II. Ненависть к иностранному

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II. Ненависть к иностранному

В наших газетах время от времени попадается известие, что такого-то числа шли на сцене в городе Нью-Йорке ибсеновские «Призраки», а такого-то числа в одном из западных городов Соединённых Штатов играли Сарду[36]. Это лишь наполовину истина. Я говорю отчасти из собранных мной сведений, отчасти из собственного опыта. «Призраки» никогда не ставились в Нью-Йорке, а Сарду никогда не играли ни в одном из американских городов[37].

Из «Призраков» играли в Нью-Йорке только самые незначительные сцены, «просеивали» всё «призрачное» в этой драме, оставляя один лишь остов, так что её едва можно было узнать. Чтобы доказать всю грубость переделки этой пьесы, мне достаточно сообщить, что в искалеченной заключительной сцене вставлено было несколько стихов, которыми фру Альвинг должна позабавить публику перед опусканием занавеса. Итак, постановку «Призраков» на сцене Нью-Йоркского театра, по меньшей мере, можно назвать лишь наполовину истинной. Что касается Сарду, то я неоднократно видел имя его на американских афишах, но было бы весьма ошибочно заключить из этого, что Сарду был действительно представлен на сцене. С ним дело обстояло так же, как и с Ибсеном: его драмы просеивали, дробили их на куски, упраздняли их, делали из них бесчисленное множество отдельных пьесок, вводили в них роль ирландца, в которую входили какие-нибудь стишки или джига. Настоящий Сарду никогда не исполнялся ни на одной американской сцене — по крайней мере, по-английски и американцами.

Если бы история могла доказать, что даже Ибсен, даже Сарду и Дюма[38] исполнялись и исполняются в Америке, то одним этим была бы доказана работа американского театра в духе современности. Вопрос таможенного обложения на предметы иностранного драматического искусства являлся бы тогда лишь экономическим вопросом государственной казны. Но этот вопрос обложения отнюдь не является экономическим вопросом государственной казны. Он является с начала до конца выражением национального самодовольства. На самом деле к современному драматическому искусству также относятся в Америке враждебно. Как, например, ведут себя американцы, когда к ним приезжает Сара Бернар[39]? Они подымают крик и шум из-за высокой цены билетов, из-за того, что она не потрудилась научиться играть на английском языке, из-за того, наконец, что она не более ни менее, как полупомешанная женщина, у которой решительно нечему поучиться разумному народу. Идут ещё дальше. Пресса предостерегает местных матерей от этой «безумной»: она держит змею при себе, говорит пресса, ночью она держит эту змею у себя на груди и способна в любую минуту выпустить эту змею на свободу. Пресса идёт ещё дальше. Из чистейшего патриотизма убеждает она публику не платить таких высоких цен за представление, а лучше приберечь свои денежки до следующего вечера, когда ей будет представлен истинно национальный картонный лес. Неужто и это ещё не всё? Вовсе нет! Пресса увещевает всех порядочных людей не ходить и не смотреть на Сару Бернар, ибо, — что касается частной жизни Сары Бернар, — то да будет известно, что у Сары Бернар есть незаконный ребёнок; следовательно, её нельзя терпеть в своём доме, она всё равно, что публичная женщина… Доказательством того, что я говорю сущую правду, может служить, например, самая распространённая газета в Миннеаполисе — городе, величиной с Копенгаген, — где подобное предостережение встречается в июне 1886 года.

Итак, великое современное сценическое искусство не имеет свободного входа в Америку, его так же нелюбезно встречают там, как и прочие современные искусства. Оно либо должно подходить под рубрику всеобщей бостонской морали, либо его «просеивают», калечат, американизируют. За последнее время замечается сильное движение в пользу того, чтобы если не чем иным, то хоть неслыханной пошлиной стеснить въезд иностранных актёров в Америку. В декабре собрана была делегация от американских актёров, обратившаяся к иммиграционному комитету в Вашингтоне с просьбой защитить современную сцену от наплыва иностранцев.

То малое количество драматического искусства, которое Европа до сей поры имела честь внушить Америке, стараются свести на нет. И местные актёры торжественными криками «ура» сопровождают это величественное движение вспять. Отстал только один артист, величайший из всех, — Кин.

