передовой опыт. Я тоже принимал в этом участие. Мне, тогдашнему ординатору, он поручил провести цикл занятий для врачей.

Прошло два года, мне предстояло новое распределение. Но меня никуда не брали — ни на кафедру, ни в одну детскую больницу. Несколько месяцев я оставался безработным. Потом мне позвонила Маргарита Николаевна Степанова из Московского областного научно-исследовательского клинического института (МОНИКИ) и пригласила на должность младшего научного сотрудника. Я был ей безмерно благодарен: МОНИКИ славился хирургией очень высокого уровня. С этим институтом у меня связан большой кусок жизни — 20 лет. Там я тоже организовал центр хирургии новорожденных, написал докторскую по хирургии легких и создал соответствующую лабораторию, делал и другие сложные операции — по вызовам объездил всю область. После того как на «скорых» несколько раз попал в аварию, стал водить машину сам. Однажды мне позвонил директор Института педиатрии Митрофан Яковлевич Студеникин — позвал заведовать отделением неотложной детской хирургии и травматологии. База Института педиатрии располагалась в больнице № 20. Позже больницу преобразовали в НИИ неотложной детской хирургии и травматологии. С тех пор я уже 30 лет работаю здесь. Кстати, это место с историей. В начале XX века тут построили больницу при Иверской общине сестер милосердия. С 1934 года эта больница стала детской.

— Иверские сестры милосердия, как известно, отличились во время эпидемии холеры, были на фронте, имели награды... Вы, врачи детской клиники, тоже попали на передовую — я имею в виду медицину катастроф. Как так вышло?

— Это было не так уж неожиданно, как может показаться. Детские врачи и без катастроф постоянно имеют дело с травмой. Если посмотреть структуру детской смертности, то у детей старше 7—8 лет травмы и несчастные случаи находятся на одном из первых мест. В свое время я не попал в Ташкент, где произошло разрушительное землетрясение. А вот в 1988 году, когда беда случилась в Армении, я понял, что детских хирургов там не хватает, и обратился к коллегам на утренней конференции врачей в институте: «Ребята, землетрясение в Армении. Пострадавших много, среди них дети. Я еду. Кто со мной?» Никогда не забуду, как в ответ на мои слова поднялся лес рук. Все хотели, но надо же было кому-то остаться работать в больнице. Некоторые обиделись, что их не взяли. Когда мы прилетели с бригадой, я консультировал и оперировал по всей Армении. Потом пошли другие землетрясения и войны. Постепенно при нашем институте сформировался отряд врачей. Сейчас я передаю полномочия и готовлю себе преемников — очень хочется, чтобы это дело не пропало. Мы практически прошли по экватору — работали на Гаити, в Алжире, в Египте, в Турции, Армении, Грузии, Иране, Афганистане, Пакистане, Индонезии, Японии. Сначала местные относились к нам настороженно. Но знаете, стоит побыть десять минут у постели тяжелобольного, как сразу становится ясно, кто есть кто. Нам не стыдно за то, что мы делали. Когда в первый раз летели в Ереван, многие из нас даже билеты на самолет покупали за свой счет. Потом, чтобы спонсировать поездки, мы создали Международный фонд помощи детям при катастрофах и войнах. Этот фонд не занимается коммерческими делами — все его сотрудники волонтеры. Сейчас, когда что-то случается и требуется наша помощь, мы обзваниваем коммерческие структуры и банки. На наш счет переводят средства. Потом отчитываемся по каждому пункту расходов. Те, кто выезжает на катастрофы от государства, получают неплохие деньги. Мы же — волонтеры — иногда берем отпуск, иногда оформляем поездку как командировку. Институт сохраняет за выезжающими на катастрофу средний заработок, и все.

— В дни августовского путча 1991 года вы вновь оказались на передовой...

