[II.]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

[II.]

Участок, занимаемый первым Усть-Медведицким полком, тянулся верст на двадцать. Здесь — на горах, в буераках, песках, перелесках и талах действовала (и действует) самая юная часть Донской армии, воинство, одетое и обутое в живописные лохмотья, но доброе, жизнерадостное и разудалое. Именно — разудалое. Обычная терминология, свойственная официальным реляциям и оценкам, — «доблестная», «героическая» часть — в применении к нашим лихим бойцам отдавала бы некоторой тяжеловесностью и недостаточной точностью. И не потому, чтобы доблесть — самая возвышенная и самоотверженная — была чужда им, их духу и их действиям. Уже многие из них пали смертью храбрых, скошены, как нежные купыри, безжалостной косой смертоносных эпидемий. И все-таки атмосфера удали и неистребимой жизнерадостности окружает каждый пост, каждую цепь, каждую группу этих славных мальчуганов-героев.

— Ну и лихачи! Неподобные лихачи! — отзываются о них деды, лежащие в окопах.

— Надысь наш Тимошка Котелок вылез, не угодно ли, из окопа и с манеркой заправился по косе за водой. Они в него и из винтовок и из пулемета — та-та-та-та… Зачерпнул-таки, сукин кот, успел… Глядим: бегеть, а пулемет, как швельная машинка, зажаривает по нем… тра-та-та-та-та… Не добег, упал… Как-кая беда! Сгорились мы: зря пропал мальчонка, убит. — А может, мол, не убит, подранен лишь? — Тимошка! ты жив, ай нет? А он, сукин кот, задрал ноги да пятками чириков шлеп-шлеп друг о дружку: жив, мол, и здоров… воду лишь вот расплескал, назад надо итить… Ну, не землеед ли?..

Это пренебрежение к опасности, нежелание думать о ней, по общим отзывам, выявилось основной чертой, отличавшей всю Усть-Медведицкую сводную бригаду, которой пришлось действовать на растянутом верст на полтораста боевом фронте, от Трех-Островянской до Усть-Хопра. Эти лихие мальчуганы не обнаружили, может быть, нужной выдержки, хладнокровия, осмотрительности. Они, например, рвались в ночные разведки, а старые, испытанные разведчики после двух-трех опытов брали их неохотно и объясняли эту неохоту так:

— Толковать нечего: легки, все у них вприпрыжку, за ними не успеешь. Но одно: стрелять уж охотники без меры, даже чрезвычай… залотошат, засуетятся, того и гляди, что свой же тебя снижет… Нет уж, ну их к Богу, без них спокойней: средственно ведешь свою линию, как надо, по стрелебии, оно и на живот легче…

Но это был не тон укора или пренебрежения. В отечески-снисхо-дительном ворчанье слышалась теплая ласка и скрытая гордость юной порослью, вырастающей в период бурь и невзгод и мужающей духом старого доблестного казачества. Теплый юмор и удовольствие звучали в стариковских и начальнических отзывах. Суровый человек, с хриплым голосом, со шрамом во всю щеку от рубленой раны, — есаул Грошев, командовавший этими малышами, говорил с трогательной мягкостью и лаской в голосе:

— Ходил я нынче ночью, проверял посты на своем участке — туман, темно, красные от скуки, верно, строчат по нас… Слышу: кто-то сзади меня шмурыгает носом. Оглядываюсь: вот такой шкалик — с винтовкой…

— Ты чего?

— Так что за вами, господин есаул… Место опасное, как бы вас не убили…

— А что ж ты поделаешь, если убьют?

— Все какую ни на есть помочь могу дать… в случае чего… для оборонной руки…

— Ну ладно, значит, телохранителем моим будешь?

— Так точно, г. есаул.

— Валяй.

Походили мы так с ним часа два, до рассвета. Проводил он меня до хутора.

— Теперь, господин есаул, я пойду, а вы ляжьте позарюйте…

— Слушаю, — говорю, — а ты куда же?

— Я — к вахмистру. Хочу попроситься домой — я с Буерак-Сенуткина — рубаху переменить: вша заела.

— Ну иди, перемени, я тебя отпускаю.

— Никак нет, господин есаул, к вахмистру беспременно надо: он бумажку таку даст… А без бумажки меня за дезертира сочтут… Счастливо оставаться, господин есаул. Отдохните себе, на зорьке оно славно… имеет свою приятность…

Есаул подмигивает бровью и смотрит победоносно и гордо:

— Какова дисциплина? Какое сознание долга? Я его отпускаю, а он: «нет, мне бумажку от вахмистра, а то за дезертира сочтут…» А сам — вот-вот этакий, от земли аршин шесть вершков, не больше… Винтовка его к земле придавила, однако — дух… дух несокрушимый… чудо-богатырь по духу… И это, я вам доложу, не то что исключение — все молодчики… орлята… львята…

Есаул восторженно потрясает кулаком в воздухе, затрудняясь найти для аттестации своих чудо-богатырей достаточно выразительные и сильные уподобления.

