Глава восьмая
Глава восьмая
…Написав стихи для «Красной звезды», я передал их по телефону стенографистке в редакцию, и в середине дня мы выехали на двух машинах, «пикапе» и «эмочке», под Ельню, где действовала оперативная группа частей 24–й армии, которой командовал генерал–майор Ракутин. По дороге, в штабе 24–й армии, нам сообщили пункт, где должна была находиться оперативная группа. И мы двинулись туда.
На развилке дорог, одна из которых шла на Дорогобуж, а другая на Ельню, мы встретили в лесу штаб недавно вышедшей из окружения и пополнявшейся здесь 100–й дивизии — той самой, которая до первого июля все еще дралась в районе Минска, а потом с тяжелыми боями выходила оттуда.
Мы поговорили там в лесу с полковником, которого приняли за командира дивизии. Он сказал нам, что некоторые ее части еще продолжают выходить из окружения.
Мы решили заехать в дивизию на обратной пути и расположились на ночь в лесу, чтобы завтра с утра добираться до Ракутина. Ночевали под открытым небом около своих машин. Принесли колодезной воды и устроили обычную свою трапезу из черных сухарей, масла, сахара и этой воды. Утром тронулись дальше. Вскоре после того, как тронулись, в одной из деревень купили крынку молока и стали распивать ее, стоя у машины. Вдруг показался быстро ехавший через деревню грузовик. Грузовик остановился около нас, и сидевший в кабине военный крикнул:
— Товарищ командир, прошу сюда!
Я подошел к нему. Он спросил:
— Вы не видели частей Сотой дивизии?
Это был грузноватый, усталый, сильно небритый человек в накинутой на плечи красноармейской шинели. Он сидел рядом с водителем. В кабине стояли винтовки. А в кузове сидело еще человек двенадцать, по–разному одетых, но все с винтовками и гранатами. Они были похожи на людей, только что вышедших из окружения.
Прежде чем ответить, где находится 100–я дивизия, я попросил у сидевшего в кабине документы. Он вытащил какой–то документ; в это время шинель его распахнулась, и я увидел под ней выгоревшие красные генеральские петлицы.
— Так вы видели или не видели Сотую дивизию? — нетерпеливо спросил он меня.
Я сказал, что да, километрах в семи отсюда в леске, у дороги, стоит штаб дивизии и мы вчера были у ее командира.
— У какого командира? — закричал генерал. — Я ее командир.
Я ответил, что мы были у полковника, который, как мы поняли, командир дивизии.
— Какой он из себя? Большой, плотный?
Я подтвердил, что действительно большой, плотный.
— Так это же мой начальник штаба. Где он? А?
Я показал направление, в котором нужно было ехать. Генерал в страшном нетерпении велел сейчас же развернуть машину и, не простившись, погнал ее во всю мочь.
Как после выяснилось, это был командир 100–й дивизии генерал–майор Руссиянов, в последние дни окружения вместе с одной из групп оторвавшийся от штаба дивизии и вышедший отдельно от него и позже. По странной случайности мы оказались первыми, от кого он после выхода из окружения узнал о местопребывании своей дивизии…
Во время поездки под Ельню судьба трижды сводила нас с людьми из 100–й дивизии. Сначала мы попали в ее штаб, приняв там за командира дивизии начальника штаба полковника Груздева, затем встретили командира дивизии генерала Руссиянова, а потом, под Ельней, оказались в ее 355–м стрелковом полку. В моем дневнике обо всем этом упоминается мельком, но, работая потом в архивах, я испытал потребность привести некоторые подробности, связанные с историей дивизии.
Командир 100–й дивизии генерал–майор Руссиянов окончательно выбрался из окружения только 24 июля, в то утро, когда мы его встретили.
В «Дневнике боевых действий дивизии» записано: «24.VII — 41… Прибыли генерал–майор Руссиянов и старший батальонный комиссар Филяшкин…»
Читая в архиве автобиографию генерал–лейтенанта Ивана Никитича Руссиянова, написанную после войны, которую он окончил, командуя корпусом, я наткнулся на такие строки:
«В окружении с войсками был шесть раз, в боях при отходе от Минска 1941 г., в боях при отходе от города Лебедянь — 1942 г., в боях под Павлоградом — Кировоградом. Выходил с войсками, группами, с документами и в полной генеральской форме». Из автобиографии видно, что Руссиянов родился в 1900 году в деревне Шупки Кошинской волости Смоленского уезда, с 1916 года работал поденным рабочим, в 1919 году был призван в Красную Армию, по окончании гражданской войны в Неделю красного курсанта поступил в пехотную школу комсостава, а в мае 1941 года, перед самой войной, окончил курсы усовершенствования высшего начальствующего состава при Академии Генерального штаба.
В этом же деле я увидел две фотографии Руссиянова. Одна парадная, предвоенная, может быть, сделанная по случаю присвоения генеральского звания: новенькие генеральские петлицы, новенький китель, аккуратный пробор, щеголеватый, подтянутый, моложавый, еще моложе своих лет.
И вторая фотография, сразу со всей остротой напомнившая мне того человека в грузовике: пыльный китель, выцветшие генеральские петлицы, постаревшее не на год, а на целых десять лет, усталое, но сильное лицо. Кто его знает, может, эта фотография была сделана сразу же тогда, после выхода из окружения, первого из шести. На этой фотографии не только лицо человека, по и лицо самой войны, такой, какой она была и какой я ее помню в июле 1941 года.
Две фотографии, одна и та же форма — и два разных человека: один только еще готовящийся воевать, а другой — прошедший сквозь горнило первых дней войны, нахлебавшийся всяческого горя, сделавший все, что от него зависело… Другой… совсем другой человек…
Хочу остановиться на судьбе 100–й дивизии, потому что история ее типична для целого ряда наших воинских частей, достойно вышедших из того тяжелейшего положения, в котором они оказались.