— Если честно, я вовсе не собирался защищать Ельцина или Горбачева. Но меня волновало, что московский комитет здравоохранения не знал, что делать с таким множеством людей, если начнется заваруха. Они выделили две-три «скорые», стоявшие на набережной. Но что было делать в гуще толпы? И я начал действовать. Собрал в больнице две сумки медикаментов, перевязочные материалы, необходимые инструменты, сложил все это в свой жигуленок. Приехав, оставил машину на Садовом кольце напротив американского посольства и дальше пошел пешком. Причем так торопился, что даже не запер двери. Добровольцев-медиков у Белого дома собралось очень много, около 800 человек. Постепенно получилось, что я стал координировать их работу. Мы сделали несколько передвижных медицинских пунктов, где оказывали первую помощь. Там, где сейчас бюро пропусков — мы сразу окрестили это здание «сарай», — устроили операционную. Еще одна операционная была в самом Белом доме на первом этаже. Помню, до утра добывали кислородные баллоны — чтобы в случае чего пациентам можно было давать наркоз. Еще один медпункт устроили в булочной неподалеку. Мы разработали схему путей эвакуации — расписали, кто и куда будет доставлять раненых, если штурм начнется. Помню, часов в 12 ночи, когда я был в Белом доме, внутри по громкоговорителю прозвучало предупреждение: «Внимание, идут танки!» К окнам встали автоматчики в касках. Сейчас, вспоминая об этих днях, я думаю: интересно, что все люди, возглавлявшие защиту Белого дома, давно ушли с политической арены, причем некоторые некрасиво, с мутными историями. Многие герои августовского путча вообще ушли из жизни. Их сожрала та самая система, которую они хотели построить. Ну а я, когда горячие дни закончились, просто вышел из Белого дома, дошел до американского посольства, перешел улицу и увидел свой жигуленок. Все это время он так и простоял нетронутым. Никто не попытался даже открыть дверь. Я сел в него и уехал.

— А как вы оказались на первой чеченской?

— Тогда мне помог президент Ингушетии Руслан Аушев. Мы с ним были знакомы, поэтому я решил проехать в Чечню через Ингушетию. Перебрался через границу, со стороны боевиков проехал Урус-Мартан, Ачхой-Мартан, Самашки. Я увидел местные больнички, на которые падали бомбы, — там без разбора лежали русские, украинцы, чеченцы, один какой-то боевик. Люди были без медикаментов, без нормального медицинского обслуживания, иногда даже без воды.

В Ачхой-Мартане меня задержали местные ополченцы: в это время в Чечне начиналась шпиономания. Долго допрашивали — кто я и что я. Спас меня хирург из местной больницы. Когда меня задержали, я предложил — чем сидеть просто так, давайте поеду в больницу. Чем могу, помогу. Меня отправили — под конвоем, с автоматчиками. И тут меня увидел хирург: «Здравствуйте, доктор! Я вас знаю, читал вашу книгу». Он что-то долго объяснял автоматчикам по-чеченски. После этого они ушли. Незадолго до чеченской войны я действительно написал книжку по гнойной хирургии детского возраста. Получается, эта книга спасла мне жизнь.

— В 90-е годы вы начали свою собственную войну: за здание института. Бороться пришлось с коррупционной машиной...

— Нам надо было развиваться. В старом здании условия были неважные и для пациентов, и для врачей. В начале 90-х мы решили выстроить рядом новый корпус. Но не тут-то было. Началась дикая борьба за здание, стоявшее рядом с институтом. Мы боролись с очень мощными силами — ни у кого не было сомнений, что они нас раздавят. Это здание раньше принадлежало НПО «Астрофизика». Помните нефтяную компанию «Гермес»? «Астрофизика» и «Гермес» организовали компанию «Технопарк Астро-Гермес» и продали ей здание за бесценок. По 10 долларов за квадратный метр — за дом в центре Москвы площадью пять тысяч квадратных метров. Здание попросту украли у государства и присвоили. Цель была одна — получив строение по дешевке, впоследствии заработать на нем миллионы. Мы ратовали за то, чтобы здание вернули государству, а оно отдало бы его Москве и детской больнице. Чтобы доказать свою правоту, нам потребовалось 27 судов и 10 лет. Причем мы никому не заплатили ни копейки. Люди помогали нам. Даже адвокаты делали свою работу бесплатно. Выиграв дело, мы снесли старое здание и на его месте создали единственный в России и в мире Научно-исследовательский институт неотложной детской хирургии и травмы.

— А правда, что ваши врачи «в карман» денег не берут? Просто это в Москве такая редкость...

— У нас проходит по 40 тысяч детей в год, и вы не найдете ни одной мамы, которая заплатила бы медикам в карман хоть копейку. Но можно и деньги не брать, а работать плохо. У нас высокая квалификация врачей. И реанимация, и травматология, и нейротравма на должном уровне. Мы — единственное в России учреждение, где почти 100 процентов перитонитов оперируют лапароскопическим путем. И оборудованы мы мощно — и МРТ, и КТ. Могу с гордостью сказать: сейчас это институт-игрушка.

