Глава вторая Странствия, скитания и цели
Глава вторая
Странствия, скитания и цели
Средневековый мир пребывал в постоянном движении. В те времена не было ни государственных рубежей, ни территорий в современном понимании. А значит, не было надобности и в паспортах и визах. Да и к чему они в мире, который жил по законам движения и странствий.
Первыми странниками были неутомимые трубадуры и рыцари. Они странствовали в поисках друг друга, как в «Валлийце Персивале» или «Ланселоте», а когда в конце концов находили, то непременно с кем–нибудь сражались, если выпадал случай. Они без устали преодолевали препятствия, в том числе и неодолимые — Кипящий источник и особенно Гибельный престол возле Круглого стола, на который если кто и мог воссесть, так, пожалуй, только Избранник небес Галаад.
Как отмечал кто–то из хронистов XII века, «неуемной породы нормандцы» блуждали по лесам да большим и малым дорогам. Но были в те времена и отважные купцы и крестьяне, распахивавшие новь (кстати, по–своему — в символическом смысле — распахивали новь и странствующие рыцари), корчевавшие леса под пашни. Наконец, были паломники, ходившие в Компостелу(66), Рим или Иерусалим, а также их собратья по дальним странствиям рыцари–крестоносцы. Но только избранным из избранных было под силу преодолевать бурные стремнины. В самом деле, «завоевание Великого Мира зачастую представляется в виде мореплавания, потому–то лодка и считалась издревле символом католической церкви» (Ле–Гофф).
Лодка и стала тем самым кораблем, на котором Юлиан Милосердный(67), подобно новоявленному Христофору(68), унес Христа.
Странствие несет в себе духовный и символический смысл во всех традициях. Странствия Гильгамеша(69), Геракла, Синдбада, Ибн Аль–Араби(70) или Данте — это прежде всего духовные поиски, в которые устремляются истинные искатели приключений — люди в становлении, сильные и энергичные, готовые к преодолению любых препятствий ради достижения своих целей. И все это — своеобразные уровни посвящения, и у каждого из них свое название, например: сошествие в ад, плавание к далеким западным островам (например, к Аваллону(71) — согласно кельтской традиции) или к Северу мира, проникновение в некое зачарованное место или заколдованный замок, поединок с чудовищем вроде Цербера, стерегущего запретный вход. В мусульманской традиции существует Великий Путь, или шариат(72), который проходят все люди, — он выражается в соблюдении пяти основных религиозных правил (молитва, подаяние, паломничество…), — а также тарика(73).
Тарика — это «тропа», узкая стезя, по которой могут пройти лишь немногие. Каждая тарика ведет в одно–единственное место, где совершается перерождение «первозданного состояния», выраженное символически в высшем центре — своеобразном Монсальвате, как в музыкальной драме Вагнера «Парцифаль». Очевидное символическое значение заключено и в рыцарских странствиях: ведь каждое из них — то же посвящение. Сетанта, первое имя Кухулина(74), на бретонском языке значит «бредущий». То же самое означает, правда, по–гречески, и имя кельтского бога войны и красноречия Огмия. А алхимики усматривали определенную связь между «путем, проторенной дорогой… и сурьмяной рудой, или стибиумом… при том что греки называли серноокись природной сурьмы «стиби»; а стибия и есть дорога, путь, стезя, которой идет, к примеру, исследователь или паломник», — пишет Фулканелли в «Философских храмах».
Таким образом, странствие наделено важным смыслом, ибо оно предшествует получению заветного плода поиска. Впрочем, рыцари уже сами по себе были предрасположены к странствиям и скитаниям, одиночным или совместным. В скитаниях же рыцарь проходил различные символические этапы — дремучие леса, полноводные реки и бурные потоки, «острова», туманы, мосты и даже погосты. Об этих–то этапах у нас и пойдет разговор.
Истории Толкиена, какие ни возьми, прославились во многом благодаря походам, блужданиям и описаниям природы диковинных краев. Все это очень напоминает странствия–посвящения, во время которых герои проходят через самые ужасные испытания. Неспешные передвижения в пространстве, суровая природа, штурмы крепостей — все это важнейшие события, которые в определенное время обретают порядок, наделенный особым смыслом. При этом в необходимости странствий ощущается некая тайная воля. Именно она ввергает в труднейшие испытания героев Толкиена — будь то Берен, Бильбо или Фродо, — выводя каждого из них, если угодно, на свою дорогу в Дамаск(75). Это тем более замечательно, что сам Толкиен никогда не был завзятым путешественником, а если и странствовал, то разве что в воображении. Как мы уже видели, в традиционной литературе путь–дорога имеет важный символический смысл — она влечет всех странствующих рыцарей, будь то Персиваль или Дон Кихот, вперед и вперед, к некоему посвящению через череду испытаний.
То же самое и с героями Толкиена: Бильбо пускается в путешествие, чтобы отыскать сокровища дракона, Фродо — чтобы раз и навсегда избавиться от проклятого Кольца, а Берен — чтобы снова обрести Сильмариллы, спрятанные в Морготе. Но достичь намеченных целей можно, только пройдя свой путь до конца, причем путь этот приходится описывать подробно и, порой, довольно монотонно. Впрочем, как раз во время своих долгих блужданий Сэм и Фродо начинают мало–помалу постигать своенравную логику истории и причины столь медленного продвижения к цели.
Пространность и, главное, точность описаний у Толкиена не просто удивляет, а поражает: «Остаток дня они карабкались по осыпям. Нашли ущелье, которое вывело их в долину, пролегавшую на юго–восток, в самом подходящем направлении; но под вечер путь им преградил скалистый хребет, выщербленный, на фоне небесной темени, точно обломанная пила. Либо назад, неизвестно куда, либо уж, куда ни шло, вперед».