Перед войной дивизия дислоцировалась в Минске и на третий день войны, когда ей пришлось вступить в бой, начала свои боевые действия далеко не в полном составе. До комплекта ей не хватало трех тысяч человек и сорока процентов транспорта, а ее разведывательный батальон не имел ни одного танка и всего несколько бронемашин. Несмотря на это, в боях в районе Минска дивизия сначала разбила 25–й немецкий танковый полк 7–й танковой дивизии, причем командир этого полка полковник Ротенбург был убит, а штабные документы полка захвачены. Потом дивизия сильно растрепала части 82–го мотострелкового полка немцев, кстати, в этих боях впервые использовав против немецких танков бутылки и стеклянные солдатские фляжки с бензином.
В течение первых четырех суток боев упорно контратакуя немцев и даже продвинувшись вперед, дивизия начала отход только на пятый день по приказу. Расчищая себе путь в двенадцатидневных боях, дивизия упорно вырывалась из кольца. Ее поредевшие части были сведены в полк и именно в таком качестве с боем вышли из окружения.
Но этим история не кончилась. Другие части дивизии, отрезанные друг от друга немцами, в последующие дни тоже с боями вырывались из кольца на разных участках фронта. В итоге к утру 21 июля, на вторые сутки после того, как дивизия вышла на отдых и стала формироваться, в ее частях было, судя по документам, уже около сорока процентов рядового, около шестидесяти процентов начальствующего состава и тридцать процентов материальной части. Уже на третий день отдыха и переформирования, как это явствует из приказа командующего 24–й армией, один из полков дивизии — 355–й — был вновь брошен в бой, а вскоре в бой вступила и вся дивизия.
В «Журнале боевых действий» 100–й дивизии за 20 июля есть любопытная запись: «Маршал Советского Союза тов. Тимошенко… в районе Дорогобужа встретил лейтенанта тов. Хабарова. Узнав от него, из какой части… сказал, что «100–я дивизия хорошо дралась, толково воюет и, если будет время, заедет посмотреть, как она сейчас устроилась. Передайте бойцам и командирам привет». Отзыв Тимошенко отражал общее мнение о действиях 100–й дивизии, которое уже успело сложиться к тому времени на Западном фронте. Вскоре после этого она была отмечена в приказе Ставки и переименована в 1–ю гвардейскую.
Дивизия, а потом сформированный на ее базе 1–й гвардейский мехкорпус был в боях до самого конца войны. Дрались у Сталинграда, отвоевывали Донбасс, воевали под Будапештом, Секешфехерваром, Шопроном…
Уже давно так или иначе занимаясь историей войны, я, однако, раньше всерьез не соприкасался с архивными материалами и лишь теперь понял, какая бездонная глубина, еще никем до конца не изведанная, ожидает тех из нас, кто решается заглянуть в эти архивы войны.
Архивы, архивы… Начинаешь искать подтверждение какой–то своей догадки и незаметно для себя погружаешься в атмосферу того времени. Одна за другой начинают выясняться связанные с началом войны подробности; картина шаг за шагом складывается все более и более тяжелая, наконец делается совсем тяжелой, почти невыносимой… Но потом вдруг попадаются первые неожиданные радости: оказывается, кто–то, кого ты уже считал давно погибшим, вышел, вернулся, прорвался или пробился через немцев… Среди горестных начинают попадаться утешительные донесения: подбили немецкие танки, захватили пленных, взяли штабные документы, убили командира немецкого полка, сожгли немецкий самолет на аэродроме… Нот, далеко не так безнаказанно они шли, далеко не так безнадежно для нас все это выглядело, как они тогда старались изобразить…
Телеграфные ленты, запросы, нагоняи, требования уточнить обстановку; после многих неудач сообщения о первых удачах, сведения о потерях врага, порой преувеличенные, и о своих потерях, порой преуменьшенные, и рядом с этим правдивейшие доклады, свидетельствующие о безбоязненной решимости во имя интересов дела рассказать все как есть, назвать вещи своими именами. Рядом с лентами телеграфных переговоров листки написанных карандашом донесений — крупным поспешным почерком, по тем не менее коротко и внятно, по–военному излагающих происходящее… И все это вместе взятое во всех своих иногда поражающих контрастах начинает воссоздавать перед твоими глазами живую картину тех дней.
* * *
Однако вернусь к дневнику.
…После встречи с генералом Руссияновым мы проехали еще через несколько деревень, через какое–то очень живописное место с заброшенной мельницей и полуразвалившимся мостом, с зацветшей позеленевшей водой, в которую уходили сваи, тоже зеленые от старости и сырости. Казалось, что едва ли нам удастся проехать по этому мостику, но мы все–таки проехали.
В следующей деревне мы встретили части одной из московских ополченческих дивизий, кажется, 6–й. Это были по большей части немолодые люди — по сорок, по пятьдесят лет. Они шли без полковых и дивизионных тылов. Обмундирование — гимнастерки третьего срока, причем часть этих гимнастерок была какая–то синяя, крашеная. Командиры их были тоже немолодые люди, запасники, уже давно не служившие в кадрах. Эти части надо было еще учить, доформировывать, приводить в воинский вид.
Потом я был очень удивлен, когда узнал, что эта ополченченская дивизия буквально через два дня была брошена на помощь 100–й и участвовала в боях под Ельней…
* * *
Несколько слов по поводу выраженного мною в дневнике недоумения, на поверку не вполне справедливого.
Разминувшись с частями ополченцев, двигавшимися навстречу нам от Ельни к Вязьме, мы скорее всего встретили тогда действительно части 6–й ополченческой дивизии, которую за два дня до этого было приказано отвести в район Вязьмы.
