ПОСЛЕДНИЙ КЛЮЧ (Повесть)

ПОСЛЕДНИЙ КЛЮЧ

(Повесть)

«— Знаете, сколько лет еще будут читать меня? Семь.

— Почему семь? — спросил я.

— Ну, семь с половиной».

И. А. Бунин. «Чехов»

В середине августа две тысячи второго года Павел Петрович Рукавишников ехал поездом на дачу, где его ждали жена Вера и дочка Аннушка. Путь был не близкий. До Калуги электричкой, потом автобусом до Перемышля, а там попуткой до Нижних Вялиц, деревни, где он недавно купил сруб и пристроил террасу. Вагон был полон. Перед ним сидели четверо. Парень в открытой майке с наколками на груди и руках и с серьгой в ухе и девица в майке и джинсах, модно порванных на коленях и открывавшими живот с «бриллиантом» в пупке. Оба из горла тянули пиво. Бородатый старик, одетый не по сезону: сапоги и ватник. Тяжелый рюкзак он положил в проходе у ног. С краю сидела пожилая женщина, на вид деревенская, но в яркой кофточке и импортных вельветовых джинсах. Рядом с Павлом Петровичем — пожилая пара, видимо, дачники.

Павлу Петровичу было за семьдесят. Инженер-строитель, он уже года три как оставил бизнес в строительной компании, жил летом в деревне, зимой в Москве, в знаменитом доме на набережной в двухкомнатной квартире, доставшейся от родителей. На старости лет начал писать. Писал стихи и рассказы и недавно начал работать над романом о своем школьном друге известном физике Сергее Каплане. Стихами Павел Петрович увлекался и раньше, писал еще в школе. Рос гуманитарием и мечтал после школы поступить на филологический или в литературный. Но родители настояли на инженерном образовании. Мать говорила:

— Паша, выбери положительную профессию. Сначала заработай на кусок хлеба, а писать будешь потом. Да и о чем в наше время можно писать?

Вопрос матери Паша тогда не понял, но послушался и в сорок седьмом поступил в строительный институт. В том же году друг Сергей поступил на физфак МГУ. Он был золотой медалист. Отец его погиб на фронте, мать рано умерла, и очень скоро Сергей сказал Паше, что успел кончить школу вовремя. Тогда, в сорок седьмом, оба они были несмышленыши. А в университете Сергей быстро получил «классовое» воспитание. С сорок восьмого года по пятьдесят третий на физфак не приняли ни одного с «пятым пунктом». Сергей как-то пошутил, сказал, что история у нас делится на два периода — до пятого марта пятьдесят третьего и после.

— А что было пятого марта пятьдесят третьего? — рассеянно спросил Паша.

— Умер великий человек… композитор Сергей Сергеевич Прокофьев.

Павел Петрович вынул из портфеля толстую тетрадь с надписью на переплете «амбарная книга». В ней были уже отделанные куски, наброски и какие-то летучие случайные записи. Но он еще не представлял себе ни начала романа, ни его конца и что изо всего этого получится. Невольно и сам он оказался героем повествования и писал о себе в третьем лице: «Паша». Так звали его дома и в школе. Дорога предстояла длинная, кое-что сидело в голове и, пока не вылетело, хотелось записать. Но в электричке было шумно. Вдоль вагона один за другим шли коробейники, громко на разные голоса предлагая свой товар. Один, книгоноша, орал на весь вагон:

— Бестселлер года! Шпион-людоед! Рекомендую также популярный детектив об убийстве и расчленении тела инкассатора! Дневник любовницы Берия, спешите приобрести, остались последние три книжки…

За ним шла тетка с мешком на спине.

— Дамские летние платья, модель итальянского кутюрье Версаче, всего триста рублей! Мужские носки хэбэ, десять рублей пара…

Мужчина, несший плоский деревянный ящик на спине, говорил тише, видимо, обессилел.

— Кому ножи из Чили, настоящая чилийская сталь…

— Мороженое… Кому мороженое? Рожок-гигант…

Хриплый голос объявил:

— Матвеевская. Следующая — Очаково.

«Нет, не получится», — подумал Павел Петрович. Вспомнил послевоенные электрички. Тогда по вагонам больше милостыню просили, пели под баян, кто на костылях, кто в безножии на колесах, отталкиваясь от пола руками. С надрывом пели про мальчика Витю Черевичкина, у которого фашисты перестреляли голубей.

Голуби, мои вы голуби,

Что же не летите больше в высь?

Голуби, вы сизокрылые…

Бородатый скинул ватник, залез в рюкзак, достал пакет с чипсами и бутылку пепси. Захрустел. Женщина в вельветовых джинсах спросила:

— Проголодались? Видать, чипсы любите…

Она уже давно пыталась затеять разговор, поглядывая на Павла Петровича и мужика в телогрейке.

— Я их сроду не ел. И воду эту черную не пил. Лекарством отдает…

— Да что вы, ни коку, ни пепси?! Так везде же продают…

— Откуда еду, в тех местах не продают.

— А вы сам-то откуда? И куда теперь?

На этот вопрос бородатый не ответил. Дожевал чипсы, а пакет и пустую бутылку аккуратно спрятал в рюкзак. Откинулся на скамью, закрыл глаза. Вельветовую женщину это не смутило, и она, выбрав в собеседники Павла Петровича, стала рассказывать о себе. Рассказала, что едет в Наро-Фоминск, а живет там в деревне на берегу реки Нары. Когда пришли немцы, ей было двенадцать. У матери было еще четверо, а отец — на фронте. Немцы и наши стояли по обе стороны реки. Их деревня — на немецкой стороне. Голодали, копали мерзлую картошку. В тот год зима была лютая. Немцы не успели их угнать, в марте сорок второго деревню освободили. Все девки — грязные, во вшах, а наши солдатики за ними по сараям бегали. Там не разберешь, то ли насиловали, то ли девки сами давали…