Выражаясь словами Рембо, редкого писателя можно назвать ясновидцем. Толкиен же не только ясно видит, но и ярко проживает то, о чем пишет со свойственной ему поразительной наблюдательностью. Точность, с какой Бальзак описывал внутреннее убранство домов или парижские улицы, сродни четкости, с какой Толкиен живописует змеящиеся по земле дороги и тропы, уходящие под землю пещеры или вздыбливающиеся на пути героев неодолимые горные кряжи.
А вот другое описание пейзажа, встающего у нас перед глазами с поразительной ясностью. Во время перехода через Ородруин:
«Сэм взглянул налево — и ужаснулся, увидев башню на Кирит–Унголе во всем ее сокрытом могуществе. Рог над гребнем Изгарных [гор] был всего лишь ее верхним отростком, а с востока в ней было три яруса; и ее бастионы, внизу огромные, кверху все уже и уже, обращены были на севере–и юго–восток».
Далее следуют еще несколько страниц описаний, поражающих настолько, что невольно спрашиваешь себя, действительно ли Толкиен видел воочию то, что описывает, или все это вырисовывалось в его воображении. Кстати, о рисунках: Толкиен действительно сделал немало иллюстраций к приключениям своих героев.
Или вот еще пример изумительного описания скитаний у Толкиена:
«В стылый предутренний час они прыгали по мшистым кочкам, а ручей забулькал на последней россыпи каменных обломков и канул в ржавое озерцо. Шелестели и перешептывались сухие камыши, хотя в воздухе не было ни дуновения.
И впереди, и по обе руки простирались в тусклом свете неоглядные топи и хляби. Тяжелые испарения стелились над темными смрадными мочажинами. Их удушливое зловоние стояло в холодном воздухе. Далеко впереди, на юге, высились утесистые стены Мордора, словно черный вал грозовых туч над туманным морем».
Подобная символика пространства, объединяющая дороги и болота, горы и туманные дали, таит в себе важный духовно–нравственный смысл. Продвижение по зловещему Мордорскому краю становится медленным и на редкость тяжким. И краткое тому объяснение приводится в самом начале, когда герои только–только пускаются в долгое странствие:
«Безотрадные это были места, и продвигались они медленно и уныло. Верховой Фродо тоскливо оглядывал понурившихся друзей — даже Бродяжник казался мрачным и угрюмым».
Бродяжник — так обитатели Пригорья окрестили величайшего из Следопытов своего времени, как отзывался о нем Гэндальф. А звание Следопыта в мире Толкиена кое–что да значит: оно сродни титулу посвященного. Бродяжник–Следопыт подобен тому же Персивалю: он будто рожден, чтобы преодолевать всевозможные препятствия и невзгоды. Но порой и ему случается терпеть неудачи на тернистом пути странствий, а заодно с ним — и его спутникам. Так, например, в начале горного перехода им не удалось одолеть перевал: «Карадрас их сломал». Он встретил их снежным бураном и камнепадами, будто гора и впрямь обладала разумом и действовала по чьему–то злодейскому умыслу. Как замечает с горечью Гэндальф, враг далеко простер свою руку. Стоило, однако, путникам повернуть вспять, как, замечает Толкиен, все вокруг резко изменилось:
«Но гора, казалось, и сама успокоилась, как бы удовлетворенная отступлением пришельцев: начавшийся было камнепад иссяк, а тучи, закрывавшие перевал, рассеялись».
Но после тщетного штурма Карадраса братья по Кольцу готовятся спуститься в преисподнюю, в прямом и переносном смысле, — недра Мории. В этом зловещем месте обитают лишь призраки погибших гномов, пытавшихся отстоять в кровопролитной схватке с подземными чудовищами и орками добытые ими сокровища Подгорного царства:
«Дремал в глубинах грозный рок,
Но этого народ не знал -
Ковал оружие он впрок
И песни пел под кровлей скал.
Недвижный мрак крыла простер
Под грузным сводом древних гор,
И в их тени давным–давно
Зеркальное черным–черно;
Но опрокинут в бездну вод —
Короной звездной — небосвод
Как будто ждет он, словно встарь,
Когда проснется первый царь».
Впрочем, не всегда тяжек и тернист путь странников — порой он легок и приятен. Когда они входят в Кветлориэн, их окружают изумительные красоты и безмятежные островки покоя, пока что не тронутые грозной волной неумолимого океана времени. И путникам чудится, будто они попали в мир, которого уже давно нет, где все только еще готовится к пробуждению, в мир, которого еще ни разу не коснулась тень. Тут–то они и открыли для себя истинные loca amoena, благословенные земли, воспетые многими поэтами задолго до Толкиена. После долгого перехода путники «наконец увидели высокий фонтан, подсвеченный оливково–зелеными фонариками. За фонтаном, на самой вершине холма, рос особенно могучий ясень с матово–серебряной бархатистой корой и шелковой шелестящей золотой листвой…»
Путники взбираются на макушку чудо–дерева, олицетворяющего Axis mundi — Ось мира, соединяющую людей и небеса, или, в данном случае — эльфов с их богами. Затем Фродо попадает в овальный зал:
«…с изумрудным полом, лазоревым потолком и бирюзовыми стенами, зал казался драгоценным камнем, внутри которого застыло мгновение вечно длящейся волшебной жизни»
Среди этой возвышенной, в прямом и переносном смысле, обстановки возникает мир поистине сказочный, но легко уязвимый, обреченный на гибель после ухода эльфов в Серебристую Гавань. Мир этот словно из какой–то волшебной географии, о которой сохранились лишь ностальгические воспоминания. Так что география Толкиена тоже исполнена символики: деревья, цветы, леса, дороги и тропы, горы и ущелья — все это составляющие духовного мира, внутреннего красочного зрелища, которое захватывает читателя, увлекая его за собой, как если бы он и сам был неутомимым путешественником. И удача Толкиена как раз в том и заключается, что он обращает читателя в очарованного странника, непосредственного участника одного из самых невероятных путешествий–посвящений в истории литературы.
