Декабрь

Декабрь

Сижу за столом с повышенной температурой. Грипп. Второй день принимаю разрекламированный колдрекс. Пока только надеюсь на выздоровление.

Только что вернулся с похорон начальника городского пассажирского предприятия Василия Антошкина. Его сын Алексей, попав в автомобильную катастрофу, повредил позвоночник. Лежит пятый месяц в больнице, не вставая. Отец пришёл в субботу навестить сына и… сердце не выдержало, умер у его изголовья.

Так начался декабрь. В ноябре было не лучше. Умер мой бывший сосед Михайловский. Из Москвы на похороны выехал его младший брат Виктор с сыном. Под Сызранью у Виктора не выдержало сердце. Сняли с поезда. Там и скончался.

Подобное стало обычным явлением. Что это?

В нашем стотысячном городе в 1994 году умерли более тысячи человек, то есть из каждой сотни — один не жилец. Налицо резкое снижение жизненных ресурсов. Нечем стало жить. На фоне раздрая, разбоя, обнищания, безверия снизилась сопротивляемость. Мы, плохо это или хорошо, привыкли к открытости, коллективизму. Как это ни шаблонно звучит, к "чувству локтя". Теперь этого нет.

Из сообщений Интерфакса: "В течение ближайших 10 лет численность населения России может сократиться на 16,5 миллиона человек, или на 11,2 %. Ожидаемая продолжительность жизни при этом не будет превышать 59,3 лет. Такой прогноз сделал Госкомстат РФ совместно с Центром экономической конъюнктуры при правительстве России. В настоящее время население России насчитывает около 148 миллионов человек".

"Горькая детоубийца — Русь". Так сказал Максимилиан Волошин. Неужели нам суждено оказаться свидетелями справедливости его приговора и для наших дней? Если так, то мы летим в пропасть. Или это не Русь убивает свой народ, а те, кто им правит?

Надо обязательно съездить в село к маме. Она — последняя, кто знает и помнит нашу многочисленную родню. Свидетель того сельского уклада, который сейчас многим трудно даже представить себе…

В прошлый приезд мы посидели за чаем, поговорили. Взяв карандаш, она начала, палочками отмечая на бумаге каждое имя, вслух называть тех, кого не стало за последние два года из наших близких и хорошо знакомых. Получилось более трёх десятков! Я ужаснулся. Не столько поразила сама грустная арифметика, как то, что все они не просто ушли, а унесли с собой каждый "своё". И оно, это "своё", зримо и деятельно влияло когда-то на мою личную жизнь, жизнь нашей большой улицы и всего села. Они так расцвечивали своими характерами и поступками наш быт, что я вновь убоялся, подумав о теперешнем молодом поколении. Они не видят и не знают того вкуса и тех красок жизни, которые были раньше. И в этом вина не только "застойного периода" и не только сегодняшнего развала. Тут более глубокие причины, которые я не могу пока чётко сформулировать.

В это воскресное утро в наших с мамой воспоминаниях вновь возвращались мы чаще всего к моему деду Ивану Дмитриевичу. К его песням, которых дед знал немало. Когда голод в Поволжье заставил его со всей семьёй уехать в Сибирь, он прожил там несколько лет. Шорничал, скорняжил, конюшил. И, конечно, охотничил и рыбачил. Как только появилась возможность, вернулся в Заволжье. Все мои дядья родились в Сибири.

Слова "Сибирь" и "старинный" произносились в семье деда с особым оттенком. Они несли в себе непреложные признаки надёжности и крепости.

Я любил слушать песни, привезённые дедом из Сибири. У нас пели больше мужчины. Дед Кузьма, дядька Фёдор (имена-то какие!). Пели всегда душевно, негромко. Обычно это застольное пение я наблюдал, лёжа на печи. Дед мой пел, подперев левой рукой подбородок. У него сухое красивое лицо с аккуратными усами. Дед Кузьма чёрен и бородат, в нём что-то цыганское. Чаще всего он выглядел сумрачно. Пел густым басом. Дядя Федя Остроухов — розовощёкий, пухлый, безбородый и безусый. Хитрый и лукавый, его слышнее на подголосках.

Нередко у деда в доме гостевали мужики из соседних Покровки, Зуевки, Кулешовки, Домашки. Они приезжали на воскресный утёвский базар с ночёвкой. Была ещё одна тому причина: дед потихоньку выделывал овчины, хром. Я знал, что это тогда запрещалось. Услугами деда пользовались жители многих сел. Круг знакомых был большой. Ночевали в мазанке во дворе, в саду. Спали и в доме на полу, расстелив тулупы и шубняки. И нередко вечерами пели. Была одна песня, которая мне особенно нравилась. Когда дед её запевал, все смолкали. Как бы признавали за ним единоличное право на эту песню.

Пускай могила меня накажет

За то, что я её люблю,

Но я могилы не устрашуся,

Кого люблю я, с тем помру.

Для меня это всегда звучало как завещание.

Есть в нашем лесу деревья, с которыми знаком десятки лет и которым всегда рад при встрече. Они — мои товарищи. Есть и такие, о чьём существовании вообще никто, кроме меня, не знает.

Я поездил по белу свету. Видел кокосовые пальмы. Срывал бананы и, делая это, вспоминал наши бахчи, где можно босыми ногами, балуясь, катить арбуз по влажному песку дороги до самой речки, навстречу ожидающим тебя таким же, как и ты, загорелым и весёлым ребятам.

На Центральной улице в моём селе стоят два дома: один — деревянный, покрашенный в светло-голубое, другой — саманный, коричневого цвета. Деревянный — дом моего деда. В нём я родился. Время было военное, зимнее, метельное — до больницы не добраться. Да и вообще в те времена роды нередко принимала повитуха. Так было и со мной.

В саманном доме живёт сейчас моя матушка — самый дорогой мой человек. У первого дома в палисаднике всегда росла жёлтая акация — поставщица самодельных многоголосых свистулек для ребятни.

В палисаднике у саманного дома растут карагач и клён, посаженные мною ещё в том возрасте, когда собственная жизнь только начиналась, а мир за околицей села и там, вдали, в больших городах, казался таким нестерпимо манящим и завораживающим…

Мама, мама… Пока мы вместе, мы сильны. Всякий раз, провожая меня, ты сдерживаешь себя. Не плачешь. Но мне-то видно, каких усилий тебе это стоит. И у меня в такие минуты дрожат губы. Мы об этом никогда вслух не говорим, но я так боюсь, что в самый последний прощальный момент меня не будет рядом.

Мама, мама… Оборвётся твоя жизнь, и моя подвинется ближе к той пропасти, в которой исчезает всё. После тебя старшим останусь я.

Но пока ты есть, сечёт ли дождь, палит ли солнце, сжигает ли горечь и боль, я соединён тобой по-особому с нашими прародителями. Они передали нам умение смеяться так, как это теперь делаем мы, смотреть на мир так, как смотрим мы, любить и горевать так, как это можем мы…