Письмо XI. Д. Ц. - С. Л.
Письмо XI. Д. Ц. - С. Л.
27 июня 2001
Смерть, где жало твое?
Простите, Самуил Аронович, что так задержался с ответом на Ваше последнее письмо. Не по лености - был развлечен всяческими делами, которые попутно подарили меня разнообразными впечатлениями. О последних и попробую Вам рассказать (что, собственно говоря, и есть работа людей, пишущих необязательные тексты, - вроде нас с Вами).
Был я в Риге - и в очередной раз подивился тому, как же мы различаемся с прочими европейскими народами. Вот вроде бы почти что наши люди, и от приснопамятного эсэсэсэра отделяет их исторически ничтожный промежуток времени, и нельзя сказать, что так уж все богаты, сыты и довольны. Но - лица все-таки другие: "В них не было следов холопства, Которые кладет нужда". Потому и нищие корявые старухи, и "синяки", побирающиеся в переходах (а такие, конечно, тоже есть), выглядят как нечто чужеродное среде, общему тону. Они - включения в эту жизнь, но не ее первооснова. Тогда как здесь, согласитесь, картина человеческого падения знаменует собой необходимую ступень социальной лестницы, скатиться на которую никому из нас не заказано.
Не будучи специалистом в религиозно-философских вопросах, не рискну рассуждать о том, православие ли сформировало моральную физиономию нашего народа или, напротив, оно лишь оказалось адекватным каким-то более глубоким свойствам т. наз. русского характера. Но не могу не заметить чисто эмпирически ощущаемую разницу между упорядоченным протестантским мировоззрением - и нашим тоскливым хаосом. Как-то в Германии, в Нижней Саксонии, я, прогуливаясь, забрел на кладбище. Оно вызывало глубоко оптимистические переживания! Разумеется, чужая душа потемки. И нет ни еллина, ни иудея, а способность страдать, конечно же, никак не детерминирована национальностью и гражданством. Форменная глупость - сделать вывод: мы-де, помри кто из близких, убиваемся, а у них сердце - сухарь. Но! - эти кладбищенские чистота и порядок рассказывали о том, что мироустройство - правильно, что смерть - не загадка, мучительная своей безответностью, а совершенно естественное окончание жизни. Или продолжение.
В свое время я долго думал о прозе Хемингуэя: отчего, какие бы ужасы и беды ни приключались с его героями, все равно эти романы вызывают ощущение благополучия и некоторого даже комфорта (что особенно заметно в сравнении с мутным ноющим чувством, в которое повергают какие-нибудь "Записки из подполья" или "Клим Самгин")? А потом нашел объяснение (некорректное, конечно, с точки зрения научного литературоведения, но меня устраивает): автору решительно всё удается объяснить словами, и если все слова вычесть останется чистый лист бумаги, безо всякой достоевской тошнотворности.
Кстати: смерть - все-таки окончание или продолжение? Сдается мне, что как раз эта проблема решается по принципу "Дано вам будет по вере вашей": кто чувствует душу свою бессмертной - да исполнится это (или, там, ощущает себя - не рационально, а внутренне, органически, - звеном в цепи воплощений - значит, у него и в самом деле есть прошлая и будущая жизни). А коли человек (опять-таки неким органическим, клеточным знанием) знает: всё, что есть он, прекратится в момент его физической смерти, - так тому и быть. Каковое самоощущение, кстати, весьма практично избавляет от пустых хлопот на предмет последующих гимна времен и благословения племен.
Впрочем, эдакая рефлексия - удел одиночек, большинство же довольствуется готовыми продуктами, проверенными рецептами и надежным инструментарием. Сергей Сергеевич Аверинцев в статье "Ритм как теодицея" заметил, что церковная обрядность превращает смерть "из патетической катастрофы или постпатетического "абсурда" - в дело, требующее делового отношения". Обряд тем и хорош, что избавляет от необходимости теодицеи, вообще от поиска своего индивидуального отношения к "жизни мышьей беготне", снимает пушкинскую проблему: "Я понять тебя хочу, Смысла я в тебе ищу..." Люди друг с другом договорились: это есть хорошо и правильно, поступать следует так - вот и ладненько.
Одно из моих впечатлений, которому не хотелось бы дать пропасть, - от мероприятия "Открытие восковой скульптуры А. А. Собчака". На него во дворец Белосельских-Белозерских собралось множество народу, одни говорили речи, другие их слушали, и все это вызывало чуть не зависть: какие, к чертовой матери, гроба тайны роковые, когда жизнь устроена так понятно и где-то даже хорошо! Некоторые сомнения, впрочем, возникли - их высказала вдова модели Л. Б. Нарусова. Она благодарила скульпторов и мастеров гримерно-постижерного искусства, но признала: живой Собчак был настолько живым, что восковое изображение не может до конца передать этой витальной энергии.
Честно признаться, речь сия много переменила мое отношение к Л. Б. Нарусовой - к лучшему. Аз грешен, раньше полагал, что эта женщина попросту умела представить современникам свидетельство о браке как свидетельство об уме, таланте, масштабе личности и компетентности во всех на свете вопросах. А теперь понял: жизненная сила - тоже талант. И, боюсь, при изготовлении восковой копии ее исторической личности (что, несомненно, рано или поздно будет сделано) столь мощную витальность адекватно передать тоже не удастся. Во всяком случае, на этом вернисаже рядом с полною жизнью Людмилой Борисовной Анатолий Александрович и впрямь выглядел совершенно восковым.
Надо сказать, что благодаря искусству последователей мадам Тюссо, широко распространившемуся и у нас, граница между natura naturans и natura naturata (в том числе nature morte) сильно поистерлась. Вот еще впечатление: нелегкая журналистская судьба занесла меня на концерт Ф. Б. Киркорова. Он, конечно, как не раз было замечено, природа созданная, причем не самым искусным мастером, многие части этого изделия могли бы быть и получше. Но не в том дело - для меня данное впечатление оказалось важно тем, что этот артист, как и Л. Нарусова, открыл мне кое-что по исследуемой проблеме (такая связь не удивительна - недаром же в свое время как раз А. Собчак совершил над Ф. Киркоровым обряд бракосочетания). Концерт давали во Дворце Льда, и хозяева этого ледника любезно усадили меня прямо перед подиумом - так что мне удалось разглядеть звезду до винтика. В ухо Филиппа Бедросовича был вставлен приемник, очень похожий на слуховой аппарат, из пластмассы телесного цвета (именно в такой цвет гримируют покойников). И открытые глазу части самого Филиппа Бедросовича (лицо, шея) были покрашены в тот же цвет, так что он практически сливался с ушным пластмассовым прибором. Эта деталь придала его искусству - и без того вполне гармоничному - почти философскую законченность.
Набоков, озаботившись непереводимостью слова "пошлость", пытался дать аж дюжину определений этому понятию, которые в сумме должны были объяснить, что же она такое есть. Задача и впрямь трудна невероятно - поди передай с помощью слов субстанцию одновременно самоочевидную и неуловимую, сверкающую и пыльную, существующую и как тонкий яд, и как толстый асфальт. В частности, Набоков точно заметил органическую связь между пошлостью и смертью: пошлое всегда внутренне мертвое. Все-таки изъяснить пошлость проще демонстрационно - на примерах.
В процессе этих наблюдений вопрос апостола Павла: "Смерть, где жало твое? Ад, где победа твоя?" утрачивает свою риторичность. Где? Так вот же.