Толкиена вряд ли можно считать британцем по духу; любовь к водным просторам, особенно к морю, выдает в нем чистокровного англосакса, хотя он не был ни великим путешественником, ни мореплавателем. Но именно на морских просторах суждено снискать себе славу самому, пожалуй, значительному и знаменитому герою Толкиена — Эарендилу, получеловеку–полуэльфу, заслужившему прощение Валар за неблаговидные дела людей, из–за которых вce обитатели Средиземья оказались ввергнутыми в войну Великого Гнева, истинно священную войну против Моргота, всемирного Черного Врага.
Любовь к морю, озерам и рекам проходит через все творчество Толкиена, хотя наиболее ярко и определенно она выражена и обоснована в «Сильмариллионе», особенно в описании бога вод Ульмо, чье могущество «первое после Манве, главного Властителя, Владыки мира и Повелителя всех обитателей его».
Толкиен сразу обращает внимание на то, что Ульмо одинок, как одинока судьба самого автора, да и всей Великобритании. Одиночество даже являет собой одну из его сущностей:
«Он редко бывал на Совете Валар, ибо мысль его и без того могла объять всю Арду целиком, да и в крове ему не было никакой надобности»
Ульмо бестелесен, однако же в воинственном обличье своем он грозен, «точно громадный вал, готовый того и гляди обрушиться на берег; чело его венчает черный шлем, отороченный пеною морской и кольчужным воротом, искрящимся серебром». «Глас его гулок, подобен рокоту, исходящему из самой бездны океана, который лишь он один и созерцает».
Между тем, Ульмо отведена роль куда более важная, чем другим Валар:
«Любит он и эльфов, и людей и никогда не оставлял ни тех, ни других».
И все же Ульмо больше помогает советами эльфам; он же упреждает Тургона, дабы тот озаботился судьбой Гондолина. Ульмо олицетворяет спасение, грядущее с запада, откуда, если допустить подобную аналогию, пришло оно однажды для Западной Европы, в частности для Великобритании, во время двух мировых войн, чему Толкиен был непосредственным или косвенным свидетелем.
У Ульмо всегда под рукой огромные рога из белого перламутра, Улумури, и трубный их глас разносится повсюду, навевая воспоминания о былом. Говоря об Ульмо, нельзя не вспомнить знаменитую строку Бодлера:
«Свободный человек, всегда любить ты будешь море!..»
Толкиен при каждом удобном случае вспоминает море и музыку вод, которой внемлют и люди, и эльфы. Необоримый зов моря и ускорил исход эльфов из Средиземья. Тот же самый зов венчает и эпопею братьев по Кольцу.
Впрочем, Ульмо повелевает не только морем, но и озерами и реками, играя воистину всеобъемлющую роль в судьбе обитателей Арды.
«Ибо моря, озера, реки, источники и ручьи — все ему подвластно, и не случайно эльфы говорят, будто дух Ульмо струится в жилах мироздания»
Ульмо в некотором смысле управляет нервной системой Арды, через которую проходят все импульсы от земных раздражителей:
«Ему, сокрытому в глубинах вод, ведомы, однако, все нужды и горести Арды — от него–то про них и узнает великий Манве».
Ульмо своего рода единственный deus non otiosus — единственный истинно деятельный бог: он, не ведая покоя, вбирает в себя вести от всех водных источников, оказываясь, таким образом, самым близким к эльфам и людям среди богов. В 3–м томе «Властелина Колец» наследник древнейшего королевского рода Арагорн приносит своим сподвижникам благую весть о победе на воде. Не менее захватывает воображение и спуск братьев по Кольцу в лодках по широкому величавому Андуину, несущему свои_воды в Мордор (и в Минас–Тирит).
Так что не будет преувеличением сказать, что великая борьба во «Властелине Колец» разворачивается на фоне неоглядного водного пространства. Вода служит символом чистоты, радости и здоровья — если она струится по эльфийским землям. Но хрустальные источники вод могут в мгновение ока превратиться в затхлые болота, как это в недобрый час случилось с ручьями, реками и озерами Хоббитании. Впрочем, и в загрязнении хоббитанских водоемов Саруманом и его приспешниками есть нечто духовно–символическое: ведь по–латыни «загрязнение» означает засорение разума дурными видениями и мыслями. И коварство, и контр–посвящение через осквернение чистых водных источников есть одно из тяжких испытаний, через которое тоже нужно пройти. И первое, за что берутся четверо хоббитов по возвращении в родные края, — это очищение водных источников от занесенной скверны. То же самое и в зловещем Мордоре: Сэм с Фродо остерегаются пить тамошнюю воду, дабы не отравиться, памятуя о том, что даже мерзкие орки, не брезгующие никакой падалью, мрут от нее как мухи.
Одно из величайших странствий, о которых поведал нам Толкиен, — это поход нолдор на северно главе с Феанором. Поначалу это «великое переселение» напоминает об Исходе сынов Израилевых в Землю обетованную под водительством Моисея или о миграциях северных народов. Переселение это стало причиной немилости Валар, ввергшей Феанора в исступленную ярость: с этим он никак не мог примириться. И вот он, подобно Моисею, говорит:
«Останемся ли мы здесь сидеть сложа руки, чтобы засим обратиться в призраков и витать среди туманов, проливая напрасные слезы в остывшее море? Или же тронемся в путь и вновь обретем землю родную?.. Ну же! И да останутся в граде сем лишь слабые духом!»
Силясь поднять нолдор, он будто вторит Ницше:
«Какая славная цель зовет нас вперед, хоть путь к ней долог и тернист! Сорвите же с себя оковы нерешимости! Распрощайтесь с легкой долей! С бессильными распрощайтесь! И с благами прошлыми! Ибо все богатства обретем мы сызнова…»
В исступленном восторге сбившегося с пути истинного воителя Феанор произносит страшную клятву, но перед тем, силясь поднять дух воинства своего, он изрекает:
«Путь наш лежит, куда не ходил и Ороме, и стойкости нашей позавидует даже Тулкас: мы не прекратим охоты. К Моргогу, на край света — вот куда лежит наш путь! И попутчиками нам будут гнев и борьба, но мы все превозможем и победим, и Сильмариллы снова будут наши. И тогда станем мы единоличными владетелями чистого неугасимого светоча и властителями Арды и будем возрождать радость и красоту. И никаким чужеземцам уже не быть нашими гонителями!»