Единственный драматург, произведения которого — в противоположность Ибсену и Сарду — стараются в Америке представлять полностью, это Шекспир. Несколькими словами можно объяснить, почему именно янки делают исключение ради Шекспира. Шекспир — всемирный гений, великий, старый учитель. Мир страстей, изображаемый им, гораздо грубее и проще нашего, его любовь, гнев, отчаяние и наслаждение потрясают своей несложной силой. Мы понимаем, что эти яркие чувства без оттенков, без переливов, принадлежат отжившим людям прошедших времён, а потому Шекспир не современный психолог. Моё скромное мнение заключается отнюдь не в том, что Шекспир устарел, скромное мнение моё то, что он просто стар. В чувствах его так мало осложнений, они возникают по внешнему поводу и разрешаются, не поддаваясь случайным и противоречивым побуждениям. Психология Гамлета — оазис, но и в этом оазисе есть маленькие пустыни. Построение драмы так же просто и несложно у Шекспира, как и изображаемые им чувства; по сравнению с современными драматургами, он отличается прямо восхитительной наивностью. Так, например, в «Отелло» происходят удивительнейшие вещи только из-за того, что носовой платок упал на пол. Шекспир — не современный драматург, но он драматург вечный.

Шекспира исполняют на американских сценах, во-первых, потому, что он великий старый учитель и исполняется на сценах всего мира, во-вторых, потому, что он — древность, что произведения его написаны до 1700 года, а в-третьих, ещё потому, что на Шекспира смотрят в Америке, как на полуамериканца, как на национальную собственность. Когда узнаёшь, что янки пытались даже Наполеона III сделать американцем, то не особенно удивляешься и тому, что Шекспира постигла та же участь. Он этого достоин, право, кажется, он заслуживает этого. А потому и вешают портрет его над сценой. Да и почему бы не повесить его? Шекспир был таким человеком, какого не постыдилась бы ни одна нация. Тем не менее, и в этом случае поступают с похвальной предупредительностью. Если над сценой вешают портрет иностранца, или, во всяком случае, человека, в подлинности американского происхождения которого всё-таки можно сомневаться, то над сценой же желают видеть и пару портретов других людей, в американском происхождении которых ни одна душа не могла бы усомниться, а потому и вешают пару других. А так как у Америки нет драматических писателей, то можно было бы подумать, что всего более кстати повесить рядом с Шекспиром величайших актёров страны. Но их мы там не увидим, — ни Кина, ни Бутса, ни Мэри Андерсен. Рядом с Шекспиром висят Джордж Вашингтон и Авраам Линкольн. Видя эти лица, сразу чувствуешь, что Шекспир попал в высшей степени художественную компанию!

Нередко случалось, когда я сидел, бывало, в американском театре и от скуки просматривал объявления в программе, меня вызывал из моего равнодушия внезапный взрыв одобрения со стороны зрителей, аплодисменты и крики «браво», потрясавшие театральную залу. Что же такое произошло? Смотрю на сцену — нет, ничего особенного, какой-то человек стоит и говорит монолог в 1/2 мили длиной. Тогда я с величайшим удивлением спрашиваю у соседа, по какому поводу так расшумелись.

— О! — отвечает мой сосед, хлопая в ладоши так, что едва может говорить, — о, — повторяет он, — Джордж Вашингтон! — наконец произносит он.