Хоть и недоросток я была, а мать меня два дня в погребе продержала. То выпустит покормить, то обратно. На нас смотрели косо: хоть и недолго, а все ж под немцем были. Двух соседей особисты забрали, старика и бабу. Только их и видели. Отец с фронта без обеих ног вернулся. Потом в колхоз согнали. И опять голод. Я работала — спины не разгибала. Бригадир пообещал: будешь так два года работать — в город отпущу. И через два года уехала в Москву без паспорта. С одной справкой. Как жить? На работу никуда не берут. Была домработницей, разнорабочей на складах. Встретила мужика, замуж вышла. Он долго в Сибири на химических предприятиях работал, хорошо зарабатывал. Сначала жили в бараке. Потом ему на заводе комнату дали. Когда родилась дочь, дали отдельную двухкомнатную. Потом новые времена настали. Дочь выросла, стала работать на фирме у англичанина, а потом замуж за него вышла и уехала с ним в Лондон. Работает там переводчиком, а сам какую-то электронную фирму содержит. Внук у меня, зовут Эндрью. Это — Андрей по-нашему. У них в Лондоне большой дом. Внук сам на машине ездит в колледж. Охоч до спорта: баскетбол, плавание, байдарки. Ко мне приезжал только раз. А мы с мужем у них по три месяца гостили. Внук ласковый такой, но по-русски не говорит. Все бабичка, да бабичка, донт край…[34]А теперь вот одна осталась, мужа год как схоронила. Сейчас приеду в деревню, войду в хату — одна. Потом в Москву вернусь — и опять одна…

— Так вам бы к дочери переехать, — сказал Павел Петрович.

— Нет, ни за что! Здесь я на своих хлебах, сама готовлю, своими руками управляюсь. А у них чудно как-то, все готовое из магазина берут. И что берут — все дорогое.

— Неужели же вам у них не нравится? Чисто, улицы будто умыты, газоны, дома из красного кирпича с белыми переплетами. А у нас? Небось осенью до деревни и в сапогах не доберешься. Грязь.

— Грязь, да своя… Вот только внука жалко, по-русски совсем не говорит. А живем, конечно, плохо, тяжело.

— Ну и как думаете, почему мы живем плохо, а они хорошо?

— Аккуратные потому что. Порядок знают.

Павел Петрович подумал, «лукавит бабка». И спросил еще:

— А у вас дом в деревне с удобствами?

— Какие удобства? Печь. А моюсь в тазу. Разве что огород свой. И две козы. Когда уезжаю, на соседку оставляю. Она их на выпас гонит, а молоком пользуется.

— Ну, а дочь-то помогает?

— Помогать-то помогает, да мне особо незачем. Не пью, не курю. А с огорода — все свое.

— Переделкино. Следующая — Мичуринец, — объявил все тот же хриплый голос.

В Переделкино дачная пара вышла, и их место заняла дама с букетом, стоявшая в проходе и читавшая книгу. Женщина из Нары переключилась на даму:

— Хороший у вас букет. Вот только белые зонтичные… уж не борщевики ли. Говорят, они ядовитые…

Тут проснулся и встрял некстати бородатый:

— Это точно. Большевики — ядовитые, едрить иху мать.

И снова задремал. Женщина в вельвете надолго замолчала. Павел Петрович уложил амбарную книгу в портфель. Подумал — писать не придется. Рассказ тещи англичанина напомнил ему один случай. Однажды, гуляя у себя под Перемышлем, за Верхними Вялицами, набрел на деревню «Ленинка». У дороги древняя старуха пасла коз.

— Давно здесь живете? — спросил Павел Петрович.

— Да как родилась, так и живу.

— С какого ж вы года?

— А кто его знает?.. Не помню. Вот как немец к себе угонял — помню. У меня тогда двое сыновей на фронте были. Не вернулись. А что раньше было — не помню, видать память отшибло.

— Деревня ваша «Ленинкой» называется. А кто это, Ленин?

— Ну, как же… Ленин-то!

Козы перешли на другую сторону дороги и старуха проворно побежала за ними.

Павел Петрович стал смотреть в окно. Чахлая пыльная зелень за заборами. За бедным щитовым домиком — яблоневый сад. У сарая — коза с козленком. Рядом с сараем — шестисотый «мерседес». На заборе — мелом «С темным пивом в светлое будущее!»

Он подумал: «вот и лето кончается, скоро осень. Как там у Пастернака?.. «И осень, ясная как знаменье, к себе приковывает взоры…» Или у Кушнера: «И осень, как знамя, стоит в отдаленье…» Знаменье, знамя… Похожие, но разные слова… Но что-то есть общее. Только вот что? И почему осень? Может быть, осень итоги подводит, или осенью прощаются?..» Он уложил амбарную книгу в портфель, откинулся на спинку скамьи и стал вспоминать.

* * *

Когда-то Сергей, зная о поэтических опытах Паши, прочел ему пародию на какого-то дюже партийного писателя, не то Грибачёва, не то Софронова:

Успел статью твою забыть,

Как ты стихом меня тревожишь.

Поэтом можешь ты не быть,

Но быть поэтом ты не можешь.

Сергей переиначил известную эпиграмму Раскина, перенеся ударение на слово «быть», и Паше казалось, что она стала острее. Впрочем, эпиграмму Паша относил и к себе. В молодые годы он показывал свои стихи многим известным поэтам, и все без толку. Поэты, с которыми он встречался, были талантливые и очень разные, а в самих встречах ничего особенного не было. И остался от них только отзвук навсегда ушедшей жизни. Так часто из забытой, заброшенной книги выпадает засохший кленовый лист или цветок — случайные отметины каких-то давно забытых сердечных происшествий. Цветок засохший, безуханный… Смотришь на сухие листья, угаснувшие краски лепестков и вспоминаешь довоенные подмосковные дачи, нагретые солнцем деревянные заборы с замершими на них стрекозами и под вечер стелющийся с террас дым самоваров и шипящий глухой голос патефонов…

Но одна встреча была особенной…

Школьниками во время войны он и Сергей писали домашнее сочинение «Мученики науки» о Джордано Бруно и Галилео Галилее. В детской читалке Ленинки, уставившись на выстроенные вдоль стен древние золоченые корешки книг, Паша думал об ужасной судьбе героев, вся вина которых была в опровержении ложной теории Птолемея. Паше не приходило в голову, что за тихими стенами читальни в зданиях на площади около Политехнического томятся другие мученики и творятся… дела похуже. Начиналось лето. В раскрытые окна проникал острый и тревожный запах цветущих лип, автомобильные гудки и далекий, откуда-то с Моховой, звон трамвая. А он видел площадь в Риме и мрачных монахов в рясах с капюшонами, перепоясанных веревочными поясами с узлом на концах. Монахи плотным кольцом окружали костер, над которым висел привязанный к столбу Джордано. Один из монахов, высокий старик с худым, черным лицом и лихорадочными глазами, держал в руках огромное распятие. Джордано смотрел поверх распятия, куда-то в небо, а языки пламени уже касались его босых ног…

Как-то приехав в Рим, лет сорок спустя, Сергей Каплан побывал на площади Кампо Дей Фьори, где сожгли Бруно и нынче стоит памятник. Это была радостная площадь с пестрым цветочным базаром и яркими тентами кафе, где camerieri в белых до пят фартуках подают лучший в Риме капуччино. И друзья вспомнили школьное сочинение.