Наконец, после пламенной речи своего предводителя, нолдор очертя голову пускаются в великий поход; хотя они и разделились в пути, всем им, однако, не терпится увидеть «новые, неведомые земли». И все же что двигало нолдор? Вероятно, утрата былого status quo(76): ибо для них она была горше потери Сильмариллов и важнее ненависти к Морготу. В Валиноре нолдор жили счастливо и в достатке. Но, как объявил Феанор своему народу и вестнику Манве, «через бури и невзгоды обретем мы счастье или, по крайней мере, свободу». Подобная демоническая или прометеевская страсть к свободе и предопределяет участь охваченных фанатизмом народов, ибо вверить свою судьбу пророку — легче легкого. И уж кому–кому, а нам с вами это хорошо известно: ведь в нашем прошлом, в XX веке, лжемессий и лжепророков хватало, и мы отлично помним, во что они в конце концов ввергли мир.
Так и здесь, в братоубийственной войне, разразившейся в Алквалонде, нолдор столкнулись со своими былыми друзьями — телери, морскими эльфами, а потом для нолдор ужасающим бременем стало Северное пророчество, обещавшее им страшные беды среди снегов и льдов. В перерождении Феанора Валар усматривают худшее из деяний Моргота. Исстхпленнаяярость уходит из Феанора вместе с жизнью, и тело его тотчас сжимается в комок, потому что кроме гнева в нем уже ничего не оставалось.
Пути героев Толкиена пролегают большей частью через глухие лесные чащобы. Лес для Толкиена — это целый народ: деревья подобны людям, живым существам, притом говорящим. Деревья — истинные светочи, дивные, творения, наделенные первородной магической силой, которая нередко служит во благо людям и эльфам.
И самый знаменитый из этих духовных древесных героев, конечно, Древень, он же Фангорн. Он — один из самых древних обитателей Средиземья — во всяком случае, во «Властелине Колец». Он — Повелитель онтов, наделенных тайной всесокрушающей силой, и, раз ожив, сила эта сметет Сарумана вместе с подручными ему полчищами орков. Фангорн, древний лес, подобно легендарному Мирквуду (Темнолесью), слывет живым и подвижным, а порой и враждебным. И в этом смысле Толкиен словно воссоздает знаменитую сцену из шекспировского «Макбета», когда главный герой — Макбет вдруг видит, как на него надвигается Дунсинанский лес, чтобы уничтожить. Впрочем, Толкиен, сказать по чести, не любил Шекспира, да и упомянутая сцена в «Макбете» ему не нравилась. Сам же Шекспир создал ее под явным влиянием кельтской легенды «Кад Годно» — «Битва деревьев». Известные кельтологи Кристиан Гийонварк и Франсуаза Леру приводят в этой связи следующий отрывок из кельтского эпоса:
«Дуб — несравненный быстроход:
Ввергает в трепет он земную твердь и небосвод,
Отвага же его стеной встает перед врагами,
Опорой нерушимой кличет его всяк, кто с нами».
А вот как описывает своих героев–онтов Толкиен:
«Они были разные, как деревья одной породы, но разного возраста и по–разному возросшие, или совсем уж несхожие, как бук и береза, дуб и ель. Были старые онты, бородатые и заскорузлые, точно могучие многовековые деревья (и все же по виду намного моложе Древня), были статные и благообразные пожилые исполины, но ни одного молодого, никакой поросли».
До поры до времени таинственный онтский народец пребывал в вековой спячке, оставаясь безучастным к судьбам прочих обитателей Средиземья, в том числе и братьев–скитальцев по Кольцу. По словам того же Древня, кое–кто из онтов «совсем уж одеревенел» (вот вам образ, вполне достойный многих наших «переродившихся» современников); да и потом, с уходом онтиц они, говорит Древень, просто «сгинули» — онтское племя оказалось обреченным на вымирание. Словом, перед нами — своеобразное безмятежное монашеское братство. Вот, к примеру, как выглядит в воображении Толкиена один из лесных собратьев:
«Листвень заспался, совсем, можно сказать, одеревенел; все лето стоит и дремлет, травой оброс по колено. И весь в листьях, лица не видать. Зимой он, бывало, встрепенется, да теперь уж и зимой шелохнуться лень».
А вот какая участь постигла другого члена «лесного братства» — Вскорня:
«Орки его ранили, родичей перебили, от любимых деревьев и пней не осталось».
В довершение Древень с горечью прибавляет: «Нет, я, видать, проморгал. Запустил я свои дела. Хватит!»
Воспользовавшись дремотой онтов, полчища Сарумановых орков кинулись вырубать леса почем зря — а ведь когда–то Саруман был онтам другом. И только с появлением двух невысокликов хоббитов — Пиппина и Мерри онты очнулись от безвременной спячки и, воспрянув духом, выступили в поход, дабы «Изенгард окутала ночь». Воспряв, онты стали прежними, какими были до великой дремоты; именно они сокрушают стены Изенгарда, точно твердь эта была сложена не из крепкого гранита, а из пыльного крошева: ибо «мы — кость от кости самой земли», — подмечает Древень–Фангорн.
Стоило воспрянуть одному онту, помимо Древня, — Брегаладу, как за ним в считанные мгновения встали и другие. И тотчас подхватили песню:
«На Изенгард!
Пусть грозен он, стеной гранитной огражден,
Пусть щерит черепной оскал за неприступной крепью скал, —
Но мы идем крушить гранит, и Изенгард не устоит!»
Древень посадил двух хоббитов себе на плечи, и те «торжествующе оглядывали шагавшую вслед за ними онтскую дружину и прислушивались к суровому, монотонному напеву».