Оказывается, что человек там на сцене действительно произнёс имя Джорджа Вашингтона в своём монологе. Этого было достаточно. Этого было более чем достаточно. Вся эта человеческая масса была наэлектризована, поднялся шум хуже, чем на котельном заводе; все кричат, вопят, стучат зонтами и палками по полу, швыряют бумажные шарики в тех, кто не орёт вместе с ними, бросают носовые платки и свистят — всё это только из-за имени Джорджа Вашингтона! Казалось бы, можно слышать имя Джорджа Вашингтона, не теряя при этом рассудка на целых пять минут; но это может казаться только до тех пор, пока не знаешь американского патриотизма. Американцы так горячи в своём патриотизме, что даже драматическое искусство не может избегнуть его позорного и скверного действия. Искусство заключается в том, чтобы вплести в монолог имя Джорджа Вашингтона! А обязательный долг человека и гражданина — аплодировать этому имени, едва услышав его. Чего именно и не хватает американскому театру, так это духа художественности. Есть в нём и недюжинные силы и шекспировские драмы, но духа нет. Тотчас же чувствуешь этот недостаток духовного настроения, как только войдёшь в американский театр. В нём не чувствуешь себя, как в храме культуры, как в воспитательном учреждении, а скорее, как в ловко разукрашенном балагане, где видишь обстановочные безделушки и слышишь ирландские остроты. Там каждую минуту мешают. С галереи сыплются вам на голову папиросные окурки и ореховая скорлупа; служители снуют вокруг и кричат, предлагая воду, которую носят на доске, или сластей — в мешке; идёт купля-продажа; звенят деньгами, шепчутся, говорят вслух, рассказывают друг другу о рыночных ценах и урожае пшеницы. Затем является человек и раздаёт репертуар на будущую неделю: репертуар этот вполне соответствует тому же духу, которым проникнуто и всё остальное, он совершенно похож на американское банковское свидетельство. Всё — предприятие, скоморошество, бездушие.

Эта публика вовсе не чувствует своей доли ответственности за неудачи и слишком грубые ошибки, какие могут случиться на сцене; она не предъявляет никаких требований к искусству, потому что сама слишком мало художественно образована; она хочет только забавляться и ушиваться патриотизмом. А потому у артистов слишком мало извне побудительных причин для усовершенствования, для достижения высшего. Они встречают мало понимания, а ещё меньше могут ожидать разумной критики. Это слишком часто кладёт весьма заметную печать на представления. Исполнители громко говорят друг другу колкости, а публика обыкновенно забавляется этим. Теодора, уже лёжа мертвая на смертном одре с закрытыми глазами, вдруг открывает глаза и снова их закрывает, и этому публика обыкновенно смеётся. Актёров отнюдь не станут освистывать, если они умышленно и чтобы вызвать смех разбивают созданную с таким трудом иллюзию зрителя. Наоборот, ни на одной американской сцене не задумываются перед тем, чтобы отнять у зрителя иллюзию.

В «Оливере Твисте» видел я господина, идущего по улице без шляпы. Сцена представляла собою лондонскую улицу, но человек, игравший в пьесе роль благодетеля Оливера, очевидно, хотел показать себя публике человеком с простонародными обычаями. Вот почему он оставлял свою шляпу дома, когда выходил на улицу с целью кого-нибудь благодетельствовать… В пьесе национального характера видел я следующее: сцена представляла военный лагерь. Молодой воин входит в лагерь; это ирландец, а, следовательно, и шпион; он открыл важные вещи, и ему непременно нужно послать депешу к своим друзьям в другой лагерь.

Разумеется, ему не представляется возможности это сделать. Вдруг он хватает лук, лежащий на полу — зачем же, между прочим, лежит здесь на полу лук? Ведь это не индейское побоище, это современная война с огнестрельным оружием, — тем не менее, он хватает лук, насаживает депешу на стрелу, натягивает тетиву — и стреляет. Стрела падает. Стрела падает на пол, тут же. Все мы сидели и видели, что стрела упала именно тут. Ну, разумеется, вам кажется это вполне достаточным основанием предполагать, что стрела не могла попасть в другой лагерь? Ничуть! У ирландца нашёлся человек, который стоял и рассказывал, какой путь совершила стрела; как она пронизывала воздух, летела всё дальше и дальше, разрезала эфир, подобно лучинке, сверкала, свистела, достигая цели — и, наконец, упала прямо к ногам союзников в другом лагере! Тогда янки в театре захлопали со всех сторон — северные штаты были спасены. А стрела лежала себе на полу… И этот казус со стрелой — отнюдь не случайность; я нарочно проверял это представление; пьеса шла каждый вечер, но со стрелой дело каждый раз обстояло не лучше; как только ей стреляли, она падала на пол. Но раз она всё-таки пролетала пять с половиною английских миль, не было никакого основания подымать шум из-за этого. Зато этого и не делали.

Итак, драматическое искусство в Америке также нуждается в духе художественности, в некотором просвещении, в дуновении чистого искусства.