3
3
Cor magis tibi Sena pandit[37]
(надпись на воротах Камолья)
Этот день предназначен Пинакотеке. Она открывается только в десять утра. Так что у меня есть немного времени, чтобы пройтись по Сиене. Чего-то стоят лишь те города, в которых можно заблудиться. В Сиене можно пропасть, как иголка в стогу сена. На улице Галуцца дома смыкаются арками, идешь как по дну ущелья; пахнет камнем, кошками и средневековьем.
В густой тени узких улочек Банки ди Сопра, Читта среди домов цвета задымленного кирпича на каждом шагу встречаются дворцы. Это слово, обычно ассоциирующееся с гипсовыми гирляндами, колонками и каменными завитушками, имеет очень мало общего с сиенской гражданской архитектурой. Дома синьоров, суровые, без украшений, производят впечатление крепостей внутри города и без всяких исторических комментариев позволяют домыслить, какова была общественная позиция могучих родов — Салимбени, Пикколомини, Сарачини. «Такое здание было не только шедевром, но также и резиденцией и убежищем для сторонников, и даже сейчас посреди безразличных и безымянных толп этот неприступный дворец высится, исполненный такого презрения и аристократической гордости, что рядом с ним ничего не замечаешь, как будто вокруг и впрямь ничего нет». Это сказано о самом старинном, построенным в начале XIII века дворце Толомеи, от сурового каменного куба которого уже семь столетий исходит эманация невозмутимого достоинства и силы.
Пинакотека находится во дворце Буонсиньори, и хотя знатоки утверждают, что самого лучшего Сасетту{118} можно увидеть в Вашингтоне, полный обзор сиенской живописи возможен только здесь.
Начинается все с таинственного периода искусства до появления первых известных по имени творцов. Вынесенный из школы багаж исторических знаний ограничивается только узким театром истории Европы (уже с очень давних времен нам внушается пренебрежительное отношение к Византии и с истинно учительской пристрастностью толкуется про эпохи «расцвета», вырабатывая в умах и воображении неприятие «темных» и сложных эпох). История мертвых культур, таких как критская и этрусская, рождение Европы после падения Римской империи упускаются ради подробного перечня побед Юлия Цезаря. И в изучении искусства куда больше времени посвящается эпохе Перикла и Ренессансу, нежели необыкновенному шумерскому искусству или зарождению романского стиля. Весь этот багаж «знаний» оказывается совершенно непригодным, когда дело доходит до осмысливания не изолированных периодов, а всей протяженности исторических процессов.
Нет ничего трогательней, чем осмотр сиенских примитивов из глубокого Дуоченто. Сохранившиеся произведения в большей степени являются полихромными рельефами, нежели живописью. Мадонна с огромными глазами, плебейская, телесная, как в подгалянских придорожных часовенках, или распятый Христос, с которого время сняло живые краски, оставив только нежную розовость и голубизну. В соответствии с предписанием римского Синода от 692 года на лице Христа нет страдания. Его чуть пробивающаяся улыбка исполнена сладости и меланхолии. Этот специфический отблеск чувственности и мистицизма многие столетия будет красить очи сиенских святых и горожанок.
Который век уже длится ожесточенный и бесплодный спор: какой из художественных центров — сиенский или флорентийский — старше. Вазари отдает первенство Флоренции, однако новейшие исследования открыли в Сиене образ, датирующийся 1215 годом. Это не столько картина, сколько палиотто, раскрашенный алтарный барельеф, представляющий Христа, историю Креста и св. Елены{119}. Небольшие эти повествования несут несомненный отпечаток романского стиля. Абсолютно бесспорно, что в Италии у сиенской школы были прочные позиции уже в начале XIII века, то есть за многие десятилетия до Дуччо. Хотя понятие художественных школ было достаточно сильно поколеблено современной наукой, но в отношении Сиены, где мы видим исключительное единство стиля и чувства традиции, оно в полной мере справедливо. С этим связано множество недоразумений. Сиенскую школу упрекают (как будто это и впрямь упрек), что она слишком долго оставалась под влиянием Византии, и даже тогда, когда греческая схема была разрушена, ее художники сохраняли чувство декоративности и склонность к изысканному маньеризму. В портрете сиенцы были лириками, а в групповых сценах — очаровательными рассказчиками. Этот город был республикой поэтов.
