Владимир Малявин СВЯТАЯ ЗЕМЛЯ

Владимир Малявин СВЯТАЯ ЗЕМЛЯ

ПАЛЕСТИНА. СВЯТОЕ ПРОСТРАНСТВО

Первое впечатление об Иерусалиме обманчиво. Кажется, что видишь перед собой мать городов, пуп Земли, вобравший в себя все племена, языки, веры и вместе со временем растущий. Вавилон без претензии строить башню до небес, вполне довольный своим земным устроением. На самом деле, чтобы понять Иерусалим, на него нужно смотреть "в свете пустыни". Пустыня в Палестине повсюду, все обступает, всюду жарко дышит в затылок, всем незримо повелевает. Она, как правильно сказано в русском фольклоре, есть мать-пустыня: первозданная стихия, условие и возможность всякого жизнеустройства. Это она передала, внушила Иерусалиму его открытость всем культурным мирам, способность вбирать в себя все жизненные уклады. Здесь, на Святой Земле, "в начале была пустыня". Мать-Пустыня не знает искушений. Её единственное искушение – выход из неё. Каждое человеческое селение несёт в себе частицу этого отступничества от материнского лона пустыни. И недаром здешняя пустыня – родина великих религий. В ней всякий мирской человек невольно чувствует своё отступничество от пустыни и оттого бессознательно ищет прощения.

Иерусалим и пустыня связаны отношениями как бы симбиоза, любви-ненависти. Пророки и аскеты уходили из Иерусалима и проклинали его. Но делали это именем самого Иерусалима и ради него. Они даже могли назвать свое пустынное жилище Новым Иерусалимом. Как симптом пустыни Иерусалим открыт всем событиям и преображениям. И живёт он собственной будущностью, оправдывается неведомым Новым Иерусалимом.

Пустыня Иудейская гориста. Прямоугольными шапками выстроились в ряд вершины её невысоких гор. Отвесными, размашисто вырубленными уступами падают вниз их склоны. Есть где укрыться от ветра и солнца, есть откуда сочиться влаге. Обходя святые для христианина места в Палестине, понемногу начинаешь понимать тайну и пустыннического уклада, и странного сцепления пустыни и великого города. Исток этого сцепления – особая преемственность пустыни и пещеры. Пустыня ставит границу земной жизни, бросает ей невыносимый вызов вечности. Пещера, как мировая утроба, рождает жизнь – и в Назарете, и в Вифлееме, и у Гроба Господнего, и даже в месте искушения Христа, которое оказывается не открытой пустыней, а гротом в горе. Пустыня – внешнее пещеры, пещера – внутреннее пустыни. Они продолжаются друг в друге как две стороны ленты Мёбиуса. Их соотнесённость создаёт или, говоря по-научному, "структурирует" некое символическое пространство в форме восьмёрки, в своём роде замкнутое, в себе полное, где всякая вещь несёт в себе свою антитезу, где исход всегда есть также вход, глубина сходится с поверхностью. Предельная распахнутость пустыни или, как выразился один пустынник, её "страшная нагота" соприродна абсолютной сокровенности пещеры. Взаимное же уступление пустыни и пещеры есть действие принципа самосокрытия, самооставления, которым творится духовное пространство.