— Вас не гнетет бремя славы? Ведь после трагедии «Норд-Оста» в России не осталось человека, который не знал бы, кто такой доктор Рошаль.

— Популярность — вещь преходящая. Сегодня она есть, а завтра нет. Я не обольщаюсь на этот счет.

— И все же как вышло, что именно вы оказались одним из героев Дубровки?

— Как и для всех, «Норд-Ост» стал для меня полной неожиданностью. Вечером я включил телевизор и сначала просто не поверил тому, что услышал. Так и просидел у экрана до утра, пытаясь разобраться в ситуации. Потом подумал: там ведь и взрослые, и дети. Им нужен доктор. Об участии в переговорах я не мыслил — только о помощи. Думаю, таких, кто хотел пойти, было много. Просто я оказался чуть упорнее. Стал звонить Лужкову, тот не отвечал. Решил набрать номер Иосифа Кобзона, он тоже был недоступен. Тогда я еще не знал, что он в этот момент находился на Дубровке и вывел нескольких заложников. Потом дозвонился до помощника Лужкова, тот долго не мог понять, что мне нужно. Говорил, что докторов достаточно. Но я настаивал на том, что хочу пройти внутрь. Потом террористы потребовали двух врачей-иорданцев. В Москве нашли одного. Ну а вторым оказался я. Позже я узнал, что Лужков и Кобзон настояли, чтобы меня пропустили. Я сказал террористам, что я детский доктор, что лечил детей во время первой чеченской войны. Меня не очень приветливо встретили. Спросили, где мой чемоданчик и медикаменты. Оказалось, что им понадобились врачи, потому что у одного боевика была ранена рука. Но сначала нам с иорданским доктором предложили вытащить на улицу Олю Романову, которую они застрелили. Потом меня провели на балкон, и я увидел огромный зал, в котором раньше никогда не был. Это 700—800 мест внизу, 200—300 наверху. Свет горел, все сидели. Кто-то спал, кто-то читал, кто-то лежал между стульями на полу. Вроде бы все были спокойны. Но я-то знал, что внутри каждого есть ощущение, что жизнь висит на волоске. Ведь только что мы вытащили из фойе убитую девушку. Войдя на балкон, я громко поздоровался с сидящими в зале. Многие посмотрели на меня с удивлением — не поняли, откуда я взялся. Я спросил, есть ли в зале врачи. Одна женщина отозвалась сразу. Это была Фатима Шахова. До сих пор считаю, что после «Норд-Оста» ее несправедливо обошли в наградах. Она абсолютно героический человек. Все дело в имени-фамилии — поначалу ее даже причислили к боевикам.

Потом я вернулся в фойе и стал искать место, которое было лучше всего освещено. Оказалось, что это туалет. Мы поставили в предбаннике столик, я стал осматривать обширную рану на руке боевика. Вокруг стояли террористы. Неожиданно мы услышали стрельбу. Две девчонки, воспользовавшись тем, что боевики отвлеклись, прыгнули вниз со второго этажа. По ним стали стрелять. Войска, окружившие здание, начали ответную пальбу. Я выскочил в коридор, увидел там съежившуюся от страха маму с ребенком, уложил их на пол. Боевики разозлились на нас — вы, мол, специально отвлекли внимание. Грозили Фатиме, которая мне помогала: если что не так, расстреляем. Однако потом разрешили нам с Шаховой пройти на балкон и опросить заложников — у кого какое самочувствие. Выяснилось, что проблемы есть у многих. У кого-то разыгрался насморк, кому-то нужны были капли для глазных линз, у кого-то больные почки, у кого-то начались женские проблемы. Мало ли что... Мы опросили на балконе человек 300, составили список необходимого. Сообразив, что в зале внизу сидит в два раза больше народу, я смог прикинуть количество нужных медикаментов. После этого мы с иорданским врачом направились к выходу. Но боевики задержали нас. В сущности, оставили в зале как заложников. Нас спас корреспондент The Sunday Times Марк Франкетти, который попал в здание в 11 вечера. Он спросил: «А где же врачи?» Наверное, боевики испугались международной огласки. Они вообще следили за реакцией СМИ — смотрели новости, репортажи. Кто-то из боевиков махнул нам рукой: «Свободны!» Я спросил, можно ли прийти еще раз и принести лекарства для заложников. Тот разрешил.

