О постмодернизме и политической корректности
О постмодернизме и политической корректности
В чем сущность константы Эйнштейна, или повсеместная ныне деррида
Политическая корректность, она же постмодерн, подвела совершенно новое философское основание под тотальный культурный релятивизм, бывший к концу 1960–х годов общим местом, и вполне очевидный любому человеческому существу, напичканному психоделиками и травой.
Понятная марксисту идея классовой обусловленности культурных феноменов восходит к работам франкфуртской школы Т. Адорно и В. Беньямина 1920–х, которые (через Г. Маркузе и Ханну Арендт) привили эту концепцию американской Новой Левой. Поэтому юдофобское крыло американской конспирологической мысли винит во всем жидов и коммунистов (а заодно уж и нацистов, которые были, как известно, первыми хиппи, поклонялись природе, ходили в голом виде, пропагандировали евгенику и сексуальную революцию, и считали, что если кто старше 30, то с ним не о чем разговаривать; не говоря уже о Хайдеггере, Лени Рейфеншталь и сатанисте Алистере Кроули).
Процитированные выше тезисы, хотя и поучительны, но не вполне, мне думается, корректны; с таким же успехом можно было бы обвинять в изобретении полит–корректности (а заодно в сатанизме и свальном грехе) В. И. Ленина, автора тезисов «Партийная Организация и Партийная Литература». И хотя приоритет в изобретении мульти–культурализма принадлежит, видимо, франкфуртской школе, но идея введения языковой цензуры, на нем основанной – идея сугубо французская (не считая, конечно, Орвелла). У французов совершенно особые отношения с языком; это отмечали и Достоевский и даже Ильф и Петров – во Франции ораторская риторика традиционно возбуждает в слушателях эмоции, которые имеют мало или никакого отношения к тезисам докладчика. Во Франции это называется красноречие; в большинстве культур никакого аналога этому понятию нет. Француз мыслит языком, на уровне императивного следования определенным речевым стимулам. Неудивительно, что идея речевой обусловленности властного дискурса, как и идея языковой цензуры этого дискурса – идея чисто французская.
Когда депутаты революционного Конвента постановили обезглавить Робеспьера, наибольшей трудностью для них было не дать Робеспьеру возможности произнести речь. Депутаты боялись, что он сможет силою своего красноречия убедить их гильотинировать друг друга, а не его самого. Такая французская натура.
И хотя полит–корректность (понимаемая, в первую очередь, как языковая цензура доминантного дискурса) восходит, видимо, к Симоне де Бовуар, в наиболее чистом виде эта идея выкристаллизовалась у Жака Дерриды. Деррида был учеником Фуко, который, впрочем, довольно скоро порвал с ним отношения, поскольку Деррида оказался конформистом; на краткое время эти отношения возобновились, когда Деррида (в 1981–м) поехал в Чехословакию и имел там проблемы с полицией из–за контактов с местной диссидой. Достаточно характерно, что единственный радикальный поступок в своей жизни Деррида совершил, противостоя Варшавскому Договору.
Во Франции Деррида относительно неизвестен; он не член Французской Академии и даже не профессор; но влияние Дерриды на американский академический эстаблишмент невозможно переоценить. С 1972 года написано 14,000 статей, излагающих его однако мысли, и еще 500 докторских диссертаций защищено, в которых Деррида и его труды являются главным предметом. Деррида в американском академическом сообществе играет ту же роль, что Маркс в советском, без его упоминания в академии гуманитарию нельзя и чихнуть.
И при этом, тексты его темны и значение их неясно. Чего стоит например следующий удивительный пассаж:
Когда мы рассматриваем, к примеру, структуру определенных алгебраических конструкций [ensembles], где берется центр? Является ли центром знание общих правил, которые, определенным образом, позволяют нам понимать взаимноотношение элементов? Или центр – это определенные элементы, которые пользуются теми или иными привилегиями внутри конструкции? У Эйнштейна, например, мы наблюдаем конец привилегии, которой пользовалось эмпирическое наблюдение. И в этой связи мы видим появление константы, константы, которая есть комбинация пространства–времени, которая не получена ни одним экспериментатором, но которая, в определенном роде, доминирует всю конструкцию; и это понятие константы – является ли оно центром? Константа Эйнштейна – не константа, не центр. Это константа есть сама концепция переменности – это, в конце концов, и есть концепция игры. Другими словами, это не концепция чего–то определенного – центра, начиная с которого наблюдатель может овладеть полем – но сама концепция игры.
Другими словами, значение Дерриды не в трудах его; а в чем же? Значение его (то же, кстати, что и у Маркса в советской философии) – в легитимизации определенного дискурса; некоторые вещи становятся автоматически верными, если снабжены подобающей ссылкой на Дерриду.
За косноязычием и идиотским наукообразием его текстов скрывается достаточно краткий список довольно очевидных понятий.
• Вне текста ничего нет.
• Фиксация точки зрения («центра») определяет прочтение текста и задает его результат. Эта фиксация абсолютно произвольна.
• Центром западной культуры является мужской шовинизм, рационализм и речевые интеллектуальные процессы (Деррида назвал все это вместе божественно красивым словом «фаллогоцентризм»).