Жизнь духа есть движение по траекториям этой виртуальной сферы. Движение, как всегда в сфере, одновременно поступательное и возвратное, центробежное и центростремительное. Чем больше мы выходим здесь вовне, тем больше погружаемся вовнутрь. Это движение в своём пределе есть динамический покой. Метафизика христианской Троицы как перихоресиса, неуследимо быстрого кругового движения – лучший умственный образ духовного бытия. У этого круговорота есть горизонтальные, даже чисто географические проекции. Даже странствия Христа, отмечающие главные вехи его провиденциального пути, его перемещения в пустыню и обратно, описывают некие таинственные полукружия, словно перед нами – кольца некой спирали самовозрастания духа. Как бы свёртываются спиралью вокруг невидимой оси ранние христианские карты Святой Земли. Есть у этого бытийного круговорота измерение историческое. Города Палестины – настоящие археологические кладовые, насчитывающие десятки культурных слоев. С Иерусалимом в этом плане особенно соперничает Иерихон. В Палестине понимаешь: место свято потому, что оно вместительно. Здесь народ предстаёт в своём исконном образе – как нарост. Но эта иерихонская и даже иерусалимская всевместительность пока что земная, ветхозаветная. С христианством открывается в ней измерение духовное, запредельное. Странное чувство охватывает, когда идёшь Крестным путём Христа в Иерусалиме. Точно определены места исторических событий, но сами-то места значимо отсутствуют, изменены неумолимым временем почти до неузнаваемости и теперь доступны, скорее, в мыслях и чувствах. За много веков многие благочестивые люди каждый по-своему внесли свой вклад в увековечение и украшение следов божественного присутствия, но подлинная тайна этих мест пребывает как раз вне этих нагромождений истории. Более того, тщетными и даже жалкими выглядят эти человеческие усилия перед оглушительной истиной богочеловечества. Люди, повторю свою любимую мысль, велики не тем, что сделали и делают, а тем, что они не совершили и что есть в них, может быть, вовек несвершаемого. Но это-то обстоятельство и делает их близкими и даже равными друг другу. Так открывается глубинный смысл заповеди о любви к ближнему: любви, питаемой тем, чем никто из смертных не обладает.

Заключим: самоотсутствие места как раз даёт простор для самовозрастания духа, его вознесения в трансцендентную высь. Для христианина земной Иерусалим – только трамплин для взлёта к небесному граду. И не примечательно ли, что в старом Иерусалиме нет ни отдельного христианского квартала, ни даже узнаваемых признаков христианского быта, не считая, конечно, храмов и отдельных архитектурных деталей вроде построенных крестоносцами крытых галерей? Дебри истории искуплены и упразднены Христом.

В давно известное противостояние Иерусалима и Афин следует внести ещё один штрих: оппозицию пустыни и полиса. Вся история Запада – продукт борьбы этих двух мировоззренческих и даже социальных принципов. Пустыня отменяет формальную идентичность, побуждает к преодолению себя, влечёт к инаковости и иночеству, предъявляет контрастное, алогичное единство блаженства и муки, неба и ада. Она удостоверяет и оправдывает трансцендентный вызов империи. Христианство, чтобы одолеть эллинизм и язычество, должно было в лице отцов-пустынников радикально порвать с цивилизацией полиса, найти в пустоте пустыни ту точку опоры, которая позволяет перевернуть мир. Благодаря христианским пустынникам история началась с чистого листа и притом обнаружилось мета-историческое бытие. Нет нужды напоминать, что в православном мире пустыня осталась главным принципом социума и человеческой социальности, даже если прежняя географическая пустыня обернулась глухим лесом.

Между тем западное христианство, понуждаемое формализмом логики, постепенно отказалось от идеала пустыни в пользу полиса: самотождественного, замкнутого, не ищущего духовного самовозрастания. Пустыня превратилась в ритрит, почти санаторий. А мир Запада утратил способность к подлинному универсализму и интересуется только количественным ростом, комфортностью жизни.

На Святой Земле православие и католичество повсюду соседи: почти в каждом святом месте стоят рядом католический и православный монастыри. Невольно сравниваешь их стилистику и атмосферу. Православные храмы, даже построенные недавно, прочно удерживают стилистическую целостность, а с ней и величие своей традиции. А вот католики отошли от своего классического наследия, любят экспериментировать с элементами модернистского дизайна. Огорчила меня эта потеря стиля, откровенное угождение мирской функциональности. Думаю, недалеко то время, когда и в западном христианстве возникнет потребность в новом большом стиле.

АФОН: СВЯТОЕ ВРЕМЯ

Афон встретил меня солнечной погодой, очень редкой здесь в зимнюю пору. Больше за своё недельное пребывание на святой горе я солнца не видел. В какой-то момент искристая гладь моря, обрамлённая зелёными, с бурыми проплешинами, скалами и открытая вверху хрустальному куполу неба, показалась мне огромной купелью. Афон, этот земной удел Богоматери, даёт своё крещение. Входящий в него должен вернуться в первозданную стихию пустыни, но пустыни новой, уже вместившей в себя и богатство природной жизни, и духовный подвиг человека. Здесь приходят к завершению человеческие труды и упования. Всякое движение, достигнув своего предела, переходит в покой, всякое чувство, достиг- нув высшего насыщения, обращается в бесстрастие. Всюду на Афоне видишь признаки ненарочитого умиротворения и радушия, обретаемых посреди аскетического напряжения душевных сил. Аскеза дарит свободу и радость. Истина непривычная для мирского ума, но очевидная для пустынножителя.