Критика не удовлетворяется анализом произведений, но старается проследить авторов, конструируя круги и гипотетических мастеров. Первым исторически удостоверенным художником в Сиене был Гвидо да Сиена{120}, сильная индивидуальность, оказывавший тут значительное влияние, подобно Чимабуэ во Флоренции. В Пинакотеке хранятся несколько великолепных произведений этого тонкого византиста и его школы. Особенно прекрасен палиотто восьмидесятых годов XIII века «Святой Петр».
Византийская или подражающая ей живопись вовсе не была застывшей в некой условной манере. Это просто наш глаз привык реагировать только на резкие контрасты и не различает полутонов. Произведения последователей Гвидо свидетельствуют о большом шаге вперед по сравнению с ними отличаются богатой гаммой насыщенных солнцем тонов. «Нужно уловить человеческое волнение, пронизывающее ритмы и пространство этих коротких повествований». «Благовещение» на фоне абстрактной архитектуры рассказано с утонченной простотой. Богатый золотой фон — от нежного сияния зари до холодной поверхности металла.
Дуччо представлен «Мадонной отцов францисканцев», написанной в конце XIII века, то есть до «Маэсты». Это счастливый пример симбиоза византийской живописи с готикой. Композиционно «Мадонна» сделана достаточно свободно, ее правая рука мягко лежит на коленях. Трон — удобное кресло, а не массивное затейливое сооружение. Ангелы — легкие, словно моделированные белыми пальцами миниатюриста. К стопам Марии припали три коричневых и сухих, как кузнечики, монаха. Мудрый Дуччо не сломал, в отличие от Джотто, греческое искусство, но пригнул его, как ветку, к своему времени.
Симоне Мартини в Пинакотеке отсутствует; этот живописец, пользовавшийся успехом и разъезжавший, пожалуй, больше всех сиенцев, оставил родному городу великолепные фрески. Зато живопись братьев Лоренцетти представлена достаточно хорошо. Если бы в Пинакотеке вспыхнул пожар, я первым делом спасал бы две небольшие картины Амброджо: «Город над морем» и «Замок на берегу озера». Во всей живописи Треченто нет равных этим двум пейзажам, и немногим мастерам позднейших веков удалось создать столь же совершенные образцы чистой живописи. Сказать это легче, чем объяснить.
«Город над морем» — серые стены, зеленые дома, красные крыши и башни — выстроен из четких форм, обрисованных поистине алмазной линией. Пространство трехмерное, но, как справедливо замечено, «утонченная конструкция перспективы у Амброджо рождается не из попыток рационализирования пространства, а — хоть это может показаться парадоксальным — имеет целью молниеносное приближение глубинных планов к поверхности картины». Пейзаж видится с птичьего полета. Город пуст, словно только что вынырнул из волн потопа. Он раскален до высочайшей степени зримости и залит янтарно-зеленым светом. Галлюцинативная реальность изображенных предметов столь велика, что сомневаюсь, чтобы какой-либо анализ дерзнул проникнуть в этот шедевр.
Пожирание картин так же бессмысленно, как пожирание километров. Кстати, музейные сторожа неистово звонят, так как на стебле ратушной башни дозревает двенадцать, что означает тарелку дымящихся макарон, стакан вина и освежающий сон. Впрочем, на братьях Лоренцетти, которые, вероятней всего, умерли от «черной смерти», заканчивается героический период сиенской живописи.
Как и положено средневековому городу, Сиена была колыбелью множества блаженных и святых, и ни один из итальянских городов не располагает такой коллекцией особ с нимбом. Один из эрудитов агиографии приводит астрономическую цифру — пятьсот имен. Сиена была также родиной девяти пап. Но поскольку черно-белый герб означал противоречивые страсти, она была равно городом мотов, золотой молодежи и женщин, против которых метали громы и молнии проповедники. Громче всех гремел св. Бернардин{121}, а женщины, тронутые его красноречием, устраивали огромные костры, на которых сжигали туфли на каблуках, благовония, зеркала. Мистические гимны приближали небо, но звучали и безбожные песни, и в Сиене был свой поэт, воспевавший земные радости, которого звали Фольгоре да Сан Джиминьяно{122}. По городу бродили нищенствующие монахи в потертых сутанах, а одна только компания расточителей была в состоянии потратить на пиры и охоту головокружительную сумму в двести тысяч флоринов. «Gente vana»[38], — шипит сквозь зубы Данте.