Конечно, говорит чуть погодя Древень, быть может, это последний поход онтов и последняя их песня — одно утешение: пусть они все погибнут, но хоть другим помогут. Но несмотря ни на что, онты победят, вот только великой радости это им не принесет: подобно всем остальным диковинным существам Толкиена, онты обречены кануть во мрак времени — безвозвратно.
А вот как описана кельтская «битва деревьев», которой Толкиен некоторое время спустя придал поистине легендарный размах:
«Неужели Фангорн очнулся от вековечной дремы и выслал на горный хребет древесное воинство?.. Но… серые громады шествовали вверх по склону, разнося глухой шум, гудение ветра в бесчисленных ветвях. Онты всходили на гребень и давно уже не пели».
Онты возникают из небытия будто в укор нолдор, канувшим в небытие по вине сбившего их с пути истинного лжепророка Феанора: их поход на Изенгард — во имя всеобщей свободы для Средиземья, избавления от злых колдовских чар, наложивших скверну на все сущее, в том числе и на деревья. Это поход во имя возрождения мира, тем более что возрождать его в борьбе собрались не кто–нибудь, а древнейшие обитатели этого самого мира — те, что восстали против распространения зла, осевшего в Мордоре и Изенгарде, и — добавил бы за нас Толкиен — прогресса.
Страсти постепенно накаляются, но Толкиен время от времени разряжает чересчур напряженную обстановку, сложившуюся на огромной сцене, где разыгрывается величайшая трагедия времени. К примеру, время от времени, подобно dei ex machina(77), появляются орлы, чтобы выручить попавших в беду героев. Так случается с Гэндальфом, на выручку которому всегда спешит Повелитель Ветров Гваигир:
«И прилетел Гваигир–Ветробой; он меня поднял и понес неведомо куда. — Ты поистине друг в беде, а я — твое вечное бремя… — Был ты когда–то бременем… но нынче ты не таков. Лебединое перышко несу я в своих когтях. Солнечные лучи пронизывают тебя».
Орел по–своему ощущает разительную перемену, духовную и физическую, произошедшую с Гэндальфом: тот стал воздушным и более духовным. В другой раз там же, во «Властелине Колец» Гваигир выручает хоббитов, затерявшихся на Огнедышащей Горе. Гваигир — потомок Торондора, который много–много лун тому назад, в «Сильмариллионе», спас Лучиэнь и Берена, вырвав их из когтей Моргота. Точно так же и в «Хоббите» орлы прилетают на помощь Бильбо и тринадцати гномам.
У нас еще будет время поговорить о символическом значении орла, а пока следует отметить только, что орлы играют далеко не последнюю роль в мире Толкиена, точнее, в его истории, нередко меняя ее неумолимый ход. И тут мы вправе спросить, почему орлы не вмешиваются в этот самый ход истории еще чаще, дабы ускорить его? Ведь они могли бы без лишних проволочек переправить Фродо прямиком к клокочущему жерлу зловещей Горы, избавив наконец мир от неисчислимых бед. Но Гваигир этого не сделал — и Фродо, Сэму и товарищам, чтобы уничтожить Кольцо, приходится преодолевать всевозможные испытания, ощущая рядом присутствие вездесущего Ужаса. Интересно, задавал ли хоть один читатель такой вопрос самому Толкиену?
Как бы то ни было, Хэмфри Карпентер в «Биографии Толкиена» сообщает, что однажды, в 1950–х годах, кто–то из издателей предложил адаптировать, вернее, сократить объем произведений Толкиена, изменив образ действия и взаимоотношения героев в пространстве повествования, буквально переложив значительную часть их духовного бремени, да и самих героев, на крылья орлов! Нетрудно себе представить, что подобная адаптация разрушила бы порядок и размеренность повествования даже во «Властелине Колец»: в таком случае не было бы никаких странствий, поскольку интрига завершилась бы, едва начавшись, — буквально с несколькими взмахами орлиных крыльев. Вот почему орлы возникают в сюжетах Толкиена не так часто, как, быть может, хотелось бы, — лишь в самые критические мгновения, когда их присутствие не только необходимо, но и оправдано, чтобы вывести повествование на более высокий уровень.
В мире Толкиена существует еще одна форма странствий — погоня. В начале «Двух Твердынь» мы становимся очевидцами самой настоящей гонки с преследованием. В роли преследуемых здесь выступают орки, на сей раз удивительно проворные и ловкие, а в роли преследователей — несравненные сыны разных племен, вооруженные каждый своим излюбленным оружием: Арагорн–человек и вооружен мечом; Гимли — гном, ни на миг не расстающийся со своею секирой; Леголас — эльф–лучник. Троим отважным героям предстоит преодолеть, как мы потом узнаем, сорок пять лиг — сто восемьдесят километров — за каких–нибудь четыре дня. Правда, для этого им приходится изрядно попотеть, особенно Гимли. Эльфу Леголасу не привыкать: он легок и быстр как ветер; Арагорн тоже не лыком шит: как–никак лучший из следопытов. А вот Гимли то и дело вопрошает, а не собираются ли орки сделать привал; потом начинает тревожиться, а не собьются ли они со следа в ночной тьме. Затем он говорит, что ноги его бежали бы куда быстрее, будь у него на душе не так тяжело.
И тут становится очевидной оборотная сторона странствий, далеко не самая привлекательная (как, впрочем, и в случае жуткого перехода Сэма и Фродо через Мордор в компании с Горлумом, когда путниками мешает продвигаться вперед некая незримая сила). Как подмечает Толкиен, гномы крепки как скала и в труде, и в скитаниях, но нескончаемая гонка изматывает до предела, тем более что надежда вызволить двух друзей–хоббитов из орочьих лап тает прямо на глазах. Пожалуй, один только Леголас сохраняет бодрость духа и тела; к тому же, только он и может в буквальном смысле спать на ходу — «забываться сном, недоступным людям или гномам, — эльфийским мечтанием о нездешних краях».