Однажды в той же Ленинке Паша показал свои стихи о Бруно и Галилее седой библиотекарше в строгом пенсне со шнурком. Видимо, в стихах она не очень понимала, потому что на следующий день отвела Пашу в небольшую комнату, спрятанную в лабиринте за читальным залом. Там Паша увидел за столом полного рыхлого человека в очках с широким добрым лицом и мягкими уставшими от чтения глазами. Это был Самуил Яковлевич Маршак. Он узнал его по характерному глухому нутряному голосу, который частенько раздавался из черной тарелки, висевшей дома на стене. Паша еще не знал тогда, что в этой комнате Маршак еженедельно бывает, и к нему приводят на суд юные дарования. Он прочел Маршаку стихи про мучеников науки. Одно из них называлось «И все-таки она вертится». Паша очень мучился, придумывая рифму к глаголу «вертится». Если в этом слове поставить ударение на второй слог, то рифмы притекают в избытке. Но получается как-то архаично и нелепо. Но Маршаку стихи чем-то понравились. Когда Паша кончил читать, Маршак усадил его рядом и стал расспрашивать о занятиях. Советовал больше читать Пушкина и Чехова. И в конце сказал, чтобы он продолжал писать.

— Главное — это не потушить в себе свечечку, — сказал Маршак.

Пастернак еще не написал тогда стихи о горевшей свече, и Паша вспомнил эти слова много лет спустя, когда прочел в самиздате стихи из романа.

Встречи с Маршаком продолжались. Паша приносил ему на Чкаловскую новые стихи. Самуил Яковлевич терпеливо разбирал их и правил. А один его урок Паша запомнил на всю жизнь. Маршак снял с полки томик Пушкина и прочел «Три ключа»:

В степи мирской, печальной и безбрежной

Таинственно пробились три ключа:

Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,

Кипит, бежит, сверкая и журча.

Кастальский ключ волною вдохновенья

В степи мирской изгнанников поит.

Последний ключ — холодный ключ забвенья,

Он слаще всех жар сердца утолит.

— Вот тебе вся жизнь поэта в восьми строчках, — сказал Маршак. — И дело не в метафорах. Поэзия должна быть плотной, как вещество в центре Земли. И еще труднодобываемой. Грамм радия на тонну руды.

— А при чем здесь изгнанники?

— А поэт и есть изгнанник. Иначе ему не добраться до Парнаса и Кастальского ключа.

Паша не унимался.

— Но если поэт на Парнасе пьет из Кастальского ключа, то откуда забвенье?

Маршак отвел взгляд и долго молчал. Смотрел в стол, где лежал раскрытый том Пушкина.

— Что оставлю после себя?.. Избегу ли забвенья? Этот вопрос мучает всю жизнь каждого творческого человека, не только поэта. И за жизнь он дает на него разные ответы. Стихи, которые я тебе прочел, Пушкин написал за десять лет до смерти. А перед самой смертью написал «Памятник»: Нет, весь я не умру. Державин — наоборот. Молодым написал «Памятник», а перед самой смертью — о реке времен, пропасти забвенья. И жерле вечности, пожирающей все дела людей. Это и есть жар сердца. Тебе еще рано думать об этом, — Маршак печально улыбнулся, — но если и дальше будешь писать, то обязательно задумаешься.

Детская болезнь стихосложения обычно проходит с возрастом. У Паши она, к сожалению, перешла в хроническую форму. Остался позади строительный институт, Паша уже сидел за кульманом. На площади рядом с Политехническим, где стоял памятник Дзержинскому, выросли новые здания. Говорили, что эти здания только вершина айсберга, а сам айсберг уходит глубоко под землю. Но его жизнь уже давно не была тайной для Паши и Сергея. А сам памятник москвичи называли поллитрой с красной головкой. Прошли шестидесятые годы, годы свободомыслия на кухнях, начала самиздата. Как древние кумранские рукописи, друзья открывали для себя поэзию Мандельштама и Пастернака, прозу Булгакова…

Как-то зимой в середине шестидесятых Паша приехал в Махачкалу, куда давно звал его сокурсник Сахрат — работавший в тамошнем обкоме начальником строительного отдела. Махачкала некрасив, особенно зимой. Выходишь из поезда — слева пологий берег моря, песчаный и грязный, будто присыпанный угольной пылью. Если пройтись вдоль него, обязательно наткнешься на остатки осетровых туш со вспоротым брюхом. Справа по ходу поезда — кривые улочки, вползающие наверх в приземистый провинциальный город. Пашу ждало кавказское гостеприимство: люкс в «Интуристе», цветы и самовар на столе и холодильник, в котором кроме бутылок с вином и шампанским, он нашел литровую банку с черной икрой. Банка была завернута в газету «Заря Востока» и перевязана бельевой веревкой. Уже при встрече Сахрат предупредил, что в этот вечер придет Расул Гамзатов и они немного посидят. Вскоре в номер незнакомые молчаливые люди в широких кепках внесли два ящика коньяка, поставив их на пол друг на друга. Позже с большими свертками пришли Сахрат и его несколько товарищей. Накрыли стол. И тогда в номере появился Гамзатов. Раньше Паша не был с ним знаком, но, конечно же, читал его стихи в превосходных переводах Гребнева и Козловского. Образный восточный строй стихов Гамзатова ему нравился. Но недоброжелатели любили говорить, что Гамзатова сделали переводчики. По Москве ходил такой анекдот. Будто бы Гамзатов то ли по-аварски, то ли по-русски написал примерно так:

Кто стучится в дверь ко мне?