В неустанном духовном делании физическое время замирает. В этом легко убедиться из собственного опыта участия в монашеских службах, но тому есть и явные, даже шокирующие светского человека свидетельства. Взять хотя бы афонский обычай лишь временно хоронить умерших и по прошествии нескольких лет складывать их останки в специальном помещении – костнице: черепа отдельно от костей. В этих костницах смерть и жизнь упираются друг в друга в своей вечности. Здесь воочию созерцаешь остановившееся время: могилы стареют, а скелеты нет. Здесь жизнь как бы существует на собственной границе, постоянно соприкасаясь со смертью: многие монахи носят на себе мощи подвижников. Этот апофеоз жизнесмерти упраздняет историческую память. Монастырские архивы не исследованы и почти недоступны для посторонних. Обитатели Афона путаются в датах жизни местных подвижников и, по всему видно, не придают им значения. Сами монастыри смотрятся как цельные ансамбли, выстроенные в один присест и навеки. Над источником св. Афанасия выложена дата: 962, обозначающая не то год появления источника (по молитве святого), не то время сооружения купели. Никто не знает и не интересуется. Жития святых в "Афонском патерике" расположены, конечно, не в хронологическом порядке, а по годовому богослужебному циклу. (В ранних произведениях такого жанра принят, как известно, алфавитный порядок.) Застывшим, словно отлитым из металла, видится облик местных иноков, что и предписывает традиция. Патриарх пустынножительства св. Антоний "не памятовал о прошлом времени", а его тело после десятилетий уединенной жизни "сохранило свой прежний вид, ибо... ничто не могло вывести его из естественного состояния". Показательно и то, что посетители находили его "лежащим как мертвый": аскеза мертвенного покоя есть апофеоз жизненности.

Истинный смысл этого живого постоянства познаёшь в монастырской службе. Она длится по четыре и более часов с замечательной монотонностью в неизменном полумраке церкви, усеянном пламенеющими пятнами свечей. Пейзаж в маленьком оконце недвижен; меняется – медленно и незначительно – только освещение: бледная заря, свинцовое небо днём, приглушённые краски сумерек. Этот мир за окном кажется всего лишь театральной декорацией. Настоящая жизнь – здесь, во внутреннем пространстве церкви. Духовное бдение стреноживает бег времени, вводит его в один вечнодлящийся миг, ежемгновенно возвращает сознание к его истоку. Таково реальное время: одновременно предел покоя и предел движения, безмятежная бездна превращений. Покой, как и гармония, бездонен. В покое нам всегда обещан ещё больший покой. Этот до предела плотный, насыщенный покой всегда готов взорваться бесчисленным сонмом образов. Он хранит в себе всё богатство мира.

Выходит, чем надежнее скрыта внутренность этого все-сущего мгновения, тем большее изобилие уготовлено внешнему миру. На Афоне смотреть нечего, но это "нечего" восхищает взор сильнее всех прелестей мира. У пишущего об Афоне исчезает под пером сам предмет его описания, но именно это обстоятельство заставляет о нём писать. Здесь, на Афоне, действует особый инстинкт духа, который внушает: схорони – и всё получишь. На этом незримом фокусе афонского уклада наросли и толстый покров преданий о старцах, и вся административная, хозяйственная и просто человеческая жизнь маленькой монашеской республики. В этой жизни бывают, конечно, и страсти, и претензии, и даже хитрости. Но и мирские стороны афонской жизни ориентированы в противоположную от мира сторону, освещены неземным светом.