Спускаясь по крутой улице Фонтебранда, мы попадаем в старинный ремесленный квартал кожевников. Неподалеку от ворот Фонтебранда находится источник того же названия. Поскольку вода в сухой Сиене, которая не является, в отличие от Рима, городом фонтанов, была большой ценностью, там устроили бассейн для стирки и лоджию, где сиенские женщины уже девять веков сплетничают о соседях. Сюда Екатерина Беникаса{123} ходила с кувшином по воду. Потом она стала святой.
Она была двадцать пятым ребенком суконщика. Имя ее матери звучит как начало арии: Мона Лапа де Муцьо Пьедженти. Девочка, родившаяся в 1347 году, уже с ранних лет отличалась незаурядной индивидуальностью. Совсем юной она вступила в доминиканский орден и вскоре стала известной личностью в родном городе, в Италии, во всем христианском мире, хотя легенда и апологеты преувеличивают ее влияние на историю.
Екатерина ухаживала за прокаженными, умерщвляла плоть и занималась международной — если можно так сказать — политикой. Вокруг нее образовалась группа почитателей-мирян, принадлежащих к разным сословиям. Она прохаживалась с ними по улицам или уходила в окрестные поля либо в сторону Флоренции, где тосканский пейзаж с оливами, кипарисами и виноградниками достигает зрелости, либо на север, где находилось излюбленное место отшельников: маленькая пустыня, сухая, как ослиная кожа. Должно быть, она обладала огромным обаянием, потому что красивой не была, о чем свидетельствует портрет Андреа Ванни{124} в церкви Сан-Доменико.
Ее мистицизм был замешан на крови. В письмах, которые она диктовала (потому что писать научилась лишь за три года до смерти «con molti sospiri е abondanzi di lagrime»[39]), чаще всего встречаются два слова — fuoco и sangue[40]. Однажды она даже сопроводила приговоренного к месту казни. Его отрубленную голову будущая святая долго держала на коленях. «Когда труп был забран, душа моя отдыхала в блаженном покое, и я упивалась запахом крови». Дополнительный штрих к истории средневековья.
Сиенская монахиня пользовалась огромным авторитетом, но то был авторитет чисто моральный. Поскольку она жила в Европе, а не в Индии, да еще в эпоху разнузданности, жестокости и коррупции, ее влияние на политику не было столь значительным, как до недавнего времени считали историки. Ее самым известным поступком был визит в Авиньон к Григорию XI{125}. Екатерина была очень схожа с Жанной д’Арк. Как и французская героиня, она была простая девушка, утверждавшая, что слышит Божий голос. Так как говорила она только на тосканском наречии и не знала теологии, французские кардиналы всячески насмехались над ней и унижали. В точности неизвестно, в какой степени она повлияла на решение Григория XI перенести столицу папства из Авиньона обратно в Рим. Новейшие исследователи утверждают, что решение было принято до приезда Екатерины.
Под конец своей краткой жизни она из последних сил поддерживала не самого лучшего папу Урбана VI{126} в его борьбе с Климентом VII. Ее политические акции всегда отличались сочетанием простодушного величия с трезвым коварством. Она пишет сотни писем высокопоставленным особам, и тон этих писем попеременно то резок, то слащав. Результат от них был примерно такой же, как в наши дни от протестов Лиги защиты прав человека. Желая избавить Италию от свирепого кондотьера Джона Хоквуда, или Джованни Акуто, она предлагает ему обратить свою свирепость против турок. Она хотела завоевать мир любовью. Место ее в легенде.