— Вчера также один… по фамилии Кумов… Посылаю его со срочным донесением. — «Поедешь, — говорю, — вот тут вокруг этой горы… понимаешь?» — Так точно. — «На Хованский. Срочное донесение. Срочно — понимаешь?» — «Так точно»… Ушел. Минут через пяток — слышу: весь красный берег затрещал от стрельбы. Что такое? Глядь, а этот самый Кумов жарит карьером на Хованский берегом напрямик. Ах, елки зеленые, что же это такое? Я же приказывал, что же это такое? Я же приказывал! Ну, я ж тебя, голубь мой, если пронесет Господь, наставлю в дисциплине. Сердитка меня взяла, а сам думаю: хоть бы пронес Бог благополучно… И что ж вы думаете! проскакал-таки! А уж строчили-строчили по нем — во-о!..

Хрипит счастливым смехом есаул, крутит головой, смотрит козырем.

— Мало того: назад — этим же трактом… Ну, тут уж был наказан. Видим: останавливается, слезает с коня, нагинается. Значит, сам ранен или конь. Потом уж ведет в поводу, вижу…

Издали шумлю: цел, что ль, елки зеленые? — «Так точно, г. есаул. Только вот… трошки… руку попортило… Землей присыпал». — Землей? Сукин ты сын, что ты делаешь? Пойдем за хутор, промоем. Я ж тебе как приказывал? Почему не ехал, где указано? — «Лошадку жалковато, г. есаул: кругом горы — версты четыре, а тут — рукой подать»… — Ах ты, друг сердечный, таракан запечный! Ну, а если бы тебя и совсем с лошадью ухлопали — короче вышло бы? — «Не должно быть, г. есаул, он не попанет»… — «Не попанет»? Гм… да… «Не попанет», а сейчас в больнице лежит… Ничего, мордашка веселая…

Кажется, никакие невзгоды, никакая нужда, ни холод, ни голод не в состоянии омрачить эти «веселые мордашки». Может быть, потому, что они примелькались глазу в своих пестрых лохмотьях, со своими босыми и полубосыми ногами, не особенно останавливаешься мыслью над этим вопросом: откуда этот неиссякаемый родник бодрости, резвости, жизнестойкости среди окружающих вздохов томительного ожидания, тревог и уныния? Непривычный, свежий человек должен был бы остановиться в изумлении перед этими большими ногами, весело попрыгивающими по октябрьскому белому утренничку, перед этим подобием штанишек, разлезшихся не только по всем швам, но и по всем нитям обветшавшей вконец ткани. А мы тут как-то попривыкли, молча проходим мимо, как будто так оно и надо и быть иначе не может. Лишний повод для обиходной юмористики.

Помню, сидел я как-то в сапожной швальне Усть-Медведицкой ремесленной школы, чинился и потому волей-неволей пребывал в одном только сапоге. Вошел еще один клиент, малый на взгляд этак лет четырнадцати, с краюхой ржаного хлеба под мышкой. Стал у дверей и робко спросил у главного мастера, обломком косы орудовавшего над клочком лохматой юхты:

— Дядя, а что стоит починить сапоги?

Мастер, суровый и надменный, как все мастера, не сразу удостоил нового клиента взглядом:

— А ну, покажи… ногу-то, ногу вперед!

Малый выставил вперед ногу в подобии сапога, обмотанную веревкой с клочком подметки с боку.

— А штаны не рассчитываешь починять? — спросил мастер, окинув мрачным взглядом сплошную прореху выше колена и ниже колена.

— Нет.

— А то бы уже заодно…

Посмеялись все мы — и клиенты, и мастера — в самом деле, и для штанов требовался основательный ремонт.

— Сводного полка, что ли?

— Так точно.

— А станицы какой?

— Березовской.

— Гм… там все такие… егаря… Ну, брат, дело за товаром. Починка недорого стоит. Товар добудешь, приходи — будем торговаться…

Березовский «егарь» постоял у дверей, пошмурыгал носом, молча повернулся и ушел. Раз «дело за товаром», то починка становится мечтой о сказочной жар-птице в райских садах… Походим босиком…

Я видел их, этих милых малышей, в разные моменты их воинского бытия.