Об этом было сказано в той же сводке штаба армий Резервного фронта, в которой говорилось о прорыве немцев к Ельне и Ярцеву: «6–я дивизия народного ополчения отводится в район Вязьмы, а 4–я дивизия народного ополчения отводится… в район Сычевки». Очевидно, отвод дивизий народного ополчения, которые должны были заниматься работами по укреплению оборонительного рубежа, как раз и был вызван неожиданным выходом немцев к этому рубежу. Из текста оперативной сводки следует, что командование Резервного фронта поначалу старалось вывести из–под немецкого удара эти еще не обученные части и лишь потом в связи с дальнейшим резким ухудшением обстановки все–таки бросило их в бой.
* * *
…Разминувшись с частями ополченцев, мы поехали дальше. Местность становилась все более открытой. Из последней деревеньки, через которую проехали, мы увидели поднимающиеся вдалеке холмы. В той стороне часто и монотонно била артиллерия и вставали далекие столбы разрывов.
Наконец мы доехали до того пункта, где должен был находиться Ракутин. Это был старый барский дом со службами маленький зеленый пруд, маленькая густая рощица. Дом стоял на открытом месте на горушке и, как единственный заметный пункт по всей окрестности, систематически подвергался огневым налетам немцев.
Едва мы подъехали, как произошел очередной такой налет. Но немцы стреляли плохо, и снаряды ложились метрах в двухстах — трехстах левее дома. Потом прошла девятка немецких самолетов; мы думали, что она будет бомбить, но она не бомбила, ушла дальше, куда–то в наш тыл.
Был жаркий летний день. Ни Ракутина, ни его опергруппы здесь не было. Распоряжался какой–то подполковник, который сказал нам, что план действий переменили, что главный удар теперь наносится не отсюда, а по прямой дороге на Ельню, что там стоят наши КВ, что скоро, во второй половине дня, во взаимодействии с ними пойдет в атаку пехота и Ракутин час–полтора назад уехал туда. Ждали оттуда делегата связи. Считалось, что нам есть смысл поехать с ним, чтобы не плутать.
Прождали его примерно час; он так и не явился, и мы решили ехать самостоятельно.
Во время еще одного огневого налета осколки все–таки долетели до дома, и двумя осколками был ранен в спину и в ноги один из часовых. Нас попросили довезти его на своей машине до медсанбата или до какого–то медпункта, о местопребывании которых, надо сказать, в те дни мало кто толком знал.
Раненый стонал, ему было худо, и мы взяли его с собой. Мы поехали к Ракутину кружным путем. Сзади виднелись ельнинские высотки в круглых дымках разрывов. Проехали одну деревню, потом вторую, но никаких признаков медсанбата не было. На одном из попавшихся нам медпунктов ни фельдшер, ни санитары не захотели взять раненого на свое попечение, говоря, что его нужно везти дальше, что мы скоро доедем до медсанбата.
Но медсанбата не было и не было, раненому делалось все хуже, и наконец мы, озлившись, насильно заставили принять его от нас на следующем медпункте. По нашим наблюдениям тех дней, когда раненые уже попадали в медсанбаты и в госпитали, медики работали там хорошо и даже героически. Но еще очень мало делалось для того, чтобы раненые могли нормально, в кратчайший срок попадать туда, в медсанбаты и в госпитали. Создавалось ощущение, что служба эвакуации не работает. По крайней мере, это было именно так там, где мы проезжали.
Часам к трем дня мы вернулись на ту самую развилку дорог, недалеко от которой ночевали. Следов пребывания 100–й дивизии там уже не было, она, очевидно, куда–то двинулась отсюда.
Мы свернули на другую дорогу, которая должна была нас вывести к предполагаемому местонахождению Ракутина, и поехали по ней. Слева и справа стеной стоял лес. Через несколько километров мы проехали мимо остановившихся в пути легких танков БТ–7. Было их штук шесть. Танкисты возились, устраняя какие–то неисправности. Потом мы обогнали некоторое количество пехоты, двигавшейся в том же направлении, что и мы. Наконец, по нашим расчетам, километрах в восьми или семи от Ельни, когда впереди слышалась уже не только артиллерийская стрельба, но и далекая пулеметная, мы увидели у самой дороги две машины и группу военных.
Загнав свои машины под деревья, мы подошли к военным. Их было всего пять человек. Генерал Ракутин, дивизионный комиссар — член Военного совета и трое пограничников — капитан и два сержанта. Это и составляло собой весь полевой штаб Ракутина, который мы искали.
Я хорошо запомнил генерала. Он мне понравился. Он был совсем еще молод, на вид лет тридцати — на самом деле ему, кажется, было значительно больше, белобрысый, высокий, хорошо скроенный, в генеральском френче, с маузером через плечо и без фуражки. Фуражка и генеральская никелированная сабля лежали у него в машине.
Узнав, что мы корреспонденты, он сказал нам несколько слов об обстановке. По его мнению, так же как и по мнению всех, с кем мы говорили в те дни, Ельню захватил крупный немецкий десант — считали, что там примерно до дивизии немцев или около этого — и вокруг этого десанта сейчас смыкалось кольцо наших войск.
Ракутин предполагал, что через день–два, максимум через три десант этот удастся уничтожить. Из его слов я понял, что немецкий десант сидит в Ельне, что наши войска уже сжимают вокруг него кольцо и что все это вместе взятое операция в ближнем армейском тылу по ликвидации крупной десантной группы. А где–то дальше, западнее, предполагалось наличие сплошного фронта стоявших друг против друга наших и немецких войск. Видимо, тогда еще никто не знал, что Ельня занята но одной дивизией, а несколькими, и что это не десант, а прорвавшиеся части, и что они уже имеют коммуникации с основными немецкими силами.