Афон, конечно, противостоит миру. Суждения его обитателей о мире резки, бескомпромиссны, по мирским понятиям, пожалуй, и скандальны. Афон нетерпим к греху. Но милостив к грешникам. Он связан с миром отношениями, скорее, взаимного упора, как контрфорс даёт устойчивость крепостной стене, противостоя ей. Так огонь не существует без вещей, которые пожирает. И глубина падения мира на самом деле отмеряет высоту афонского подвига. Таким видится мне теперь смысл христианского понятия катехона – благой силы, удерживающей мир от адской бездны. Закрыться от мира Афон не может. Теперь проложены на нём автомобильные дороги (разрешены только джипы), в людных местах есть магазинчики и кафе, можно даже пользоваться интернетом (по благословению настоятеля, конечно). Но что бы ни происходило на Афоне, вся деятельность на нём есть служение Богу, а не благоустройство земли. Хрестоматийный жест афонского подвижника: сжигать свою хижину, как только он начинал привыкать к ней, и переселяться на новое место. Пустынник не имеет обустроенной среды, он прямо предстоит двум сторонам запредельного: Богу и естеству. В укладе общежитийных монастырей та же преемственность духа и природы приобретает более сложные и разнообразные формы. Одни монастыри уютно расположились в долинах, словно скрывая себя от постороннего взора, другие стоят на прибрежных скалах, как бы подхватывая и усиливая их порыв к небесам. Это глубинное единение человеческого и природного чувствуется повсюду и составляет, может быть, самую трогательную грань афонской красоты.

За неделю я посетил почти все основные монастыри и святые места Афона. Все они восхитительны и заслуживают долгого рассказа. Но более всего поразил меня сравнительно малоизвестный скит Богородицы, издревле именующийся по-гречески Ксилургу, то есть скит "древоделов". Место примечательное уже потому, что это самый древний русский скит на Афоне, возникший еще до официального принятия христианства на Руси. Первые русские насельники по привычке поставили здесь деревянную церковь, которая очень быстро пришла в негодность. Отсюда несколько насмешливое имя, данное им греками: "древоделы". Оно, впрочем, очень подходит для всей России, где каждое поколение усердно занимается "перестройкой" доставшихся в наследство сараев и в конце концов с теми же сараями остаётся. От тех первых иноков не осталось и следов. Долгое время скит был заселён болгарскими монахами, которые построили здесь в 1820 г. его главный, уже сильно обветшавший храм. Но главное достоинство этого места в другом. В лесу, покрывающем живописнейшую долину, русский игумен скита недавно обнаружил множество – до четырёх десятков уровней – террас, аккуратно облицованных камнем. Таким же камнем выложены берега ручья, который стекает по долине к морю, синеющему за склонами холмов. Линии террас извилисты, упруги, словно проложены по невидимым силовым линиям природного пейзажа. Есть тут и туннели, и пригодный к использованию водопровод из свинцовых труб. Ещё не расчищена мощёная дорога, сбегающая вниз вдоль ручья. Кто и когда построил это грандиозное сооружение, опять-таки неизвестно, но, как все постройки на Афоне, оно выглядит совершенно цельным, словно сработанным в одно мгновение и сразу вошедшим в вечность. Прекрасный образец характерного для Афона союза человека и природы или, лучше сказать, растворения человеческого присутствия в природной среде, придающего красоте мира смиренный образ, делающего её умной.

В жизни афонских пустынников, облюбовавших в особенности окрестности самой горы Афон, это равновесие духа и естества раздвигается до предела, переходит в новое и высшее качество. Оно предстаёт резким контрастом духовного горения и грубой вещественности мира. Но в глубине этого контраста есть всё та же общая основа – Божественная благодать, дающая силу в немощи, в сознании своей ограниченности. Вот истинная причина, по которой пустынник оберегает своё "естественное состояние". Для духовной истины нет образов – только "мир, как он есть", во всём его богатстве. Но не случайно всё-таки духовные подвижники выбирают для своих трудов горы необыкновенной, прямо-таки фантастической красоты. Сжимается сердце от далёких зарниц над Афоном, высвечивающих его мраморные жилы и посеребрённую вершину, мглу безлюдной тропы и чёрный провал моря. Отчего? Кто увидит за ними свет духовного огня, в котором сгорает, чтобы преобразиться, мир?

Сказано пророком: "Идущий за мной будет крестить огнём и духом". Я знаю теперь, что значат эти слова.