— Даже не спрашиваю, было ли вам страшно...

— Если честно, говорить о «Норд-Осте» мне всегда нелегко. Эти воспоминания не из приятных. Сейчас, в ретроспективе, конечно, понимаешь, что риск для жизни существовал. Но в тот момент думать о себе и своем страхе было просто некогда. Я ведь до этого занимался неотложной помощью. В каком-то смысле у меня был привычный настрой: надо работать, сделать все, что зависит от врача, остальное потом. И я был спокоен. Вышел из здания со своим списком, за час-полтора мне собрали все необходимое. Руководитель комитета здравоохранения Андрей Сельцовский сработал оперативно. Была ночь, пришлось открывать аптеки, но все нашли очень быстро. В полвторого я снова отправился в Театральный центр. С собой у меня были две коробки с лекарствами для заложников и мешок со средствами гигиены. Я понял, что один все это не унесу, и попросил сотрудников Международного Красного Креста помочь. Те отказались — сказали, что не знают, что в коробках, и боятся провокаций. Меня выручили корреспонденты НТВ, которые тоже направлялись в здание. Потом я приходил туда несколько раз. Мне помогали Фатима Шахова и Александр Панов, военврач. В последний вечер перед штурмом я вновь вернулся туда с Анной Политковской из «Новой газеты». Помню, увидел ее — она стояла, прислонившись к стене в коридоре штаба. Я спросил: «Что ты здесь делаешь?» — мы были хорошо знакомы до этого. Она ответила, что хочет попасть в зал Театрального центра. Я решил ее проводить и помог ей донести три больших пакета с водой для заложников. Когда увидел, что ей ничто не угрожает, вернулся назад.

— Через год у вас снова вышел конфликт с Международным Красным Крестом, когда эта организация не дала согласия на гуманитарный коридор, чтобы вывезти больных детей из осажденного Багдада...

— Когда американцы окружили Багдад, мы получили сообщение, что в больницах находятся тяжелобольные дети. Для их лечения не было медикаментов, и мы предложили организовать зеленый коридор. Договорились с соседними странами о том, куда перевезем детей. Я летал в Нью-Йорк — договорился с ООН. Нужно было получить согласие только от американского командования и от Красного Креста. В Красном Кресте были напуганы тем, что накануне в Багдаде убили их сотрудника. Но мы бы все сделали сами, от них нам нужно было подтверждение полномочий, чтобы нас не убили по дороге. Однако они отказали. Американцы — тоже. До сих пор не могу принять это решение. Ведь детей можно было спасти.

— Вернемся к «Норд-Осту». Вы пришли туда как врач, но стали переговорщиком...

— Никаких политических требований никто через меня не передавал. Моя главная цель была — постараться, чтобы выпустили детей. Еще я хотел договориться о передаче заложникам пищи. Кое-что удалось сделать. Выйдя от террористов в первый раз, я сказал по телевидению, что в зале есть больные дети. Бараеву, руководившему боевиками, это не понравилось. Когда я в следующий раз пришел в Театральный центр, он сказал, помахивая револьвером у меня под носом: «Зачем ты сказал, что тут лежат больные дети? Зачем говоришь, что мы их не кормим?» Я ответил, что не вру и что так оно и есть. Вскоре восьмерых детей отпустили. Капля по капле Иосиф Кобзон, я и другие переговорщики воздействовали на бандитов. Вообще могу сказать, что я не врал террористам. Всегда говорил прямо, не заигрывал, не пытался их обмануть. А они врали. Вот спрашиваю у Бараева, есть ли у него дети. Он ответил, что есть — двое, одному годик, другому три. Я продолжаю: «А если бы твои дети попали в заложники, разве ты не постарался бы их вызволить? Почему дети должны отвечать за дела взрослых?» Он говорит: «Ладно, завтра я всех детей отпущу». Но так этого и не сделал. Еще я уговаривал боевиков принять пайки с едой для заложников, которые специально наготовили для них по распоряжению Лужкова. Они увиливали: «Ну ты же видишь, мы сами ничего здесь не едим, только пьем воду!» Потом я узнал, что они принесли с собой мешок фиников. Дали мне их попробовать. Финики — полноценная еда, один из лучших продуктов, сохраняющих силы. На них можно было протянуть долго.

— До сих пор идут споры: можно ли было избежать жертв среди заложников? Что вы сами об этом думаете?

