Дворик

Дворик

По утрам, по пути к метро, я прохожу по диагонали двор огромного шестнадцатиэтажного дома на Олимпийском проспекте. Двор, в котором деревья были посажены два десятилетия тому назад, полон зелени, в тени которой на резных скамейках восседают несколько пожилых дам, обсуждающих последние новости в политике, воспитании внуков и кулинарии. Если я возвращаюсь поздно вечером, то на месте дам обнаруживаю молодых людей из своего и соседних подъездов, обсуждающих последние события, важные для своего поколения. И — собак, выгуливающих своих хозяев. Собак в доме живет много, и по вечерам двор превращается в оживленный собачий клуб. Что же касается дневного времени, то оно принадлежит детям.

Я ни с кем в своем дворе не знакома. Нас всех ничто, кроме общего пространства двора, не объединяет. Соседство по двору в старомосковском понимании этого слова утрачено.

Я родилась совсем неподалеку от дома, где я теперь живу, и каждое утро прохожу мимо того места, где был дворик моего детства. Сейчас там стоят совсем другие дома, дворик исчез и существует только в моей памяти. Но существует очень явственно, потому что двор — это первое, что я помню.

В этом дворике стоял двухэтажный дом моего прадедушки, который постепенно заселяли новыми и новыми жильцами — и в конце концов нашей семье оставили всего две комнаты в одной из ставшими коммунальными квартир.

Двор состоял из таких же двухэтажных домиков, а посреди него росли деревья и кусты и целое лето цвели цветы, заботливо высаживаемые обитательницами: от весенних крокусов и буйной сирени до золотых шаров. В кустах сирени и жасмина стояли деревянные столики, где длинными летними вечерами соседи вели нескончаемые разговоры. Телевизоров не было почти ни у кого.

В одном из таких московских двориков, на Беговой, на первом этаже двухэтажного коттеджа после возвращения из сталинских лагерей и ссылки поселился Николай Заболоцкий. Сохранилась фотография: Заболоцкий, больше похожий на бухгалтера, чем на поэта, поливает цветник, высунувшись из своего окна со шлангом.

Жизнь была, как всегда, умнее режима — и двор был той средой, где в отличие от официоза службы можно было оставаться просто человеком.

Московский дворик, его атмосфера живут и в одном из стихотворений Бориса Пастернака:

В кашне, ладонью заслонясь,

Сквозь фортку крикну детворе:

Какое, милые, у нас

Тысячелетье на дворе?

Официальной критикой за эти строки Пастернак был обвинен в преступном равнодушии к советскому времени.

Двор был таким странным оазисом среди советской городской жизни, миром, где были свои лидеры и свои изгои, свои богачи (сравнительно с бедняками) и бедняки (сравнительно с дворовыми богачами). У нас, например, был рояль, сгоревший потом при очередном московском пожаре (старенькие домики горели весело и быстро): значит, мы были «богатые». Обязательно был свои знаменитый ученый, свои военный, свой сумасшедший, над которым беззлобно посмеивались, но которого все жалели и подкармливали.

На задах двора стояли сарайчики, в которых хранились запасаемые на зиму дрова. Я просыпалась зимой оттого, что крестная вносила в комнату березовые поленья, пахнущие морозом, и разжигала печь.

На Пасху — несмотря на всю антирелигиозную пропаганду — весь двор ошеломительно пах свежеиспеченными куличами.

Как они справлялись со всем этим тяжелым бытом, нами, детьми, практически не замечаемым? Не знаю. Знаю только одно: таких вкусных куличей я больше не ела никогда в жизни.

Зимой крестная сажала меня, укутанную в шубу, в санки и везла через дворики на соседний Рижский рынок, а после рынка мы непременно заходили в церковь, ставили свечки. Потом тем же путем, через цепь двориков, возвращались к себе, — во дворе взрослые обязательно устраивали ледяную горку, что было самым лучшим развлечением.

Во дворе заводилась первая в жизни дружба, во дворе были первые в жизни стычки. Повторяю: жизнь была умнее идеологии, и первые уроки ситуативного поведения я получила во дворе, а не в пионерской организации. На всю жизнь запомнила слова крестной, к которой я прибежала в слезах, жалуясь на обидчика: «Пойди и дай сдачи».

Когда я, уже будучи студенткой Московского университета, впервые попала в Питер, то меня поразила не только царственная архитектура, но и существенная разница дворов: в Питере это были отнюдь не цветущие заросли с уголками, где можно упоительно, до темноты, играть в казаков-разбойников, а мрачные колодцы, пахнущие помойками.

Потом я обнаружила, что и в Питере есть разные дворики.

Похож на «четырехугольный двор какого-нибудь большого колледжа в Оксфорде или Кембридже», по воспоминаниям сэра Исайи Берлина, двор Фонтанного дома, бывшего дворца графов Шереметевых, во флигеле которого была квартира, где жила Ахматова. Ее окно как раз и выходило во двор — оно было приоткрыто в тот осенний день 1945 года, когда к ней пришел с визитом Исайя Берлин. И вдруг, во время разговора, со двора раздался крик — «Исайя!». Это кричал в поисках приятеля сын Уинстона Черчилля Рандольф, журналист, прибывший по поручению Североамериканского газетного объединения.

Ахматова полагала, что с этого и началась холодная война: Сталин, которому, несомненно, донесли о криках Рандольфа, по легенде, впал в ярость, ревнуя Ахматову и к Берлину, и ко всему Западу, и заморозил краткую послевоенную «оттепель», а Черчилль ответил ему Фултонской лекцией…

Роль российского дворика в мировой истории и в русской культуре столь значительна, что о ней можно написать отдельную монографию. Я лишь коллекционирую отдельные эпизоды из жизни знаменитых поэтов и своей собственной, в которых дворик — не просто фон, а чуть ли не аналог жизни. Увы, исчезающий, растворяющийся, уплывающий в воспоминаниях туда, где все еще живы и сидят за столиком под кустом сирени, где жизнь кажется бесконечной. Но ведь конечна, вот в чем дело. Поэтому, оглянувшись на место, оставшееся от двора моего детства, я прибавляю шаг и устремляюсь к метро.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.