Уже в сентябре в Севастополе, вернувшись из плавания на подводной лодке и читая накопившиеся за это время газеты, я увидел статью Ставского о занятии нами Ельни. Вот когда она была действительно взята нами, а я в июле оказался свидетелем еще самых первых боев за нее.
Ознакомив нас с обстановкой и заочно обругав усталым матом радистов, из–за которых немцы в течение сегодняшнего дня дважды свирепо бомбили его оперативную группу, запеленговав ее местонахождение, Ракутин спросил нас: что мы думаем делать? Мы сказали, что думаем поехать в его части, а потом в части 100–й дивизии.
— Сотой дивизии? — переспросил он. — Да, она у меня на подходе. У них большой боевой опыт, есть о чем рассказать. Ну а если в мои части, так что же, на машине вас вперед пустить не могу — разбомбят и расстреляют, придется идти пешком.
Идти отсюда несколько километров пешком и оставлять здесь машину не хотелось. Хотелось подъехать поближе. Не знаю, как бы это решилось, но вдруг Ракутин, словно что–то вспомнив, сказал нам:
— Вот капитан, — он кивнул на пограничника, — должен у меня ехать к комбригу… — Ракутин назвал какую–то странную фамилию, которую я забыл. Плохо воюет старик. Не жмет так, как надо. Капитан к нему доверенным лицом от меня поедет. У него там самая горячка происходит — по дорогобужской дороге, на правом фланге. У меня машину разбили, так что вы даже и помочь можете. Давайте так: одна ваша машина пусть в Сотую едет, а на второй кто–нибудь из вас вместе с капитаном — к комбригу. Посмотрите, сделаете то, что вам надо, и обратно.
Мы согласились. Ракутин начал давать капитану инструкции.
А мы тем временем стали накоротке совещаться, кому ехать в 100–ю и кому в полк, к комбригу. Решили, что Кригер и Белявский поедут на «пикапе» в 100–ю, а мы с Трошкиным — в полк. А завтра все вместе съедемся в 107–й Сибирской дивизии, о которой, рассказывая нам об обстановке, хорошо отзывался Ракутин. Она недавно провела удачный бой недалеко от Дорогобужа. Одним словом, о ней было что написать. Если же мы не встретимся в 107–й, то через два дня встретимся в Вязьме. На том и порешили.
Мы с Трошкиным посадили в свою «эмочку» капитана и тронулись. Я оглянулся. Ракутин стоял на дороге и передавал какой–то пакет сержанту. Потом сержант побежал с этим пакетом к У–2, только что прилетевшему и севшему рядом с дорогой на поле.
По контрасту со штабом 13–й армии, находившимся за много километров от фронта, в Чаусах, и, как мне показалось, имевшим слабое представление о том, где и как дерутся части армии, мне понравились этот полевой штаб Ракутина и сам он, подвижной молодой генерал–пограничник, которому, видимо, не сиделось на месте.
Проохав километра четыре, мы разминулись с Кригером и Белявским. Помахали друг другу и разъехались. Они двинулись дальше по дороге на Вязьму, в 100–ю, а мы с капитаном и Трошкиным свернули налево, на север, на проселок. Мы двигались по очень плохим проселочным дорогам через леса и топи. Несколько раз пришлось вытаскивать машину на руках. Но капитан хотел непременно ехать кратчайшим путем, и этот кратчайший путь, как говорится, обошелся нам в копеечку. Мы выбрались на ельнинский большак, уже когда смеркалось, километра за три от переднего края частей, осаждавших Ельню.
Трошкин ехал хмурый, как туча. Сперва по своему легкомыслию я не понял, что с ним, и стал дразнить его, что он так обленился, что даже до полка не хочет доехать. Он разозлился и вдруг стал кричать на меня: хорошо мне! Написал, и все! Хорошо, когда можно наплевать на метеорологию, на время дня и на погоду, а ему же снимать надо! А что он будет снимать, если через час будет темно, хоть глаз выколи? Ну что он будет снимать? Немного покричав на меня, он успокоился.
Выбравшись на большак, мы проехали мимо артиллерийских позиций, и километра через два нас встретил «маяк», который указал нам путь в штаб полка. Штаб этот был слева от ельнинской дороги. Проехав еще километра два полем и кустами, въехали в рощу. Там раздавалась сильная пулеметная и ружейная трескотня. Впереди, метров за восемьсот, на выходах из леска, у деревеньки — не помню, как она называлась, — атаки сменялись контратаками.
Наши минометы, расставленные в роще, тявкали у нас за спиной, а немецкие минометы лупили по роще. Мы поговорили с комиссаром полка. Оказалось, что деревня на опушке леса была сначала захвачена нами, потом отбита немцами, потом опять захвачена нами, сейчас опять отбита немцами.
Настроение в полку было хорошее, бодрое. Все несчастье, как я уже потом понял, заключалось в том, что людям дана была неверная установка — на уничтожение небольшого, высадившегося здесь немецкого десанта. Поэтому люди, встречая отчаянное сопротивление немцев, отбивая их крупные контратаки, никак не могли понять, почему и как все это происходит, и злились на своих соседей, считая, что те ничего не делают и из–за этого немцы сумели сосредоточить все свои силы именно здесь, на этом участке.
Словом, насколько я понимаю, разведка была поставлена плохо. Никто, начиная от Ракутина и кончая командирами батальонов, не знал истинного положения под Ельней. Так, по крайней мере — берусь это утверждать, — было в тот день, когда мы там находились.
Передав приказание командующего и с удивлением узнав при этом, что полк от времени до времени подвергается ураганному артиллерийскому огню с той стороны, где должны были находиться наши части, капитан, встревоженный этим, заторопился назад с докладом командующему. Когда мы уже сидели с ним в машине, кто–то прибежал с донесением, что немцы обошли полк с правого фланга и, выйдя на дорогу, ведущую от Ельни к Дорогобужу, перехватили ее.