Я видел их в момент первого формирования, когда из беженских таборов приводили их станичные атаманы со стариками. Ребята держались кучками, глядели диковатыми бычками, бродили косяками, загорелые, заветренные, в пыльных чириках и разномастных рубахах, и в первое время, когда бравые вахмистры и даже сам командир полка В.Г. Хрипунов и командир бригады полк. А.А. Гордеев учили их поворотам и построениям, были смешны, неуклюжи и нестройно-зыбки их ряды. Но внимание, которое уделено было этим вооруженным детям, было действительно отеческое, теплое, умелое внимание, преобразившее в одну неделю неуклюжих медвежат в надежную воинскую часть. И было много трогательного в оригинальной картинке: немолодой уже человек с лысиной во всю голову, прокурор местного окружного суда, член Войскового Круга, гвардии войсковой старшина В.Г. Хрипунов, с золотым Георгием на груди, широкими шагами, вприпрыжку, переносился от головы колонны к хвосту, весь взмокший от пота, воодушевленный и воодушевляющий, кричал зычным голосом:

— Атъ-два… ать-два… Левой-правой… левой-правой!.. Ать-два! Л-л-евой!.. Л-левой!..

Обучение это шло под звуки канонады — красным отчетливо было видно все, что делалось на улицах Усть-Медведицы, и они посылали трехдюймовые гостинцы в сторону юной неприятельской части. И когда вражеский снаряд, жужжа и захлебываясь, пролетал над ее головами и разрывался поблизости, зеленые воины первое время разлетались от него, как стая воробьев, или падали ниц, прижимаясь к матери-земле: командиру не без труда, не без криков приходились собирать их снова в колонну и под выстрелами делать «шаг на месте», чтобы приучить спокойно слушать музыку гранат и шрапнелей.

— Ать-два! ать-два! — энергично выкрикивал, махая в такт руками, В.Г. Хрипунов, стоя впереди, на виду, спиной к красным, как бы предлагая им целить в свой собственный тыл.

И приучая своих питомцев показывать пренебрежение к красному врагу, он водил полк с музыкой по улицам. Жужжали снаряды, рвались с громом и столбом пыли, а марш веско и бодро гремел, разливался, звенел, и Н.П. Васильев, наш первоклассный артист, доселе человек чрезвычайно штатский, а ныне мобилизованный, махал на виду у красных своей капельмейстерской палочкой, как едва ли махал когда-нибудь какой-нибудь закаленный в боях маршал своим жезлом…

Я видел их в окопах, когда они, заняв пост, изумляли стариков своей рьяной службистостью: ни очереди, ни смены — все на посту, все, не смыкая глаз, глядят в ночной, затканный серебристой лунной дымкой вражеский берег и на каждый шорох шлют выстрелы — пострелять они любили… И видел, как враг необычайно озадачивал их, появляясь внезапно и просто на берегу. Помню, догнал меня раз на улице малый с винтовкой, давившей его к земле, весь потный, взволнованный:

— Дедушка! там четверо вышли каких-то… красные, должно быть, руками махают… сдаться, что ль, хотят… чего нам делать?

И чувствовалась совершенная озадаченность в детском лице и голосе этого запыхавшегося воина.

Я видел их в бою — как на ученье развертывались их цепи, и шли бестрепетно вперед они, одетые в лохмотья, когда рядом с ними обмундированные в английское братья-крестьяне Таганрогского округа из так называемого старообрядческого батальона сдавались и перебегали на вражескую сторону без особых колебаний, без особой необходимости. Я видел их на больничных койках, раненых и умирающих, и ни одного зрелища более трогательного не удержала моя память, как зрелище безвременного угасания этих нежных, зеленых купыриков.

— Игнат, играй мне песню, — говорит с одной койки больной полудетский голосок. — Сыграй мне, Игнат, «В лесах темных Кочкуренских русский раненый лежал»…

— Да ведь не приказывают, Тимоша, — говорит сидящий у изголовья брат ли, или товарищ.

— Кто не приказывает?

— Доктор.

— Я дозволяю. Я — тяжело раненный. Мне сам фершал Иван Сергеевич на гармоньи играл… «Русский раненый лежал»… — медленно повторил полудетский голос.

И в тоне, вложенном в эти слова — русский раненый — звучала невыразимо-трогательная детская печаль, хрупкая и нежная. И трудно было удержать слезы жалости и скорби, ибо родина, великая и убогая, бессчастная родина теряла последние лепестки, самые ароматные, нежные и прекрасные… Я никогда не забуду дней, проведенных среди этих юных бойцов за край родной, вблизи неугасающего юного порыва, и героизма, и самоотверженности. Близость эта выпрямляла[8] согбенную печалями душу, сметала колебания и сомнения: есть еще порох в пороховницах родного края, в пороховницах казачества…