Гимли начинает роптать, поминая недобрым словом Гэндальфа — не все, мол, предвидел, не все предугадал, хотя и прослыл прозорливым, — при том, что преследователи уверены: маг, добрый их друг и товарищ, канул безвозвратно. И вот, когда они втроем добираются наконец до опушки Фангорна, Гимли ворчит: что еще остается делать — только умереть с голоду в этом дремучем лесу…
Другой многотрудный переход выпадает на долю Фродо и Сэма — они совершают его вместе с Горлумом по извилистым тропам, затерянным в землях Саурона. Места эти нехоженые, окутанные зловещим мраком, и, кажется, троим путникам их ни за что не одолеть. Но величайшая литературная заслуга Толкиена как раз в том и заключается, что описанию этого нескончаемого перехода он отвел в своей книге добрых триста страниц. При том острый глаз наблюдателя ни разу его не подвел —даже не верится, что все это он видел не в реальной жизни, а в собственном воображении. Возьмем несколько примеров, напомнив для начала тот, что уже был приведен выше:
«В стылый предутренний час они прыгали по мшистым кочкам, а ручей забулькал на последней россыпи каменных обломков, и канул в ржавое озерцо. Шелестели и перешептывались сухие камыши, хотя в воздухе не было ни дуновения.
И впереди, и по обе руки простирались в тусклом свете неоглядные топи и хляби. Тяжелые испарения стелились над темными смрадными мочажинами. Их удушливое зловоние стояло в холодном воздухе. Далеко впереди, на юге, высились утесистые стены Мордора, словно черный вал грозовых туч над туманным морем»
И так — на протяжении многих–многих страниц. Все это еще больше убеждает наших хоббитов, что они и впрямь забрели в самые гиблые края во всем свете. Правда и то, что их поход, в сравнении с ратными подвигами Пиппина и Мерри, дело на редкость неблагодарное и изнурительное. Из них троих больше всего достается Фродо: он смертельно устал и почти всю дорогу плетется в хвосте, покуда спутники его выбирают верную стезю в лабиринте едва различимых троп. А между тем кругом простирается сплошная топь: «окна, заводи, озерца, раскисшие русла речушек… Это было нудно и утомительно. Зима с ее мертвенным, цепким холодом еще не отступилась от здешнего захолустья».
Даже сноровистый Горлум порой теряется — не может отыскать верную дорогу. Так, постепенно «они забрели в самую глубь Гиблых, или Мертвецких, Болот, и было уже темновато». Дальше Толкиен дает еще одно описание обрывистых стен Мордора. Путники уже брели по безотрадной, сумрачной бугристой равнине, больше похожей на неоглядное заброшенное кладбище, — символ долгого, мучительного сошествия в преисподнюю, внешние пределы которой обозначились в виде Мертвецких Болот.
Пришествие в Мордор характеризуется в начале главы 3 тома 4 своеобразной фонетической поляризацией:
«С запада Мордор ограждает сумрачная цепь Эфель–Дуата… а с севера — пепельно–серый, обветренный хребет Эред–Литуи..»
Далее Толкиен упоминает скорбные равнины Литлада и Горгорота — последнее название созвучно с библейской Голгофой, — Ущелье Привидений Кирит–Горгор и, наконец, Клыки Мордора. Ну а за всем этим громоздится крепость Барад–Дур…
К мытарствам двух хоббитов и Горлума мы еще вернемся — в главе «Изысканный ужас». В самом деле, далеко не всякий писатель смог бы так мастерски создать обстановку страха, перерастающего в леденящий ужас, вызванный будто не самим автором, а природой, словно она внезапно переродилась, сделавшись в одночасье до омерзения неприглядной. Это тем более ощутимо на фоне loca amoena — дивных, благих мест, что встречались нашим странникам на их долгом пути. Приведем здесь примечательные в этой связи слова Фродо:
«Он [Бильбо] часто повторял, что на свете всего одна Дорога, что она как большая река: истоки ее у каждой двери, и любая тропка — ее проток».
Фродо пока еще не улавливает до конца смысл дядюшкиных слов: ведь он еще только в начале своего пути и пока только раз столкнулся с одним из Черных Всадников. Но он уже предчувствует чарующую магию Дороги, ибо для него она становится сродни Судьбе. И если в нашем мире все дороги ведут в Рим, то в мире Толкиена, они непременно ведут к Кольцу.
Loca amoena (напомним — дивные места), через которые пролегает путь героев «Властелина Колец», заключают в себе важную символику — она имеет прямое отношение к риторической традиции, восходящей к тем стародавним временам, когда странствующие поэты состязались меж собой в красноречии — вернее, в умении живописать чарующую прелесть природы. История живописания подобных loca amoena начинается с легенд о короле Артуре, вдохновлявших многих писателей и поэтов, очарованных Средневековьем и героической рыцарской эпохой.
Страсть к приключениям неумолимо влечет рыцарей, сподвижников Артура, в отрадные уголки, где они переживают самые возвышенные чувства, которые можно испытать разве что в священные мгновения Богоявления. Традиционная литература всегда опиралась на религиозные традиции, в которых воспеваются райские кущи, благоухающие диковинными цветами сады наслаждений, порожденные в человеческом сознании ностальгическими воспоминаниями о первозданной чистоте потерянного рая (чтобы это себе представить, достаточно обратиться к трудам Мирчи Элиаде). В романах артуровского цикла, в частности тех, что вышли из–под пера Кретьена де Труа, описания подобных благодатных мест встечаются сплошь и рядом.