Я сюда никто не звал.

Это девушка пришел,

Он… мне принесла.

А в переводе Наума Гребнева это же будто бы звучит иначе:

В моей сакле раздался стук,

И взыграла пьяная кровь,

Это ты вернулась мой друг,

Это ты проснулась любовь…

Надо ли говорить, что все это было несправедливо, и Расула эти разговоры очень обижали. Он сидел за столом, грузный, в расстегнутой короткой дубленке. Начались тосты, коньяк пили из граненых стаканов. Пить полагалось обязательно. А вот говорить в его присутствии не полагалось. Говорил он сам, и когда смеялся, его глаза щелочкой становились еще уже, лоб поднимался гармошкой к седым лохмам и, казалось, на лице оставался один большой хитрый нос. Время от времени дверь в номер приотворялась, и в комнату заглядывал небритый человек в сапогах и кепке-«аэродроме». Расул чуял его спиной и объяснял, обращаясь к Паше:

— Видел его? Мой шофер, стукач по совместительству. Стучит обо мне Патимат, — где, когда и с кем.

В его речи диссидентская фразеология причудливо соединялась со словарем высокого номенклатурщика, члена Президиума Верховного Совета. В Москве судили парня-аварца за изнасилование. Его родственники просили Гамзатова помочь.

— Позвонил по вертушке в аппарат Президиума, — рассказывал он. — Сказал, есть мнение разобраться. Дали три года.

Уже за полночь Паша решился и прочел Гамзатову свои стихи про Пушкина в Карлсбаде. Конечно, Пушкин в Карлсбаде не был, как и вообще за границей. Но как-то, будучи там по профсоюзной путевке золотой осенью, Паша увидел в горах лесную дорогу, которая называлась «Тропой Пушкина». И вот рассуждая в стихах на эту тему, Паша назвал Пушкина невыездным поэтом. По тому времени ему казалось, что это довольно остро. Стихи Расулу не понравились.

— Вот только про невыездного — это неплохо, — сказал он. Потом помолчал и посмотрел на Пашу так, как будто только что увидел. — Слушай, зачем стихи пишешь, у тебя и так специальность хорошая.

С последним Паша никак не мог согласиться.

Под утро, когда в пропахшей винищем комнате погас свет, а из открытого серого окна потянуло навозным запахом талого городского снега, Паша вернулся к пушкинской теме. Спросил Расула, как он думает, мог бы Пушкин быть членом Государственного Совета у Николая?

— Почему бы и нет, — сказал Расул. — Может быть, помог бы декабристам.

Намек он понял, но говорить об этом не захотел. Возможно, устал за ночь, но скорее вопрос был ему неприятен.

Как-то гуляя с Сахратом, они прошли мимо дома Гамзатова. На фоне старых обшарпанных домов он выглядел богатым особняком. Гуляя, Паша как раз рассуждал на известную тему о том, что в России поэт — больше, чем поэт.

— Правильно, — сказал Сахрат, — у нас в Дагестане Гамзатов — больше, чем первый секретарь обкома.

Перед отъездом Сахрат вручил Паше несколько книг Гамзатова. На титульном листе была размашистая подпись автора, под углом, снизу вверх, напоминавшая резолюцию, вроде «не возражаю».

Сергей долго смеялся, когда Паша с огорчением рассказал ему о своем провале в Махачкале.

— Конечно, в Дагестане есть горы. Но неужели ты думаешь, что Парнасская гора находится рядом с коньячным заводом в Дербенте, где бьет Кастальский ключ, чистые пять звездочек?

— Нет, коньяк был «Юбилейный».

— А что, это меняет дело?

В школе Паша и Сергей учили немецкий. Позже Сергей выучил и английский, и французский и читал на трех языках лекции. В своем институте Паша по лености сдавал на зачетах «странички» по-немецки. Зачем строителю иностранные языки? Ругаться на стройке с рабочими? Так это лучше на родном. Однажды Паша купил у букиниста томик немецких стихов Курта Тухольского. О Тухольском он где-то читал. Знал, что поэт был немецким антифашистом и жил изгнанником в Швеции. У нас он никогда не был, но очень надеялся, что Сталин покончит с немецким фашизмом. Но когда понял, что чума не лучше холеры, принял на ночь смертельную дозу снотворного. Стихи его Паше понравились. В них было что-то от Гейне, соединение лирики, иронии и растерянности одинокой души.

Паша перевел несколько стихотворений Тухольского: «Парк Монсо», «Глаза в большом городе», «Шансон». Особенно долго он бился над озорным «Шансоном». Не все удалось в переводе. Так, у Тухольского гейша, лежа с матросом на мшистой лужайке, гладит рукой «moos». Это старое немецкое слово означает одновременно мох и деньги. По-русски это можно передать только известным жестом — потиранием большого пальца об указательный. Как ни бился, Паша не смог подыскать этой немецкой идиоме русский эквивалент.

Плывут острова от нас на восток.

Япония — так зовут их.

Картонные домики, мелкий песок

И дамы как лилипуты.

Как в мае редиски, растут деревца.

Башни у пагод не больше яйца.

Горы, холмы

Не выше волны.

По мху семенят фигурки легко.

От удивленья раскрыли вы рот:

У нас в Европе всё так велико,

А в Японии — наоборот.

Там гейша сидит. Блестят как лак

И пахнут розами косы.

А рядом с ней как морской маяк

Маячит фигура матроса.

Он ведает девочке в ярких шелках

О том, как земля его велика.

Люди, земля

И тополя.

И гейша, плененная моряком,

От удивленья раскрыла рот:

У них в Европе все так велико,

А в Японии — наоборот.

И был там лес, совсем маленький лес.

В нем сумерки быстро сгустились.

А вот и гомон птичий исчез.

Гейша с матросом скрылись.

Восток и Запад. Уста у уст.

Вот он, дивный народов союз.

Голубь резвится.

И с ним голубица.

И дышит гейша во мху глубоко.