С той стороны действительно слышалась стрельба.
Не знаю, действительно ли немцы перехватывали эту дорогу или там, на дороге, появлялась только их разведка. Во всяком случае, нам сказали, что тем проселком, которым мы сворачивали с дороги сюда, нам выезжать на дорогу нельзя, придется ехать лесом с километр назад и дальше делать объезд и выезжать на дорогу километров на шесть восточнее.
При мысли о том, что предстоит в полной тьме двигаться по совершенно неизвестной нам дороге, мы задумались и решили, что все же вряд ли там, где мы так недавно сворачивали с дороги, могут уже оказаться немцы. Решили рискнуть и ехать назад тем же путем, тем более что капитан спешил с докладом к командующему. Комиссар полка только пожал плечами.
Мы сели в машину и через двадцать пять минут благополучно выехали на большак. Стрельба слышалась слева и справа, но никаких немцев не было, и если они и перерезали дорогу, то, очевидно, где–то в другом месте.
Мы ехали беспрерывно до двух часов ночи. Как выяснилось потом, утром мы, свернув с большака, в общем взяли верное направление к той деревеньке, куда должна была переместиться оперативная группа Ракутина. Но к двум часам ночи нам показалось, что мы потеряли всякую ориентировку, и, увидев справа и слева от проселка темные пятна домов, мы подъехали к тем, что поближе, слева. Это были брошенные жителями выселки. Там оставался только хромой старик сторож, он показал нам сарай, куда можно было под навес загнать машину, и мы легли там же под навесом рядом с нею.
Мы удачно сделали, что заночевали именно в этих выселках, слева от проселка, а не справа — в деревне. Одна из немецких подвижных групп, произведя поиск из Ельни, как раз в ту ночь заняла эту деревню вместе с двумя другими.
В четыре утра, едва рассвело, мы были уже на ногах и поехали дальше. Теперь мы ориентировались по карте и двигались не плутая. В шесть утра мы оказались в той деревеньке на дороге из Вязьмы в Ельню, где теперь располагался полевой штаб Ракутина. В конце деревни у двух домов, которые занимал штаб, стояли часовые–пограничники. Мы вошли в низкую избу. За столом над картой дремал дивизионный комиссар, а на русской печке, одетый, только без кителя, спал генерал. На столе стояла наполовину съеденная яичница с колбасой, которую нам с дороги предложили доесть.
Капитан доложил дивизионному об обстановке. Потом дивизионный спросил о том же самом меня. И я сказал о своем впечатлении, что люди, видимо, дерутся хорошо, но нервничают из–за того, что, как мне кажется, недостаточно ясно представляют себе происходящее.
Стали будить генерала, который, оказывается, лег всего полчаса назад. Он долго не просыпался, потом наконец проснулся, сел за стол и сразу уткнулся в карту. Выслушав доклад капитана, он спросил меня, куда я теперь поеду, не в 107–ю ли, как он вчера советовал. Я сказал, что да, поеду в 107–ю.
— Тогда я с вами пошлю им приказание, — сказал он. — Но только срочно доставьте.
Я сказал: будет сделано. Он тут же написал приказание, вложил его в пакет и передал мне. Если мне не изменяет память, это было приказание о том, чтобы 107–я дивизия одним из своих полков поддержала тот полк, в котором мы были, и обеспечила его от обхода немцев по шоссе…
* * *
Как это видно из дневника, нашего брата корреспондента чаще всего имели обыкновение направлять туда, где, по сведениям редактора, предполагался успех. Наша поездка в 24–ю армию к генералу Ракутину, куда нас направил редактор «Красноармейской правды», была связана именно с такими сведениями.
В утренней сводке штаба Резервного фронта за 22 июля сказано, что противник «продолжает удерживать район Ельни» и что командующий фронтом принял решение «окружить и уничтожить противника в Ельне». Непосредственное руководство операцией возлагалось на командарма 24–й генерал–майора Ракутина.
Двадцать четвертого и двадцать пятого июля мы с Трошкиным неожиданно для себя оказались свидетелями начала боев за так называемый Ельнинский выступ, которые закончились только через полтора месяца, 6 сентября, взятием нашими войсками Ельни.
Сама по себе Ельня — всего–навсего районный городок. Но Ельнинский выступ был в глазах немцев важным узлом дорог, плацдармом для будущего наступления на Москву.
И хотя немцы в последний момент успели вытащить оттуда большую часть своих сильно пострадавших в боях войск и избежали окружения с той методичностью и искусством, которые йотом проявляли еще не раз, вплоть до опрокинувшей все их прежние представления оглушительной сталинградской катастрофы, факт остается фактом: мы заставили их сделать то, чему они всеми силами противились, — оставить Ельню. И было бы антиисторично сопоставлять масштабы тогдашнего нашего успеха в ельнинских боях, скажем, с такими последующими событиями здесь же, на Западном фронте, как окружение и крах всей немецкой группы армий «Центр» в 1944 году. Масштабы того и другого несравнимы, по и время тоже несравнимо. Ликвидация Ельнинского выступа в сентябре 1941 года была первой нашей успешной наступательной операцией, имевшей тогда большое принципиальное значение.
В вечернем боевом донесении штаба Резервного фронта за 20 июля впервые говорится о боях под Ельней, в районе Косъково. Упоминается, что там появилось около двадцати немецких танков и около полка пехоты, и сообщается, что командир 107–й стрелковой дивизии для ликвидации прорыва выделил два стрелковых батальона под командованием полковника Некрасова.
В донесении политотдела 107–й дивизии об этом бое, про который нам с похвалой говорил Ракутин, сообщается, что у противника был «один батальон мотопехоты, вооруженный артиллерией, минометами, автоматическим оружием». В бой против этого немецкого батальона был брошен батальон 586–го стрелкового полка. В результате «противнику было нанесено сильное поражение. Фашисты в беспорядке бежали. На поле боя… оставили убитыми: 3 офицера, 8 солдат. Раненых и убитых очень большое количество успели подобрать. Взято в плен три солдата». Наш батальон потерял убитыми 4 и ранеными 47 человек.