На востоке церковь Св. Доминика, на западе вторая духовная твердыня Сиены — суровая, без всяких украшений церковь Св. Франциска с впечатляющей композицией Пьетро Лоренцетти «Распятие». Рядом с церковью находилась молельня св. Бернардина, чьи проповеди, записывавшиеся слушателями, полны темперамента, юмора и восхитительных бытовых сценок.
Возвращаюсь в Пинакотеку.
В середине XIV века завершалась великая эпоха сиенской живописи; хотя сама школа существовала до конца XV века, то есть до момента политического падения города, такие явления, как Дуччо, Мартини, Лоренцетти, уже не повторялись. Однако почти все это время сиенская живопись сохраняет потрясающую однородность стиля, какую тщетно искать во флорентийском искусстве.
Искусство в Сиене, хоть и редко отражало актуальную действительность, было прочно связано с общественной жизнью. В этом городе не было крупных меценатов наподобие Медичи, зато интерес к искусству был всеобщим и более демократичным, чем где бы то ни было. Богатый цех суконщиков заказывает полиптих у дорогого Сасетты, пекари и мясники — у Маттео ди Джованни{127}, а один из бедных цехов, штопальщиков, довольствуется тем, что ему соблаговолил написать Андреа Никколо. Редкостным в истории союзом искусства и бюрократии был существовавший с XIII века обычай росписи переплетов канцелярских книг города, причем выдающимися художниками.
В начале Кватроченто здесь работает один из самых очаровательных в истории искусства живописцев — Сасетта. Его картины разбросаны по всему миру, однако в Пинакотеке есть несколько произведений, неплохо представляющих этого иллюстратора жития св. Франциска. Сасетта точно попал в тон францисканской легенды, так как и сам был человеком, с головой погруженным во всевозможные чудесности. В истории о святом Франциске и бедном рыцаре над городом, ангелами и действующими лицами драмы в воздухе витает башня, вырванная, как дуб с корнями, и сюрреалистический этот эффект никого не шокирует, так прочно материя у этого мастера перемешана с тем, что невозможно. Сюрреалисты действительно могли бы поучиться у Сасетты искусству придания чудесам пластической реальности. Обычно утверждается, будто Сасетта и его сиенские коллеги отстали от времени и не понимали Ренессанса. А меж тем они входили в новый мир Возрождения, не разрушая готической традиции, точно так же как Дуччо был готическим, не разрушая византийскую традицию. Живопись Сасетты отнюдь не маньеризм, а новое переосмысление традиций великих предшественников.
Писал Сасетта много и часто выезжал из Сиены. Поддерживал контакты со старыми и новыми центрами живописи. Современные историки искусства подчеркивают его связи с Доменико Венециано{128} и влияние, какое он имел на великого Пьеро делла Франческа.
Умер Сасетта 1 апреля 1450 года от воспаления легких, которое он получил, работая над фреской, украшавшей до 1944 года Порта Романа. Чрезвычайно поучительны этапы его посмертной славы. В конце XIX века его причисляли к третьеразрядным художникам. Беренсон, приписав ему ряд произведений, которые считались анонимными, извлек его из забвения. В последнее время Альберто Грациани «отнял» у Сасетты некоторые картины, сконструировав некую гипотетическую личность, именуемую мастер делл’Оссерванца (название монастыря вблизи Сиены). Грациани поступил как астроном: новую звезду он еще не открыл, но знает, что она существует, так как это следует из его расчетов. Одной из самых прекрасных картин этого мастера является «Встреча св. Антония со св. Павлом». Дорога ведет через лесистые взгорья. Вначале мы видим, как маленький святой с палочкой на плече входит в лес. Затем (то есть в центре картины) он разговаривает с фавном; оба собеседника хорошо воспитаны и не затрагивают догматических тем, поскольку беседа происходит в весьма дружественном тоне. И наконец, на самом краю картины оба святых сердечно обнимаются перед пещерой отшельника.