Американскими адептами политкорректности была выведена из Дерриды совершенно новая форма мультикультурализма (и феминизма), являвшаяся по сути демагогией. Овладевать полем, исходя из фаллогоцентрической позиции, никому, конечно, не хотелось, потому что фаллогоцентризм это бяка. Но деконструкционизм, опровергнув учение о «центре», по сути «центр» этот самый только табуировал. Западный человек исходит из той же либеральной (секулярно–христианской) чувствительности, что двигала им во времена до фаллогоцентризма; но теперь он не может ее даже назвать, поскольку теперь рефлексия о корнях его сентиментов запрещена ему этими же самыми сентиментами. Номинально женщины оказались приравнены мужчинам, идиоты нормальным, а негры к белым людям; но это приравнивание свелось к тривиальному «они будут такие же как мы, если мы перестанем называть их неграми, женщинами и идиотами», то есть по сути к новой (и куда более агрессивной) версии культурного империализма.
Скажем, мужское обрезание (практикуемое всеми без исключения американцами) приветствуется или по крайней мере не запрещается; а вот женское обрезание (распространенное у мусульман Северной Африки) на территории «цивилизованных стран» карается тяжелейшими тюремными сроками. Различными центрами по насаждению полит–корректности лоббируется запрет женского обрезания на уровне ЮНЕСКО, ООН и международных соглашений. Сие есть достаточно типичный образчик культурного империализма; как это всегда теперь случается, культурный империализм одет в наилиберальнейшие розово–голубые феминистические одежды.
В истории с установлением полит–корректности на территории Республики Югославия путем бомбежек Югославии кассетными бомбами и отработанным ураном первую скрипку играли французские интеллектуалы и американские борцы против фаллогоцентризма; а по сути эта война была не чем иным, как насаждением либеральных (т.е. западноевропейских) ценностей на территории, где эти ценности были менее популярны, чем полный мифологических смыслов сербский национализм.
Мультикультурализм под соусом полит–корректности размывает идентичность народа, в котором этот мультикультурализм угнездился. Одновременно с этим, полит–корректность дает ее носителю моральный карт–бланш на любые силовые меры, направленные на насаждение полит–корректности. В этом отношении, полит–корректность ничем не отличается от христианства времен Крестовых Походов (а по сути, совпадает с христианством; как в тезисе «несть ни эллина, ни иудея», так и в насаждаемых огнем и мечом «гуманистических ценностях»). Психоделический андерграунд (так никогда и не прочитавший Дерриду) до сих пор уверен, что полит–корректность это хитрый заговор американских пуритан и феминисток, направленный на запрещение рокындролла, наркотиков и свободного секса. В каком–то смысле так оно и есть: американский феминизм (по крайней мере его лево–либеральное полит–корректное крыло, которое следует Андреа Дворкин) видит в сексе не более и не менее как главное орудие мужского угнетения; не менее отрицательно относится эта среда к наркотикам и к культуре развлечений тоже. Освобожденная деконструкционизмом от рефлексии, тотальность американского либерализма слилась с тотальностью американского пуританского христианства в тотально неуязвимое чудовище Спектакля.
Ж. Бордийяр описал эту ситуацию в книге «Америка» (1986), которую он считал (наряду с Cool Memories) лучшим из всего, когда–либо им написанного. Бодрийяр объявил Америку единственным аутентичным обществом, идеалом, воплощенной утопией, миром, где телевидение стало первичной реальностью, неспособной к рефлексии, индифферентной ко всем остальным (вторичным) явлениям бытия. Америка виделась Бодрийяру бесконечной оргией свободы, амнезии, улыбок счастливых продавцов и официанток. Для постмодерниста, понятия Свобода и Спектакль – синонимичны.
В постмодернистской теории, Спектакль (гипер–реальность) абсолютен и заменил собой аутентичное бытие; манипуляция Спектаклем через посредство языковой цензуры – единственный способ социальной борьбы, доступный субъекту гипер–реальности.
Возможные заявления об аполитичности этого подхода – достаточно прозрачное лицемерие; учение о симулякре политически задано и обусловленно политически. В предисловии к «Путешествиям в гипер–реальности», Умберто Эко характеризует свою деятельность как сугубо политическую; его долг, он говорит, объяснять людям, как им следует воспринимать те или иные знаки коммуникации политических властей и индустрии развлечений. Эко прославился редкой даже для европейского «прогрессивного интеллектуала» масштабов страстью к политическому доносительству; так что понятно, о каких именно знаках здесь идет речь. Сей достойный муж объявляет «ур–фашистом» каждого, кто не приемлет Гаагский Трибунал, права человека и Международный Валютный Фонд.
В этом и состоит «постмодернизм».
Ситуационист ищет спасения от Спектакля в социальной революции бахтинско–карнавального типа. Либертарий психоделической закваски – представляет общество в виде совокупности опасных маньяков, которым ебет мозги не менеее буйнопомешанная власть, и стремится к максимальному расчленению общественных связей – «мой дом моя крепость и моя полицейская станция». Постмодернист – это тот, кто утратил волю к сопротивлению и готов служить. Фнорд.
В агенду постмодернизма антикопирайт никаким боком не входил. И мне думается, дело тут не в интеллектуальной расслабленности протагонистов его; дело в принципиальном антагонизме ситуационизма и постмодерна.
Французский пост–структурализм был склонен абсолютизировать ситуацию отчуждения образов и социальной обусловленности дискурса; Бодрийяр видел в Спектакле/симулякре своего рода Абсолют и строил (пост–)критическую теорию на этом абсолюте; Дебор ненавидел Спектакль со страстью. Постмодернист отрицает императив; мышление ситуациониста целиком императивно. Постмодернистский дискурс не ставит никакой цели; абсолютизируя Спектакль, постмодернист оказывается самым преданным его служителем.
Ситуационист служителей спектакля стремится как минимум смешать с грязью (а лучше еще – физически уничтожить).
Это объясняет, почему ни один из французских пост–структуралистов не выступил против копирайта. Склизкие пизды, гадские сталинисты, менты бляди и имбецилы.