— Кое-что можно было сделать иначе. Но для этого понадобились бы 800 носилок и 1600 человек, чтобы эти носилки нести. Каждого заложника нужно было уложить на носилки, поставить капельницу, спуститься с носилками по ступеням. Все это за короткое время. Реально такое? Нет. Были накладки — в этом нет сомнений. А вы знаете, что в ночь перед штурмом у штаба по освобождению заложников поймали лазутчика? Операция была строго секретной. Ведь если бы о ней стало известно террористам, все 800 человек вместе с фугасом взлетели бы на воздух. К тому же у входа в здание Театрального центра было припарковано множество машин — на них люди приехали на спектакль. И в том числе машина, на которой привезли боевиков. Никто не знал, сколько из них может быть заминировано. Отгонять машины было опасно. Поэтому убрать их и подогнать кареты «скорой помощи» ближе к подъезду оказалось фактически невозможно. В этой неразберихе погибли люди — 130 из 800. Я не хочу сказать, что это мало. Но ведь большая часть осталась в живых. Каждый год в день памяти жертв «Норд-Оста» я с раннего утра, задолго до митинга, прихожу на Дубровку. Приношу цветы и, как идиот, вновь и вновь перечитываю весь этот список из 130 фамилий. Думаю о том, что я мог бы быть в нем 131-м. В последний раз мы были там вместе с Фатимой Шаховой.

— В 2004 году в Беслане вас позвали в захваченную школу уже сами боевики...

— Вы знаете, об этом до сих пор идут споры. 1 сентября я был в школе у внука моей сестры — поздравлял детей с началом учебного года. После этого пришел на работу. Около полудня у меня в кабинете раздался телефонный звонок. Звонили из «Интерфакса»: «Террористы захватили школу в Беслане и зовут вас. Вы едете туда?» Я сначала не мог понять, где находится этот Беслан. Но через два часа уже сидел в самолете. Теперь некоторые утверждают, что боевики требовали не меня, а бывшего министра внутренних дел Рушайло — вместе с Муратом Зязиковым и Александром Дзасоховым. Записку под их диктовку писала врач Лариса Мамитова. Наши фамилии и вправду звучат похоже. Позже Мамитова рассказывала мне, что террорист долго не мог вспомнить фамилию: «Ру... Ру... Ру...» Как бы то ни было, я рад, что поехал. Потому что в результате сделал больше, чем мог бы сделать Рушайло. Получилось так, что я вел все переговоры с террористами в первую ночь. Потом каждый день разговаривал с ними раз по 10, может быть, больше. Я только удивлялся: зачем они меня позвали? Во время переговоров они постоянно требовали привести Мурата Зязикова, Асламбека Аслаханова, Александра Дзасохова. А я, в свою очередь, просил о возможности прийти в одиночку и осмотреть заложников, принести им медикаменты, что-то для них сделать. Однако боевики сказали, что если я подойду на 30—40 метров один, без тех людей, которых они хотели видеть, меня убьют. Их реакция на мои слова вообще была просто странной с точки зрения нормального человека. Создавалось впечатление, что эти люди зомбированы. Я им говорю: «Там маленькие дети. Давайте принесем для них немножко воды, сухого молока». Они в ответ: «Все дети объявили сухую голодовку». Однажды предупредили: «Если в здании школы выключится свет, через минуту начнем расстреливать». А в Северной Осетии тогда и без всяких терактов случались постоянные перебои с электричеством. В другой раз позвонили мне и сказали, что видят какое-то движение около гаражей. Мол, если это не прекратится, будут расстреливать детей. К концу вторых суток, когда я неизвестно в какой раз просил дать детям воду, медикаменты, они ответили: «Вашу воду и лекарства они не хотят». Я был в отчаянии: пытался сделать все возможное, чтобы облегчить положение заложников, но результатов не было. Разве что только наши разговоры про питание, воду, лекарства создавали тот предохранитель, который удерживал боевиков от импульсивных решений...

— Вы помните момент штурма?