Дальше рассказано о том, что роту в наступление вел сам командир полка полковник Некрасов, что он проявил мужество и упорство, «шел в наступление впереди бойцов… Своей собственной рукой в упор из пистолета застрелил двух офицеров и захватил в плен одного солдата».
Документ любопытен тем, что он отражает некоторые особенности того первого, оказавшегося успешным боя, в который вступили части только что прибывшей на фронт дивизии. И не замеченное автором противоречие между тем, что, по его словам, фашисты в беспорядке бежали, и тем, что они при этом успели подобрать большое количество раненых и убитых, и то обстоятельство, что в наступление впереди бойцов пошел сам командир полка, лично застреливший двух немецких офицеров и взявший в плен солдата, — все это очень характерно.
Дивизия была хорошая, кадровая, командир полка был старый опытный военный. Но бой для него в эту войну был первым, и результат боя был нравственно необыкновенно важен для последующих действий не только полка, но и всей дивизии. Особенно если учесть, что эта дивизия впервые встречалась с немцами уже после того, как они успели за двадцать девять дней войны пройти по прямой с запада на восток 650 километров. После такого огромного и длительного отступления трудно переоценить значение, которое имела в глазах впервые вступавших в бой людей эта их первая увенчавшаяся успехом контратака, во время которой они убили трех немецких офицеров и взяли пленных. Соотнеся этот бой с тем временем, когда он произошел, надо понимать, что тогда, в июле, для батальона и даже полка это событие было их крошечным Сталинградом.
Впоследствии, в сентябре, именно этот полк Некрасова в числе первых ворвался в Ельню и захватил большие, по понятиям того времени, трофеи.
Генерал Ракутин, говоря с нами, корреспондентами, был полон оптимизма и веры, что через день–два мы уничтожим немецкий десант и возьмем обратно Ельню.
Оценивая то, что он говорил нам тогда, надо держать в памяти, что эти первые дни боев были боевым крещением не только для командира полка, но и для командующего армией. А кроме того, надо разобраться, что имелось тогда в виду под словом «десант».
Стремительно прорвавшись от Шилова к Смоленску и от Быхова в тылы наших 13–й и 4–й армий, немцы совершенно внезапно для армий Резервного фронта в ряде пунктов выскочили туда, где эти армии еще только–только заканчивали занятие оборонительных рубежей. Обстановка была полна неожиданностей, и в этой обстановке прорывы мелких и даже крупных немецких танковых и моторизованных групп часто воспринимались именно как десанты.
«Десант», «десант», «десант»… В те дни это слово буквально сидело в ушах. Причем приставка «авиа» постепенно исчезала, говорили просто «десант», и чем дальше, тем чаще под этим словом понималось нечто не установленное по своему первоначальному происхождению. Сверху запрашивали: «Как там с ликвидацией десанта, о котором вы докладывали?» А снизу, уже не вдаваясь в объяснения того, десант это или не десант, сообщали о принятых мерах.
Вполне допускаю, что ко времени встречи с нами генерал Ракутин уже понимал, что речь шла не о десанте (тем более что он упоминал о целой немецкой дивизии), но в разговоре еще продолжал употреблять это въедливое слово.
В дневнике сказано, что я запамятовал фамилию того комбрига, к которому послал нас Ракутин. Я теперь восстановил по документам эту показавшуюся мне тогда странной фамилию. Комбрига звали Николай Иванович Кончиц. Ракутин назвал его стариком; с точки зрения гораздо более молодого Ракутина он и правда был уже немолод — ему шел тогда пятьдесят второй год.
В личном деле Кончица, которое я нашел в архиве, есть весьма любопытные черты. Он был кадровым офицером царской армии, в начале первой мировой войны в чине поручика командовал батальоном; под Лодзью был контужен и взят в плен немцами. В лагере военнопленных заболел туберкулезом и прямо из лазарета был взят в тюрьму за протест против того, что немецкое лазаретное начальство, стаскивая с постелей, строило больных на поверку. Вернувшись в 1919 году из плена, Кончиц добровольно вступил в Красную Армию и воевал в Туркестане против басмачей начальником штаба и командиром бригады. С 1925 до 1927 года был военным советником в китайской Красной армии, получил орден Красного Знамени и несколько лет работал в Москве военным руководителем Коммунистического университета трудящихся китайцев.
Во время боев под Ельней, когда меня послал к нему Ракутин, он командовал наспех созданной оперативной группой из 355–го полка 100–й дивизии и нескольких отдельных батальонов.
Ракутин был недоволен тем, что «старик не жмет, как надо». Однако, судя по документам 100–й дивизии, дело обстояло не совсем так. В этих документах записано, что с 24 по 30 июля 355–й стрелковый полк действовал в составе группы под командованием комбрига Кончица в направлении Ушакове; Ушакове несколько раз переходило из рук в руки, и действиями 355–го стрелкового полка было уничтожено до трех рот пехоты, шесть танков и четыре миномета противника.
В моем старом блокноте среди других записей, сделанных под этой самой деревней Ушаково, есть запись, совпадающая с этими документами: «355–й стрелковый полк. Полковник Шварев И. А., комиссар Гутник Г. А. 2–й батальон получил задачу взять деревню Ушаково… Сегодня в 11.00 началось наступление. Второй батальон бил в лоб, первый обходил слева. Продвижение противника было приостановлено. Южная окраина деревни к 17 часам была занята нашими бойцами… В деревне остались склад боеприпасов, до сотни трупов. Застигли врасплох. Много оружия. Их ППД (то есть, видимо, немецкие автоматы. — К. С.), противотанковые орудия, броневики. В 18.30 появилась вражеская авиация. Через 30 минут появились «ястребки». Всех разогнали, одного сбили».