Вот что говорил по этому же поводу Роберт Курциус, большой знаток темы «locus amoenus» в западной литературной традиции:
«Из всех живописаний природы, воспетой Гомером, его последователи позаимствовали несколько сюжетов, ставших со временем основой великой традиции: край вечной весны, где после смерти нам суждено вкушать нескончаемое блаженство; чарующий пейзаж, сочетающий в себе деревья, водные источники и лужайки, диковинные лесные чаши; цветочные ковры–поляны. Начиная с Овидия поэзия зиждется на риторике. Описание пейзажей становится у него и его последователей упражнением в изысканности и утонченности… при том, что у самого Овидия каноническая тема блаженного леса претерпевает всевозможные изменения: к примеру, если у него где–нибудь встречается роща, то она не просто стоит — а вдруг вырастает перед нашим взором».
Однако давайте вновь обратимся к Толкиену и посмотрим, как он описывает, или, точнее, создает совершенную действительность — с деревьями, реками и лесами. Возьмем, для примера, эпизод, кода Сэм выводит своего хозяина Фродо, оправившегося после смертельного ранения, на прогулку по эльфийскому Разделу:
«Они миновали множество переходов, спустились по нескольким пологим лестницам и вышли в огромный тенистый парк, разбитый на высоком берегу реки… В долине за рекой уже сгущались сумерки, но далекие пики восточных гор еще освещало заходящее солнце. Предвечерний сумрак был прозрачным и теплым, звучно шумел отдаленный водопад, а воздух был напоен ароматами цветов, запахом трав и свежей листвы, как будто здесь, в парке у Элронда, остановилось на отдых отступающее лето».
Дивный сад, шумящий водопад, деревья и цветы — все это и есть составляющие элементы locus amoenus.
И вот чудный Раздол того и гляди накроет грозная Тьма. Loca amoena подобны звездам, меркнущим под покровом сумеречных туч. Раздол — одна из последних «светлых обителей», пока еще не тронутых неумолимо надвигающимся Черным воинством, подвластным Саурону. К числу последних loca amoena относится и маленькая Хоббитания. Впрочем, вот какой разговор обо всем этом ведут Фродо и Гэндальф — первый спрашивает, а второй, стало быть, отвечает:
«А Раздол? А эльфы? Над ними–то он (Саурон — перев.) не властен? — Сейчас — нет. Но если ему удастся покорить весь мир, не устоят и эльфы. Многие эльфы — хотя отнюдь не все — страшатся воинства Черного Властелина, им приходится отступать перед его могуществом… однако он уже никогда не сумеет заставить их подчиниться или заключить с ними союз. Мало того, здесь, в Разделе, до сих пор живут его главные противники, почти такие же могучие, как он, — я говорю о Преображающихся эльфах, древних владыках Эльдара–Заморского. Они не боятся Призраков Кольца, ибо рождены в Благословенной Земле, а поэтому им доступен и Призрачный Мир».
Далее Гэндальф с горечью замечает:
«Словом, в Разделе отыщутся силы, способные на время сдержать врага, — да и в других местах такие силы есть, даже у вас, в мирной Хоббитании. Но если течение событий не изменится, свободные земли превратятся в островки, окруженные океаном Черного воинства — его собирает Властелин Мордора…»
Слово «островки» представляет для нас интерес постольку, поскольку на кельтском языке оно означает труднодоступные места, таящие нечто сокровенно–первозданное, сокрытое от мира живых людей. Но, даже невзирая на грядущую угрозу, как в данном случае, Фродо забывает про жестокие битвы и всецело отдается счастливой прогулке одинокого мечтателя…
«На другой день, проснувшись с рассветом, Фродо, превосходно отдохнувший и бодрый, решил прогуляться по берегу Бруинена. Когда он оделся и вышел в парк, из–за отдаленной горной гряды встало огромное, но неяркое солнце, в воздухе серебрились осенние паутинки, на листьях мерцали капельки росы, а над речкой таяла предрассветная дымка. Сэм молча шагал с ним рядом.., удивленно разглядывая далекие горы, покрытые сверкающими снежными шапками».
Во время паузы в повествовании о странствиях locus amoenus источает покой, наполненный таинственными звуками, которые навевают нам, читателям, воспоминания о благодатных библейских местах, чарующих островах кельтского мира или толкиеновского Валинора:
«Солнечное утро разгоралось в день, под берегом мерно шумела река, небо звенело птичьими трелями, и Фродо показалось, что его злоключения, так же как разговоры о грозной туче, встающей над миром, приснились ему — слишком спокойным, ясным и ласковым было это осеннее утро…»
Locus amoenus предстает здесь как некий образ, возникший из внутреннего мира мудреца, который достиг высшего блаженства, сумев полностью абстрагироваться от мира внешнего. Нечто подобное можно наблюдать и в «Сильмариллионе» — во время сотворения Гондолина, Потайного Града, или Дориата, Потайного царства. Эти возвышенные оплоты не так–то просто обнаружить, а осквернить — и подавно. Однако по законам Скончания Веков и круговорота жизни и смерти они обречены. Все имеет свой конец, говорит Толкиен, и утешение, хоть и мало–мальское, лишь в том, что все имеет продолжительность:
«Долгим был срок Гондорского королевства на юге; а в иное время ослепительным своим блеском оно навевало воспоминания о могущественном Нуменоре до его падения».
Ступив в Лориэн, Леголас замечает:
«Лихолесские эльфы не бывали в Лориэне много десятилетий.., но, как я слышал, наши сородичи успешно сдерживают Завесу Тьмы, хотя их владения сильно уменьшились».
Потайной духовный центр — неизменный объект внимания эзотерической литературы; не случайно тот же Генон посвящает этому целую главу в своей книге «Властелин мира». Лориэн заключен в незримые охраняемые пределы, подобно Гондолину и Дориату. И сохранился он, как мы дальше узнаем, благодаря Галадриэли: как ни силится проникнуть в него враг — все тщетно. Один из таких пределов — Нимродэль: хотя эту речку местами можно перейти вброд, Черным Всадникам это не под силу.