— В это время я находился в Детской республиканской больнице Северной Осетии — мы готовились к приему большого количества пациентов. Услышав о штурме, я поехал прямо в больницу Беслана — туда к тому времени уже начали привозить детей. Увидел, как над городом закружили вертолеты. Пришлось добираться окольными путями — на улице стояли танки. Когда я подъезжал к больнице, в соседнем лесочке услышал перестрелку. Видимо, кто-то из террористов все же сумел уйти из здания школы, я так думаю. Количество жертв поразило меня, хотя я на своем веку повидал многое. Когда тебе приносят ребенка, изрешеченного пулями, с разорванными и залитыми кровью легкими, с грудной клеткой и брюшной полостью, развороченными осколками, что можно сказать о тех, кто это сделал? Звери!

— Вам снится Беслан?

— Я страшно переживаю, что мне не удалось сделать там то, что я сделал в «Норд-Осте», хотя я и очень старался. Но моя совесть перед заложниками и их родными чиста.

— Во второй половине нулевых вы схлестнулись уже не с боевиками, а с чиновниками от здравоохранения. Все началось с министра Юрия Шевченко...

— Да, я критиковал его. А что еще можно сказать о человеке, который, зная, что его пребывание в ранге министра будет продолжаться недолго, ограбил здравоохранение страны, построив для себя Национальный медико-хирургический центр имени Пирогова за 1 миллиард 700 миллионов рублей? На эти деньги можно было создать 8—10 крупных медицинских подразделений для детей и оснастить все реанимационные отделения России современным оборудованием.

— Вы были и суровым критиком Зурабова.

— Надо отдать ему должное — он очень умный человек: у него голова-компьютер. Просто компьютер свой он не для того использует. Владимиру Путину нельзя отказать в определенном остроумии — когда он встречался с представителями Общественной палаты, я сказал: «Посмотрите, как люди относятся к Зурабову. Едешь в такси — его ругает водитель, придешь в магазин — обсуждают в очереди, войдешь в больницу — против него и пациенты, и врачи. А он все сидит!» Путин улыбнулся: «Да нет, Зурабов еще не сидит...»

— Когда Татьяна Голикова пришла в министерство, многим казалось, что вы нашли общий язык. Когда стало ясно, что вы по разные стороны баррикад?

— Однажды Голикова сказала мне фразу, которую я сначала недопонял: «Леонид Михайлович, вне зависимости от того, как будут развиваться наши отношения, я все равно буду относиться к вам хорошо». Именно тогда началась чехарда с законами, когда Минздравсоцразвития стал выдавать на-гора один законопроект за другим, не имея концепции. При этом создавали их без всякого общественного обсуждения: часто складывалось впечатление, что законы писали на коленке. И получилось, что то, что не доделал Зурабов, успешно довершила Татьяна Голикова. Преемственность была полной. Но окончательный разрыв произошел, когда начала набирать силу созданная нами Национальная медицинская палата — профессиональная организация медиков, которая, как мы планируем, будет отвечать за качество медицинской помощи в стране. Это ее взбесило — она даже попыталась создать параллельную организацию с похожими функциями, но только под контролем министерства.

— Не секрет, что у вас сложились особые отношения с Владимиром Путиным. Как это получилось?

— В первый раз был у Путина после «Норд-Оста». Тогда он сам предложил встретиться. Мы не касались профессиональных вопросов, но я поинтересовался, можно ли прийти еще раз и поговорить уже о здравоохранении. Он согласился. И я пришел. Потом было несколько встреч, когда я входил в состав президентской комиссии по правам человека. Тогда, кстати, я высказал сомнения в правильности ареста Ходорковского. Несколько раз я общался с Путиным в рамках встреч с представителями Общественной палаты. После того как я ушел из ОП, чтобы создать Национальную медицинскую палату, я встречался с президентом уже по ее делам.

— Планы на будущее все так же грандиозны?

— Мне 80 лет, время идет. Я должен выбирать главное, хотя по сравнению с тем, что было 10 или 20 лет тому назад, количество планов и желаний не уменьшилось. Мне очень хочется, несмотря на возраст, быть полезным нашему Институту неотложной детской хирургии. Но больше всего, и это не красивые слова, хочу увидеть в России такое здравоохранение, которым было бы довольно большинство россиян.

— Говорят, врачи помнят тех пациентов, которых вылечить не удалось...

— Таких случаев в жизни у меня было немного. Я всегда борюсь до конца и отхожу от больного последним. Но для врача самое тяжелое — состояние полного бессилия. Когда ты стоишь у постели погибающего ребенка и понимаешь, что невозможно ничего сделать.

— Наше здравоохранение до этого состояния еще не дошло?

— Уверен, что нет. Его еще можно вылечить.