Сиянье в глазах, раскрыт алый рот:

У них в Европе всё так велико,

А в Японии — наоборот.

«Шансон» и другие переводы из Тухольского Паша показал Сергею. Тот был уже известным человеком, физиком с мировым именем. Сергей сказал, что сам в стихах мало что понимает, но покажет их своему знакомому, известному поэту и переводчику немецкой поэзии Льву Гинзбургу. Паша взмолился — не надо. Переводы Гинзбурга были блистательны и совершенны. Паша восхищался ими. Но Сергей не послушал. Через пару дней позвонил Паше и сказал, чтобы назавтра он ехал к Гинзбургу в писательский дом у метро «Аэропорт». Он ждет. В назначенный час Паша позвонил в его дверь. Ее открыл приземистый плотный большеголовый человек со строгим непроницаемым лицом. Гинзбург жестом указал дорогу в кабинет, где он сел за рабочий стол.

— Ну, давайте, — сказал он.

Паша вынул свои листки и уже приготовился декламировать, как он отобрал их и принялся за чтение. Он читал, а Паша продолжал стоять. Это длилось долго.

— Ира, — позвал Гинзбург, и в кабинет вошла молодая женщина, похожая на него, и Паша понял, что это дочь.

— Ира, покажи мне твой перевод «Шансона».

Позже Паша узнал, что Ира Гинзбург как раз в это время готовила к печати переводы из Тухольского. Закончив чтение двух вариантов перевода, Гинзбург поднялся и, когда Ира вышла (Пашу он ей так и не представил), сказал примерно следующее:

— Знаете, все это никуда не годится. Слабо, да и небрежно. Без любви к автору. А автора надо любить, тем более Тухольского.

Говоря так, он наступал на Пашу, и они оба медленно продвигались в прихожую. По дороге Паша пытался возражать, просил привести примеры неудачных мест, и ему показалось, что Гинзбург смягчается.

— Ну, приходите как-нибудь к нам на секцию в Союз. Поговорим.

В прихожей Паша почувствовал усталость от долгого стояния. И вдруг, уже открывая входную дверь, сказал колкость.

— Маршак, — ядовито сказал он, — как-то говорил мне, что главное — это не задуть свечечку.

— Маршак был моим учителем, — сказал Гинзбург. — Он говаривал и другое. Частенько повторял, что золото можно добывать и из морской воды. Можно. Но нецелесообразно.

И дверь за Пашей закрылась. Он не помнил, как выбрился на свежий воздух. Рядом с подъездом оказалась «Волга» в которой сидел Сергей. Это было неожиданно, но своевременно. Друг бросил на Пашу быстрый взгляд и, не спрашивая ни о чем, усадил в машину. И Паша отправился с ним в ОВИР, где Сергей должен был получить паспорт для поездки в Болгарию. День этот был несчастливым, в ОВИРе Сергею отказали. Тогда Сергей еще был невыездным.

А Паша вскоре напечатал свою первую книжку стихов и включил туда перевод «Шансона» Тухольского. Посвятил ее Маршаку.

Лиха беда начало. Через несколько лет Паша издал вторую книжку стихов. Ее иллюстрировала дочь известного поэта. Стихотворение «Молитва» она снабдила рисунком, изобразив автора перед иконой Богородицы. Показала рисунок Паше. Ему рисунок понравился, но он сказал:

— Не уверен, что Главлит пропустит. Да и сам я неверующий.

— Не важно, верите ли вы в Бога. Важно, что Бог верит в вас, — ответила художница.

Пройдет немного времени, и Паша будет вспоминать эту встречу как доброе предзнаменование.

* * *

— Алабино. Следующая — Селятино.

Павел Петрович вздрогнул и открыл глаза. Будто проснулся. Парень и девица встали, видимо, выходили в Селятино. Им мешал рюкзак бородатого мужика, закрывавший проход. Бородатый спал. Парень растолкал его.

— Слышь, блин, задупли свою шнягу отсюда.

Когда молодая пара вышла, дама с букетом возмутилась:

— И это наша молодежь…

— Молодым везде у нас дорога, — хотела было затеять разговор общительная женщина в вельвете.

— Молодыми бывают все, а старыми — только избранные, — отрезала дама и углубилась в чтение.

А Павел Петрович снова закрыл глаза.

…Женились они в разное время. Сергей много позже Паши, уже в пору хрущевской оттепели. Несмотря на красный диплом и пять статей, опубликованных еще на студенческой скамье, он долго и безуспешно искал работу. В конце пятьдесят второго года, когда Сергей окончил университет, время было противоречивое. С одной стороны, гениальный вождь, страдавший склерозом, еще был жив. С другой стороны, кремлевские врачи, лечившие его, уже сидели в тюрьме и давали признательные показания. Сергей ходил по объявлениям. В объявлениях говорилось, что требуются физики всех специальностей. После предъявления паспорта выяснялось, что пришел он поздно: все вакансии уже заняты. Паша помогал как мог. Давал деньги, привозил продукты. Однажды Сергей набрел на объявление, в котором говорилось, что срочно «требуются работники с хорошей физической подготовкой». Паспорта в отделе кадров не потребовали. Сергей обрадовался, но преждевременно. Это была центральная овощная база. Несколько месяцев Сергей разгружал вагоны с картошкой, капустой и яблоками.

Наконец академик Семенов, нобелевский лауреат, которому Сергей принес свои работы (их было уже семь), взял его в свой институт. Было лето пятьдесят четвертого года. Время было смутное, но менее противоречивое. А академик был смелым человеком старой закалки.

— Поймите, — сказал академик, — ведь это готовая диссертация. Как вам удалось так быстро разобраться в теории электронной адсорбции? Послушайте моего совета: не тяните, защищайтесь.

Сергей послушался и через полгода защитил кандидатскую. А еще через два года женился на Жене Шаховской, студентке консерватории по классу фортепиано.