«Это Белогривка [по–эльфийски Нимродэль]! — воскликнул Леголас. — О ней сложено немало песен, и мы, северные лесные эльфы, до сих пор поем их, не в силах забыть вспененные гривы ее водопадов, радужные днем и синеватые ночью… Но некогда обжитые берега Белогривки давно пустеют. Белый мост разрушен, а эльфы оттеснены орками на восток… Я спущусь к воде, ибо говорят, что эта река исцеляет грусть и снимает усталость…»
Следом за ним и «Фродо вступил в прохладную воду… и ощутил, что уныние, грусть, усталость, память о потерях и страх перед будущим, как по волшебству, оставили его».
Locus amoenus — понятие географически–временное, но при том и магическое. Оно предполагает переход в иной мир и иное время, как в случае с кельтскими Силами(78). Во всяком случае, так происходит с Фродо:
«Еще над Ворожеей ему вдруг почудилось, что он уходит из сегодняшнего мира, как будто шаткий мостик был перекинут через три эпохи и вел к минувшим Предначальным Дням. В Стэрре это странное ощущение усилилось… и Фродо не мог отделаться от мысли, что вокруг него оживает прошлое. В Разделе все напоминало о прошлом, а здесь [в Лориэне] оно было живым и реальным».
И то верно: в Лориэне, где все было пропитано благодатным прошлым, путник словно переступал незримую грань и оказывался в ином временном пространстве. Должно быть, такое же чувство испытал и сам Толкиен, когда впервые попал в Венецию. Но, увы, с приходом в Лориэн мытарства для его героев не закончились — как, впрочем, и радости:
«Фродо… взволнованно огляделся. Хранители [братья по Кольцу] стояли на огромном лугу. Слева от них возвышался холм, покрытый ярко–изумрудной травой. Холм венчала двойная диадема из высоких и, видимо, древних деревьев, а в центре росло еще одно дерево, громадное даже среди этих гигантов. Это был мэллорн — исполинский ясень — с белой дэлонью в золотистой листве. Внутреннее кольцо древесной диадемы образовали тоже исполинские ясени, а внешнее — неизвестные хоббитам деревья с необыкновенно стройными белыми стволами и строго шарообразными кронами, но без листьев. Изумрудные склоны округлого холма пестрели серебристыми, как зимние звезды, и синими, словно крохотные омуты, цветами, а над холмом, в бездонной голубизне неба, сияло ясное послеполуденное солнце».
В этом благодатном краю, достойном, как в Каббале(79), самых высших берахот(80), герои, конечно же, и сами преображаются:
«У подножия кургана они увидели Арагорна, молчаливого и неподвижного, как ясень Эмроса; в руке он держал серебристый цветок, а глаза его светились памятью о счастье. Фродо понял, что их проводник переживает какое–то светлое мгновение, вечно длящееся в неизменности Лориэна».
В конце «Властелина Колец» Арагорн становится участником и вовсе невероятных событий:
«…Гэндальф быстро зашагал по белым плитам двора. Поодаль на ярко–зеленом лугу искрился Фонтан в лучах утреннего солнца, и поникло над водой иссохшее дерево, скорбно роняя капли с голых обломков ветвей в прозрачное озерцо».
Речь идет об умирающем Древе жизни, которое надобно во что бы то ни стало оживить, дабы избавить землю от оскудения. Первые, кто проникается к нему заботой, — Арагорн и Гэндальф, о чем Сэм догадается лишь много позже, когда и сам возьмется оживлять деревья, поникшие в оскверненной Хоббитании.
«Древо в Фонтанном Дворе по–прежнему иссохшее, ни почки нет на нем. Увижу ли я верный залог обновления?
— Отведи глаза от цветущего края и взгляни на голые холодные скалы! — велел Гэндальф.
Арагорн… увидел посреди пустоши одинокое деревце. Он взобрался к нему: да, деревце, едва ли трехфутовое, возле заснеженной наледи… И Арагорн воскликнул:
— Йе! Утувьенес! Я нашел его! Это же отпрыск Древнейшего древа!..»
И Гэндальф вторит ему:
«— Воистину так: это сеянец прекрасного Нимлота, порожденного Галатилионом, отпрыском многоименного Телпериона, Древнейшего из Древ… Да, тысячу лет пролежало оно, сокрытое в земле, подобно тому, как потомки Элендила таились в северных краях… Арагорн бережно потрогал деревце, а оно на диво легко отделилось от земли.. и Арагорн отнес его во двор цитадели… У фонтана Арагорн посадил юное деревце, и оно принялось как нельзя лучше; к началу июня оно было все в цвету.
— Залог верный, — молвил Арагорн, — и, стало быть, недалек лучший день в моей жизни».
Ибо расцветшее дерево означает конец оскудению земли и скитаниям достославнейшего из земных правителей. И тут следует еще раз подчеркнуть великое значение символа дерева.
За долгие–долгие века до того, как Фродо, Арагорн и Гэндальф оказались вовлеченными в великие дела своего времени, другие герои пытались спасти деревья от гибельной скверны, пустившей корни в Нуменоре:
«Когда Амандил прознал о коварных замыслах Саурона… говорил он с Элендилом и сыновьями его и поведал им историю Валинорских Дерев… и совершил подвиг, снискав себе за то славу превеликую. Переодевшись, один явился он в Царские Сады, куда подданным вход бы заказан, подошел к Древу… и сорвал с него плод… Однако ж потом Правитель уступил Саурону: срубил он Белое Древо и отступился так от веры отцов своих… Элендил сделал все, как наказывал ему отец… Было так Семь Каменьев, дар эльдар, и струг Исилдура унес младое еще Древо, росток прекрасного Нимлота».
Благодаря тому спасенному плоду
«…на землю снова пришла весна, Наследник Исилдура взошел на престол Гондора и Арнора, и дунаданцы вернули себе былые могущество и славу. И вновь расцвело в садах Минас–Арнора Белое Древо, и все благодаря ростку, что Митрандир сыскал средь заснеженных взгорий Миндоллуина, сверкающего чистой белизной над Градом Гондорским. А раз ожило Древо, стало быть, сохранилась в сердцах правителей и память о днях минувших».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.