Дальше в этом же блокноте запись о том, что «прибывший коммунистический батальон ленинградцев дерется здорово. Продвинулись за день километров на пять».
Надо думать, что и этот батальон входил в группу комбрига Кончица. Иначе запись о нем не появилась бы на той же странице блокнота.
Недавно я получил письмо от бывшего солдата того 355–го стрелкового полка, в котором мы были, Виктора Михайловича Догадаева. Вспоминая те дни, он называет фамилию своего комиссара: «Вскоре явился усталый, небритый, запыленный комиссар нашего полка Гутник и, обращаясь к нам, сказал: «Товарищи, вы последний резерв полка. Если немцы прорвут наш передний край, вы последняя сила, которая может задержать их здесь». Через месяц он погиб…»
Что касается комбрига Кончица, то он в дальнейшем стал генералом, заместителем командира корпуса и закончил войну в Прибалтике, ликвидируя земландскую группировку немцев.
Командарм Ракутин был недоволен действиями комбрига Кончица, а в штабе Резервного фронта были недовольны действиями Ракутина.
Донесения штаба Резервного фронта в Генштаб носили противоречивый характер: 24–го туда доносили, что, по докладу прибывшего раненым в штаб армии полковника Бочкарева, наши части с утра повели решительное наступление и наши танки ворвались на северную и северо–восточную окраины Ельни и ведут там бой. В связи с этим командующий фронтом приказывал Ракутину выделить отряд преследования. А 25–го в Генштаб сообщалось, что 24–я армия отражает попытки противника прорваться на восток в районе Ельни.
Генштаб снова и снова запрашивал командующего Резервным фронтом: что происходит под Ельней? Вот как выглядит одна из лент переговоров по этому поводу:
— У аппарата генерал–лейтенант Богданов…
— Слушаю вас.
— Про Ельню ничего не знаю. Из штарма 24 никаких данных до сего времени не получил, несмотря на попытки получить их. Продолжаю добиваться сведений… Точное местонахождение Ракутина доложить не могу. Товарищ Ракутин сегодня менял свой командный пункт, и, куда переехал, штарм 24 доложить не может. Сейчас еще раз запрошу штарм 24, где находится Ракутин».
Читая эти телеграфные ленты, я вспоминал то место дневника, где меня так умилило, что при командующем армией в его полевом штабе всего три человека и что ему не сидится на месте. Личная храбрость и стремление побольше увидеть своими глазами, разумеется, привлекательные человеческие черты. Но, если говорить серьезно, стиль руководства армией, с которым я столкнулся тогда у Ракутина, был, очевидно, палкой о двух концах.
В ту ночь с 24 на 25 июля, когда мы возвращались из 355–го полка к Ракутину и искали его, из штаба фронта пришли начальнику штаба армии и Ракутину сразу две гневные телеграммы с требованием «уничтожить противника районе Ельни».
Появление немцев было внезапным, а оценка их сил неточной.
Все это усугублялось общей запутанностью обстановки: немецкие танковые и моторизованные дивизии прорвались в район, еще совсем недавно считавшийся тыловым районом Западного фронта. Еще несколько дней назад и штаб Резервного фронта, и штабы его армий целиком ориентировались на разведывательные данные стоявшего впереди Западного фронта и привыкли получать от него все сведения о противнике. Поэтому–то, очевидно, собственная разведка частей Резервного фронта в те дни, о которых идет речь в дневнике, и работала плохо.
На телеграфной ленте сохранился ответ начальника оперативного отдела штаба Резервного фронта полковника Боголюбова, данный им на запрос Генштаба: что же все–таки происходит под Ельней? «Отвечаю… У Ельни силы противника до полка и около ста танков. Два часа тому назад в этот район командирован мой помощник подполковник Виноградов…» А вслед за этим ответом идет дополнение: «Только сейчас вот доложили, что противник загнан в Ельню и в ближайшие часы с ним будет покончено».
На одной из телеграфных лент сохранился неполный текст телеграфных переговоров того самого подполковника Виноградова, о котором шла речь в предыдущей телеграфной ленте, с кем–то из работников штаба фронта, видимо, с полковником Боголюбовым: «Товарищ Виноградов, теперь вам понятно, что произошло?» В ответ на этот вопрос Виноградов отвечает, очевидно ссылаясь на свой предыдущий правдивый доклад начальству: «Я первое время боялся этого слова, когда его выпустил (остается догадываться, что это было за слово. К. С.). Ну, меня и ругнули! Это разговор между нами. За три четверти (очевидно, правды. — К. С.) тоже немного поругали. Как вы посоветуете? Что делать в таких случаях? Говорить о «бескровном» или говорить, что есть?..»
На этот вопрос его собеседник из штаба фронта отвечает: «Ты был прав. Хорошо. Вранье ни к чему не ведет. Лучше говорить правду. Если вас за это поругали, доложи… члену Военного совета».
Я привел обрывок этого носившего товарищеский оттенок разговора по военному проводу, потому что он, кажется мне, отражает всю силу противоречий между обстановкой, какой ее хотелось видеть, и обстановкой, складывавшейся на деле, между ожидаемыми докладами и тем, что порой приходилось докладывать, не желая уклоняться от истины.
Чтобы действительно прогнать немцев с Ельнинского выступа, оказалось необходимым серьезно подготовиться к этому, организовать наступление силами двух армий и несколько недель ожесточенно драться.