Паша женился рано, еще в институте. Ему тогда не было девятнадцати. Случилось это так. На вечеринку по поводу Дня Победы собралась вся группа. Время было послевоенное, и в группе училось много бывших фронтовиков. Девочек не хватало, и Гриша Зеликман, всю зиму ходивший во фронтовой шинели и офицерской папахе, пригласил свою сестру Беатриче. Беатриче была зрелой девицей с черными глазами навыкате и необъятной грудью. Первый тост пили стоя за товарища Сталина. Парторг пил последним, стараясь быстро и незаметно оглядеть стол. За Сталина полагалось пить всем и до конца. Потом завели патефон, начались танцы. На белый танец «рио-рита» Беатриче пригласила Пашу. От нее терпко пахло потом и духами «Красная Москва». Она крепко прижала Пашу к своей груди и разворачивала его крутым бедром. Паша не помнил, как они оказались на кухне, где стоял широкий диван. Там все и произошло.

Паша происходил из семьи партработников, случайно уцелевшей в тридцатые предвоенные годы. После института благодаря связям отца попал на работу в Госплан. Беатриче нигде не работала и лечила щитовидку. Детей не было. При Беатриче Паша сделал карьеру, стал начальником строительного отдела в Совмине. Теперь они круглый год жили на казенной даче в Серебряном Бору, и Павел Петрович ездил на работу в черной «Волге». Потом у Беатриче начались неприятности по женской части, и она по многу месяцев пропадала то в кремлевке, то в санаториях четвертого управления. За Павлом Петровичем смотрела старая нянька, жившая еще у его родителей. А сами родители умерли почти в один год и теперь лежали за оградой Донского монастыря.

Однажды летом в подмосковной Дубне, где Павел Петрович занимался какими-то строительными делами, он встретил художницу Веру. Вера была дочерью известного физика и после смерти отца жила в его коттедже. Коттедж стоял среди сосен недалеко от центральной улицы, шедшей к ускорителю. Вере удавались волжские закаты: черные силуэты сосен на фоне золотой предзакатной реки. Их роман начался тем же летом. Однажды они засиделись в саду допоздна. От луны и звезд было совсем светло, а сосны были похожи на те, что рисовала Вера. Павел Петрович долго молчал.

— О чем ты думаешь? — спросила Вера.

— Мне пятьдесят третий, — отвечал он. — Жизнь почти что прожита. И только сейчас я встретил любовь. А мог бы и не встретить. Не дожить.

— Не говори так. У нас еще все впереди. Мне — двадцать девять. Года три тому назад я думала, что полюбила. Но это был обман. Любовь надо уметь ждать. Вот, дождалась…

Павел Петрович молча смотрел на нее.

— Ты смотришь так, будто в первый раз меня видишь. Любопытно узнать, что было? Банальная история. Отец еще жил тогда. В его лабораторию приехал из Болгарии молодой физик, Эмиль. Вот с ним все и случилось. Эмиль у нас дневал и ночевал. Рассказывал про Болгарию, про родной Пловдив. Про гору Мусала, которая выше Олимпа, кажется, на десять метров. Про Несебор — город на острове, где улицы уходят прямо в море. Он уезжал на пару месяцев в Церн, ядерную лабораторию в Женеве. Сказал, что когда вернется, мы поженимся и уедем в Болгарию. Там я буду рисовать закаты не на Волге, а на море. Через полгода после его отъезда отец умер, а недавно в институте узнали, что он перебрался в Гренобль и уже три года работает там на синхротроне.

— И ни разу не написал?

— С тех пор как умер отец, ни разу…

Павел Петрович вел двойную жизнь. Конец недели и праздники проводил в Дубне. Когда Беатриче возвращалась из санатория, врал ей, говорил, что едет в командировку. Врать было противно, но что делать он не знал. Через год Вера родила дочь Аню. В Аннушке Павел Петрович души не чаял. Теперь ночами он плохо спал. Все думал. Думал, что жена наверняка догадывается. По некоторым признакам он понимал, что судачат и на работе в Совмине. Во всем он полагался на своего шофера Колю, человека проверенного. Сергей все знал и говорил:

— Уйди. Не мучай ни себя, ни Веру.

Так, может быть, рассказать обо всем Беатриче и уйти? А вдруг это ее убьет? Вера молчала. Она все понимала и жалела его. Так прошел еще год.

Как-то летом он купил и приладил к двум соснам качели. Аннушка их полюбила и качалась целый день. Однажды Павел Петрович, сидя рядом в шезлонге, читал ей сказки. Из окна он услышал голос Веры, звавшей их к обеду. И тут же к калитке подошел мужчина в модном летнем пиджаке и соломенной шляпе. Спросил Веру. Павел Петрович пригласил его в дом. Но Вера сама вышла на голос. Это был Эмиль. Все трое встретились у качелей в каком-то молчаливом стеснении. Первой очнулась Вера и пригласила Эмиля к столу. После обеда Павел Петрович ушел с дочкой гулять, а Вера с Эмилем остались в доме. Когда через полчаса Павел Петрович вернулся, гостя уже не было.

В тот день он ни о чем не расспрашивал Веру, а она сама об Эмиле не говорила. На следующее утро, в воскресенье, она неожиданно вынесла к завтраку альбом Ренуара.

— Посмотри на эту картину. Она называется «Качели». Здесь сказано, что Ренуар написал ее в своем саду на Монмартре в 1876 году. Больше я о ней ничего не знаю. Скажи, она тебе ничего не напоминает?

Павел Петрович вспомнил картину. В альбомах он видел ее не раз. И вдруг неожиданно узнал в женщине, стоящей опершись на качели, Веру Сходство поразило его. У Веры такие же светлые, чуть рыжеватые волосы и синие ренуаровские глаза. Женщина на картине смущена, растеряна. На нее в упор смотрит мужчина в легком пиджаке и соломенной шляпе. Чуть заметно улыбаясь, она отвела от него взгляд. У дерева стоят высокий бородатый мужчина и маленькая девочка. Оба с любопытством смотрят на мужчину в пиджаке.

— Только вот бороды у меня нет.

Вера засмеялась.

— А этот, в пиджаке, на Эмиля совсем не похож. Героиню с ним связывает какая-то тайна. А что меня связывает с Эмилем? Так… Ничего.

— Правда, ничего? — спросил Павел Петрович.

— Правда, — ответила Вера. — А солнечные зайчики, которые перебегают по ее платью и траве, такие же, как и сегодня. Посмотри, какое солнце.