Кисть Сасетты перенял его ученик Сано ди Пьетро{129}, который держал в Сиене самую большую живописную мастерскую. Он уступал своему учителю (не такой тонкий и послащавей), но зато какой это был очаровательный рассказчик. Он великолепно представлен в Пинакотеке. От Сасетты Сано унаследовал любовь к красному цвету, которым играл con brio[41]. Страсть к повествованию была чертой всех сиенских художников, но Сано ди Пьетро — краснобай из краснобаев. В одной из картин он рассказывает историю явления Мадонны папе Каликсту III{130}. Обе фигуры занимают три четверти полотна. Но художник написал также погонщика и ослов с вьюками на спине. Один из длинноухих как раз скрывается в розовых воротах Сиены. При всей возвышенной серьезности главной темы эта деталь комична, как остроумный Zwischenruf[42], брошенный вполголоса во время доклада на торжественном собрании.
Одним из самых обворожительных художников сиенского Кватроченто является Нероччо{131}, обладающий тонким цветом и китайской точностью рисунка. Быть может, он был последним художником, в котором эхом отозвалась линеарная точность Симоне Мартини.
И тут мы подходим уже к концу сиенской школы; вместе с Вьеккеттой{132} и Содомой{133} — последний появился неожиданно и словно бы без всяких предзнаменований — мы вступаем в период отцветающего Ренессанса.
Работы Содомы, представленные в Пинакотеке, не способны убедить, что это замечательный художник, хотя он был учеником Леонардо, и на его пути живописца были счастливые периоды. Здесь он жирный, вульгарный, а форма у него страдает водянкой. «Беспамятство св. Екатерины» — композиция тяжелая и претенциозная, а песочный колорит тошнотворно тусклый. У «Христа, привязанного к колонне» могучий торс античного гладиатора, однако картина лишена силы и экспрессии, хотя Энцо Карли утверждает, что произведение это, кроме всего прочего, гениальная и чуткая интерпретация леонардовского сфумато и светотени. Писал Содома много, переходил от стиля молодого Перуджино к стилю молодого Рафаэля, но, пожалуй, следует согласиться с мнением Беренсона, что «все его творчество плачевно слабо».
Я утешаюсь тем, что Содома не был сиенцем: он — уроженец Ломбардии. От папы он получил дворянский титул и осел в Сиене, где был официальным живописцем. Вазари, правда, изрядный сплетник, очень скверно отзывается о нем как о художнике и человеке. Содома был оригиналом, богемой в стиле художников и поэтов конца девятнадцатого века. Говорят, у него была ручная говорящая галка, три попугая и столько же сварливых жен. Он увлекался лошадьми, как уроженец Сиены, и страсть эта обходилась ему недешево. На одной из картин он написал себя рядом с Рафаэлем, очевидно, у него было завышенное представление о своем таланте. Жизнь он закончил, кажется, весьма плачевно в сиенской больнице и перед смертью сочинил завещание в стиле Вийона.
Последним сиенским художником был Беккафуми. Смотреть его сплошное огорчение. От великолепной школы остался только цветной дым. Но, правда, это уже был конец Сиенской республики. Цивилизация города волчицы тонула, как остров. Беккафуми запирает сиенскую живопись на замок, а ключ бросает в бездну времени.
Выхожу в город, который готовится к ежедневной passeggiate, но никак не могу перестать думать об умерших уже несколько столетий назад художниках. Внезапно мне вспоминается одна из фигур с фрески Амброджо Лоренцетти в Палаццо Публико. Фигура, символизирующая Мир: свободно сидящая женщина в белом одеянии, форма очерчена одной линией, которая навсегда остается в глазах. Где же я видел так нарисованных женщин? Ну, разумеется, на картинах Анри Матисса. Матисс — последний сиенец?
Я говорю о живописи, но думаю и о поэзии. Сиенская школа дала потомкам пример, как развивать индивидуальный талант, не перечеркивая прошлое. Она исполнила то, о чем писал Элиот{134}, анализируя понятие традиции, которая у нас ассоциируется, к сожалению, не только в теории, ной на практике с академизмом.
«Ее невозможно унаследовать; тот, кто жаждет ее, должен будет ее выработать огромным усилием. Прежде всего она требует исторического чувства, которое следует признать почти обязательным для всякого, кто хотел бы оставаться поэтом, после того как он переступит рубеж двадцатипятилетия; историческое чувство заставляет замечать не только ушедшее, но и нынешнее прошлое, оно велит поэту, чтобы он, когда пишет, держал в крови не только одно собственное поколение, но и осознание того, что совокупность литературы Европы, начиная с Гомера, а в ее рамках совокупность литературы его страны существует синхронно и составляет синхронный порядок». И еще: «Никто ни в какой области искусства сам по себе не может обладать абсолютным значением. Значение и признание любого существует только в соотношении с прошлыми поэтами и художниками. Невозможно оценивать автора в отрыве, его необходимо поместить для сравнения и противопоставления среди умерших».