* * *
Весной 1942 года, когда я диктовал дневник, до меня дошли слухи, что Ракутин, раненный, застрелился в дни вяземского окружения. Но, сколько я потом ни рылся в архивах, мне так и не удалось найти точных сведений о том, как именно погиб командующий 24–й армией Константин Иванович Ракутин. Известно только, что он погиб в октябре 1941 года. Ему было к этому времени тридцать девять лет, из них двадцать два года прошло на военной службе. Перед войной Ракутин был начальником пограничных войск Прибалтийского округа и в командование армией вступил уже в дни войны.
Последнее донесение от Ракутина было получено в штабе Резервного фронта 9 октября 1941 года: «Противник силой 5 танковых дивизий… продолжал развивать наступление, стремясь к полному окружению войск 24–й армии… Части 24–й армии, ведя ожесточенные бои в полосе обороны, окружены, атакованы с фронта и с флангов… Ракутин, Иванов, Кондратьев».
Донесение поступило только 9 октября, а было отправлено Ракутиным еще 7–го. Видимо, положение армии было тяжелое и ее старались выручить. За 8 октября есть такая телеграмма штаба Резервного фронта в Генштаб: «Немедленно по прямому проводу. Шапошникову. Подать автотранспортом Ракутину снарядов, горючего, продовольствия не могу. Прошу срочного распоряжения сбросить с самолетов… Время выброски предположительно 4 часа ночи 9 октября. Буденный».
Вслед за этим в Генштаб идет телеграмма от начальника штаба Резервного фронта: «Высланные Ракутину самолетом офицеры связи установленных сигналов по прибытии не дали и самолет не вернулся. Сигналов, обозначающих место выброски огнеприпасов, горючего и продуктов, поэтому не установлено. Командующий просит намечавшуюся на 4.00 9.Х выброску Ракутину грузов не производить, а перенести на 10–е. С утра 9–го планируется посылка новых командиров на самолетах. Анисов».
Следующий документ: «О Ракутине никаких донесений не получили. Его радиостанция на вызов… с 14.00 8.Х не отвечает. Высланные сегодня в район нахождения Ракутина на самолете У–2 радист и шифровальщик до сих пор сигнала о своем прибытии не дали».
И наконец, последний документ: «19.00 вернулся капитан Бурцев, летавший на поиски Ракутина. В районе юго–восточнее Вязьмы самолет Бурцева был обстрелян… Бурцев ранен. Самолет поврежден… Остальные делегаты (то есть, очевидно, офицеры связи, тоже вылетевшие на самолетах. — К. С.) к 21 часу не вернулись».
Читая все это, невольно снова и снова думаешь о том, какие нечеловеческие усилия потребовались нам, чтобы все–таки сначала остановить, а потом разгромить немцев под Москвой.
Штабные документы так ничего и не сказали мне о судьбе Ракутина. Тогда я обратился к докладным запискам его вышедших из окружения сослуживцев.
Вывезенный из партизанского отряда самолетом в Москву в январе 1942 года член Военного совета 24–й армии Николай Иванович Иванов видел Ракутина в последний раз 7 октября и писал об этом так: «…24–я армия попала в крайне тяжелую обстановку. Штаб, в том числе и я, и командующий генерал–майор Ракутин, отходил с ополченческой дивизией… 7.Х мы вышли в район Семлева. Части дивизии, будучи уже к тому времени потрепаны, видя, что кольцо окружения замкнуто, залегли и приостановили движение вперед. Учтя такое положение, я и командующий армией тов. Ракутин пошли непосредственно в части, чтобы оказать непосредственную помощь командованию дивизией… Во второй половине дня я был ранен…»
Больше упоминаний о судьбе Ракутина в этой докладной записке нет. В дальнейшем Иванов повествует о том, как его, тяжело раненного, тащили через леса его товарищи и как, сделав все, что было в человеческих силах, они все–таки в конце концов спасли его и доставили в партизанский отряд.
Начальник штаба 24–й армии генерал–майор Кондратьев, 18 октября с боями вышедший из окружения вместе с группой в сто восемьдесят бойцов и командиров, так же, как Иванов, упоминает, что он в последний раз видел Ракутина 7 октября утром,
Начальник политотдела 24–й армии дивизионный комиссар Абрамов последний раз видел Ракутина еще раньше — 4 октября.
Константин Кирикович Абрамов — впоследствии Герой Советского Союза тогда, осенью сорок пятого, с группой в шесть человек выбирался из вяземского окружения больше месяца и все–таки выбрался, чтобы воевать дальше. Всего через год с небольшим в Сталинграде войска 64–й армии, где он был к тому времени членом Военного совета, взяли в плен фельдмаршала Паулюса.
Но Ракутину, как и многим другим, не довелось дожить до этого времени.
Уже после журнальной публикации дневника мне написал о Ракутине минский журналист А. Суслов, человек, хлебнувший войны по горло, тяжело раненный и много раз награжденный.
Под Ельней он служил солдатом в батальоне охраны штаба 24–й армии и видел Ракутина, очевидно, в последний день, а может, и в последний час его жизни: «…Рядом с ним, в 10 — 15 метрах, мне довелось ходить в атаку на прорыв, видимо, в районе Семлево. Он шел в полный рост, в генеральской форме, в фуражке, с пистолетом в руках.
Мы не прорвались и по приказу командования в больших, специально вырытых ямах сжигали штабные документы, предварительно облив их мазутом и бензином.
После атаки я не видел больше генерала Ракутина. В окружении, а потом в плену о нем говорили разное. Одни, что он был убит в той атаке, и после этого начался наш отход; другие, что он был смертельно ранен и застрелился; третьи, что он улетел на самолете в Москву. Третья версия сама собой отпадает, потому что самолеты наши в ту «кашу» сесть не могли…»
Я надолго оставил дневник для того, чтобы привести все эти архивные документы, прежде чем вернуться к тому утру 25 июля 1941 года, на котором я прервал повествование.
* * *
Данный текст является ознакомительным фрагментом.