В конце восьмидесятых Павел Петрович распрощался с Совмином, с шофером Колей и ушел работать в строительную компанию. Жизнь в стране менялась. Беатриче приватизировала дачу в Серебряном Бору и одна жила на ней постоянно. Санатории теперь были не по карману Павел Петрович зарабатывал неплохо, но большие деньги уходили на волшебника, который лечил Беатриче методами тибетской медицины.

В феврале девяносто первого Павел Петрович и Вера на неделю уехали в Париж. Парижская мэрия заинтересовалась его строительным проектом. Шестилетнюю Аннушку оставили с соседкой. Оба оказались в Париже впервые. Их поселили в небольшом отеле на улице Ле Гофф, рядом с Люксембургским садом. В один из парижских дней они приехали на Монмартр и нашли на улице Корто дом, в котором работал Ренуар. Сейчас там размещался музей импрессионистов. Сад, в котором Ренуар рисовал «Качели», оказался маленьким двориком, огороженным каменной стеной. Там росли несколько яблонь и кусты. Сотрудница показала старое дерево, у самого входа во дворик, к которому художник привязал качели. Героиней картины была очаровательная Жанна, танцевавшая по соседству в «Мулен де ла Галет». Жанна и Ренуар любили друг друга, но что-то помешало им соединиться. Может быть, причиной была его связь с другой натурщицей, Алиной Шариго, на которой он женился три года спустя.

— Неужели это тот самый сад, что на картине, похожий на лес, пронизанный солнцем? — удивилась Вера. — Ведь прошло всего сто лет.

— Тогда было лето, а сейчас зима. А потом деревья, как люди. Живут, болеют и умирают.

Им захотелось увидеть парк Монсо, где когда-то Тухольский написал свои стихи. Они вышли из метро у Триумфальной арки и, пройдя улицу Курсель, по авеню Оше подошли к ажурным воротам с золотыми стрелами. Это был совсем небольшой парк в самом центре шумного суетного города. Они присели на скамью около греческой колоннады. Перед колоннадой в пруду на нежарком февральском солнце плескались золотые рыбки. Город совсем исчез. Его заслонили высокие каштаны. Павел Петрович тихо читал стихи, и Вере казалось, что она слышит их впервые.

Здесь тихо и спокойно. Я мечтаю.

Сижу, дремлю, не размыкая век.

Здесь никому ничто не запрещают.

Здесь я не штатский, просто человек.

В кустах не умолкает гомон птичий.

Лужайки и деревья… Как в лесу.

И радостно исследует добычу

Мальчишка, ковыряющий в носу.

Американки шествуют толпою:

Должны увидеть всё, как обещал им Кук.

Париж в душе, Париж над головою…

Но им его увидеть недосуг.

А детвора резвится и играет,

И солнце припекает всё сильней,

И я сижу, дремлю и отдыхаю

От беспокойной родины моей.

— Мне кажется, я только теперь поняла, почему ты перевел эти стихи Тухольского.

Павел Петрович не ответил, поднял с земли каштан и незаметно положил в карман.

После приезда из Парижа, они узнали, что коттедж в Дубне отбирают под какой-то частный офис. Тогда он еще не мог быть приватизирован. Вера не стала хлопотать. Она забрала вещи, книги отца, качели и переехала к Паше в дом на Берсеневскую. Тогда Паша и задумал купить дачу. Денег не хватало, и он по сходной цене купил под Перемышлем пятистенку с большим яблоневым садом. Там же, у забора, приспособил и старые качели, у которых любил читать, сидя на пеньке.

Сергей видел Беатриче только раз, на свадьбе. В первые годы после женитьбы Паши друзья встречались в холостяцкой комнате Сергея на Молчановке. Сергей жил тогда в большом доме позади Верховного суда. Подъезд был украшен двумя сторожевыми львами, смотревшими в сторону Собачьей площадки. Нынче, когда нет ни Собачьей площадки с фонтаном, ни желтых особнячков с мезонином и с подъездом под кованым железным козырьком, львы все еще стоят и смотрят черными слепыми глазами туда, где книжными переплетами выстроились каменные дома Нового Арбата. Друзья часто заходили в ресторан «Прага», на самый верх, в «Зимний сад».

Хмелея от пары рюмок коньяка, Сергей рассказывал о захватившей его идее — создании сверхтонких пленок электронных катализаторов. Рассказывая, увлекался, забывая о вкусе еды и вина и о том, что Паша ни черта не смыслит в квантовой механике. Паша с восхищением смотрел на Сергея и изо всех сил старался хоть что-то понять.

Там, сидя за столиком в полупустом зале среди пальм и орхидей, они часто вели смелые разговоры. Паша как-то вспомнил рассказ артиста Весника о Яншине. Весник спросил Яншина, все ли в жизни ему понятно. Яншин подумал и ответил, что не понимает всего три вещи. Первое — это, как цвет по воздуху передают. Второе, как мужчины любят друг друга через задний проход. А третье — зачем в октябре произвели революцию. Весник спросил: «А что всего непонятнее?» Яншин признался: «Про революцию». Сергей сказал:

— Все революции похожи друг на друга. После Французской революции Стендаль писал: Посмотрим еще, кому лучше служить, герцогу Гизу или своему сапожнику. А мы столько лет служили, и даже не сапожнику, а его сыну.

Друзья помолчали.

— Да, революция… — протянул Сергей. — Была ли она неизбежной? И что в истории России случайность, а что закономерность? Можно ли сказать, что России просто не везло?

— А ты вспомни пушкинское письмо Чаадаеву. Пушкин гордился историей России.

— Между прочим, в этом письме есть и кое-что другое. Но я тебе расскажу о том, что прочел недавно. Ты ведь знаешь мою сотрудницу Киру Верховскую?

— Та, что недавно докторскую защитила?