Маленькая траттория заполняется завсегдатаями. Они входят, берут с полки под часами свою салфетку и садятся за свой столик к своим приятелям. Со знанием дела и аппетитом, который словно бы нарастал из поколения в поколение, едят спагетти, пьют вино, беседуют, играют в карты и кости. Беседа чрезвычайно оживленная. В итальянском в сравнении со всеми другими языками, пожалуй, самый большой ресурс междометий, и все эти via, veh, ahi, ih взрываются, как петарды. Догадываюсь, что речь идет о Палио. Через неделю Палио.
Название происходит от куска расписанного шелка, который ежегодно получает один из наездников в скачках вокруг Кампо, то есть рыночной площади. Каждый год 2 июня и 16 августа город превращается в большой исторический театр, который был бы весьма по вкусу Честертону{135}. Три городских района, или так называемые терци, — Читта, Сан Мартино и Камолья — выставляют своих наездников. Это наследие средневековой военной организации, которая делила город на семнадцать контраде, небольших войсковых общин, и у каждой из них был свой командир, своя церковь, знамя и герб. Дважды в год — причем на полном серьезе, а не только для туристов — разгораются страсти, делаются высокие ставки, плетутся запутанные интриги вокруг вероятного победителя. Празднество чрезвычайно красочное, шумное — суматоха, кони. Вот так, от истории остался костюм, а война превратилась в кавалькаду вокруг рыночной площади.
Я прошу у хозяина траттории самого лучшего вина. Он приносит прошлогоднее кьянти с собственного виноградника. Говорит, что его семья владеет этим виноградником уже четыреста лет, и лучше этого кьянти в Сиене нет. Сейчас из-за стойки он наблюдает за мной: что я буду делать с этим благородным напитком.
Полагается наклонить стакан и посмотреть, как вино стекает по стеклу, не оставляет ли следов. Затем стакан подносится к глазам, и, как говорит один французский поэт, глаза утопают в живом рубине и наслаждаются созерцанием его, словно китайского моря, полного кораллов и водорослей. Третий жест — приблизить край стакана к нижней губе и вдыхать аромат маммола — букетика фиалок, означающий, что это отличное кьянти. Затянуться им до самого дна легких так, чтобы внутри задержался запах зрелого винограда и земли. Наконец — но без варварской поспешности, — сделать небольшой глоток и языком растереть замшевый вкус по нёбу.
Я с одобрением улыбаюсь хозяину. Над его головой загорается большущая лампочка радостной гордости. Жизнь прекрасна, и люди добры.
На второе я заказал bistecca alia Bismarck[43]. Он оказался жилистым. Ничего удивительного — столько лет.
Это мой последний вечер в Сиене. Иду на Кампо бросить монетку в пруд Фонтегайя, хотя, по правде сказать, надежд вернуться сюда у меня маловато. Потом говорю Палаццо Публико и башне Манджа (а кому еще я могу сказать?) — adio. Auguri Siena, tanti auguri[44].
Возвращаюсь в «Три девицы». Очень хочется разбудить горничную и сообщить ей, что завтра я уезжаю и что тут мне было хорошо. И если бы я не боялся этого слова, я бы сказал, что был счастлив. Вот только не знаю, правильно ли я буду понят.
Ложусь в постель со стихами Унгаретти{136}. У него есть одно очень подходящее прощание:
Вновь вижу я твои медлительные уста
Ночью море выходит навстречу им
Ноги твоих коней
Проваливаются в агонии
В объятья мои напевные
Вижу сон он приносит опять
Цветение новое и новых умерших
Одиночество злое
Которое каждый любящий открывает в себе
Словно могила разверстая
Отделяет меня от тебя навсегда
Любимая в дальних затонувшая зеркалах.