— Та самая. На днях она дала мне почитать редчайшую книгу. Называется «Россия на Голгофе». Издана в Петрограде в 100 экземплярах в самом начале восемнадцатого года, в первые послереволюционные дни. Автор — генерал Александр Иванович Верховский, военный министр в правительстве Керенского. Моя Кира — его внучатая племянница. Бывший камер-паж, герой боев в Восточной Пруссии в четырнадцатом году, Александр Иванович был приглашен Керенским в правительство в начале сентября семнадцатого года. Армия разваливалась на глазах, революция стояла на пороге. Надо было спасать положение. Верховский пришел к единственно правильному решению. Немедленный сепаратный мир. Пока не поздно. И в начале сентября еще было не поздно. Он предложил срочно отправить в Париж на совещание союзников министра Маклакова и генерала Алексеева с заявлением о выходе России из войны, а правительству обратиться к Вильгельму с предложением мира. Керенский колебался. Он дотянул до 18 октября, когда на заседании правительства предложение военного министра было одним голосом отклонено. Ты только подумай, один голос решил судьбу России за неделю до революции…

— И кто это был?

— Не знаю, Верховский в своих записках не пишет. Да какое это имеет значение? Ведь было уже поздно. Александр Иванович приводит в записках речь, с которой он выступил в этот день. Я сделал выписку. Кира доверила мне книгу на один день.

— Вот, послушай, — Сергей достал из портфеля листок и тихо прочел: «Немедленное заключение мира. Если это сделать, то крайнее течение — большевизм — не будет иметь почвы под ногами и само собой затухнет» — и дальше — «Если это сделано не будет, тогда власть неизбежно перейдет в руки большевиков и тех темных людей, которые тянутся за ними» — послушай дальше — «Демократия хочет одного: уверенности, что ее силы не будут использованы ей же во вред, для восстановления старого рабства. Но об этом не может думать ни один человек, действительно любящий Россию и русский народ». — И последняя его фраза: — «Какие несчастья нас ждут!»

— Думаю, что настоящих масштабов несчастья Верховский себе не представлял. И что же случилось с его книгой, с этой «Голгофой»?

— Видимо, в спецхране Ленинки. Эту книгу на свой страх и риск сохранил отец Киры, племянник военного министра.

— А судьба самого министра?

— Типична. Девятнадцатого октября Верховский подал в отставку. Революцию встретил на даче в Финляндии. Там он пишет: «Те, кто нас заменят, не постесняются заключить какой угодно мир, а нас выбросят вон». Это есть в его книге, запись от 28 октября. Предвидел Брестский мир. Не желая покидать Россию, стал нашим военспецом, преподавал в академии Генштаба. Все наши герои — военачальники, Василевский, Говоров, Баграмян… — его ученики. Ноябрь тридцать седьмого — арест, пытки, письмо Сталину. Август тридцать восьмого — расстрел. Кирин отец получил справку о реабилитации… Ну а теперь ответь. Что случайность и что закономерность в нашей истории? Убийство царя-реформатора 1 марта 1881 года, подписанная им и уничтоженная Александром Третьим в ночь на 2 марта первая российская Конституция, смерть в Ницце от чахотки Николая Александровича — наследника, разделявшего взгляды отца, надежды прогрессивной партии, наконец, упущенная инициатива генерала Верховского, — все это трагические случайности?

— Конечно, случайности. А закономерность — это веками укорененное рабство и, как следствие, отсутствие свободы и общественного мнения, равнодушие к долгу, о чем Чаадаеву писал в письме Пушкин.

— Писал, но не отослал, — многозначительно добавил Сергей.

Потом посмотрел на веселую компанию, сидевшую за дальним столом, переменил тему и почему-то вспомнил Набокова.

— Набоков, кажется в «Других берегах», сравнивает жизнь с узкой полоской света между двумя полубесконечностями мрака. Так надо что-то успеть сделать, пока полоска не кончилась, что-то оставить…

— Да не в этом дело. Все это томление духа, суета, — возразил Паша. — Надо просто честно заниматься любимым делом и получать от этого радость, удовольствие. А сделаем, не сделаем… оставим, не оставим… Не нам судить. А последнего ключа не миновать. Он и утолит…

— Ты прав, — согласился Сергей, хотя последних слов Паши не понял. — Однако суета отвлекает, в том числе и от того, что ты называешь удовольствием. Представь себе наш институт. В вестибюле — огромный плакат «Сеть партийного просвещения». И на семинарах этой сети время теряют ведущие сотрудники. Проходя, каждый раз думаю — все-таки правы Тургенев и Чуковский. Могуч русский язык, выдает лицемеров с головой. Ведь слово-то какое — сеть! То, чем ловят птиц, рыб… А этой сетью улавливают души. Один семинар называется «марксистско-ленинская эстетика». Это что за эстетика такая особая? Я вспоминаю записную книжку Ильфа. Ильф читает на улице объявление: «Профессор киноэтики Глобусятников». И говорит про себя: «Никакой такой киноэтики нет. Единственная этика у кинорежиссера — не спать со своей актрисой».

— Если так, то в кино этики вообще нет.

— Согласен. А вот еще. На днях Наташа Шальникова, дочь академика, рассказала. Есть такой Халатников, академик, ученик Ландау. Между прочим, талантливый физик. Женат он на Вале Щорс, дочери знаменитого командира — кавалериста, героя Гражданской войны. Щорс был маленький, щупленький. А женился на некой Фриде, еврейке из украинского местечка, женщине огромного роста и могучего телосложения. Говорили, что Щорс зачал свою дочь, не слезая с коня. Так вот, Халатников устроил в своей квартире мемориальную комнату в память о красном командире. И вся эта суета, уверен, для того, чтобы гости Исаака Марковича видели, какой он правоверный…

…Павел Петрович открыл глаза и невольно рассмеялся. Вспомнил, что Халатников — давно в Израиле и, видимо, забыл о мемориальной комнате.

— Что-нибудь смешное вспомнили? — спросила общительная теща англичанина.

— Да нет, ничего особенного, — смутился Павел Петрович и снова закрыл глаза.

…Почему им так полюбилась «Прага»? Наверно, потому что в двух шагах от Молчановки. Сергей много работал дома, а Паше было все равно. Он ездил на машине с шофером. Сергей называл его ответработником и начинал разговор так:

— Вот ответь мне на вопрос…

— Ну, это смотря на какой вопрос…

— Так ты же ответработник, обязан отвечать.

Они засиживались в ресторане допоздна. Но к полночи настроение у Паши гасло. Он вспоминал, что внизу перед носом у толстого бородатого швейцара слоняется шофер Коля и пора ехать в Серебряный Бор.

* * *

— Рассудово. Следующая — Ожигово.