Последний герой
Последний герой
Если мы здесь сейчас оборвем историю колгуевского человечества, то запечатлится глубоко печальная и неверная, в общем, картина. Потому что и Колгуев-остров взращивал норовистых и бесстрашных людей. И он не стал бы землей человечества, если бы герои обошли его своею славой, и не испытали бескрайние равнины его своей силой. Ведь только после героев кроткие наследуют землю. После того, как земля обретает память о подвигах и делается способной этой памятью укрыть неприметных и слабых.
Сейчас тебе, верно, и не верится в героев, да, Петя? И немудрено. Когда пьяная немощь косит людей, как чума, даже память о сильных духом невыносима. Жизнь героев старых времен позабыта, разве что чье-нибудь имя врезалось в ландшафт, как река Хабчикала, берущая исток во времени героев. Оно недалёко от нас, оно даже ближе, чем век кочевья, и мне повезло: последнего из исчезающего племени героев я еще застал на Колгуеве, когда был здесь в первый раз. Рассказ об этом человеке навеки примирил меня с островом.
В ту пору еще на Колгуеве были лежки моржей на песках, где теперь буровые; Хабчикал промышлял еще белых медведей, и Иван Пурпэй, свалившись в своем чуме, душою устремлялся к другу, шаману-ворону на большую землю, расправив свои орлиные крылья. Лисы были, песцы редкой, темной масти, серые волки. А не стало волков – и пришло к концу время героев. Ты спросишь: «отчего так?» Я отвечу: «Разве ж я знаю? Но герой, он ведь волку сродни». И он властвует в вольном мире, еще не прирученном человеком. Нет для него законов, как и усталости нет и мелочной жалости к слабым. Мир – весь его, без границ и без страха, и летит он вперед, поражая усталых мощью своего прыжка, дикий. Дело героя – поразить собою людей на долгие годы и остаться в памяти народа как собственное лицо его, чем бы оно не запечатлелось – сказочными подвигами, невиданной милостью или кровавыми злодействами. Произведение своей жизни творит герой на непочатом, свежем холсте, на котором довольно простора. Потом приходят порядок и закон и делается ему тесно и маетно от избытка собственных сил. Не может он приручиться – оттого-то герою и нечего ждать хорошего от нового времени. Ты скажешь: «странные речи ты говоришь». Но ведь я имею в виду героя эпического, а не тех достойнейших, что были удостоены геройства за отличие на поле брани или в порядке общего труда. И потому я отвечу: «посуди сам». Не стало волков. Не стало медведей, рыбы не стало, ушел за ней и морской зверь. Бумага развелась, печати, трудодни, зарплата, магазин, водка, пьянка и безделье. И со всем этим размножились другие люди – понемногу сначала, а потом – все они заслонили, и не стало уже героев.
Мне, повторяю, повезло: последнего из вымирающего племени героев я застал еще в живых на Колгуеве. Я узнал его по почтению, с которым говорили о нем старики, помнившие время кочевья и еще понимающие, что такое настоящая жизнь. Теперь они готовились к утрате. Герой был болен, он должен был умереть. Умереть как надежда – ведь другого у них не было.
В глухих уголках севера наше время со временем эпоса совсем близко сходится; в несколько десятков лет всего разница, и отцы нынешних дедов еще помнили обрывки бесконечных, как «Мабиногион» древних песен о прежних походах и победах, которые их предки одержали, устремляясь сюда, на север.
О злая судьба! Теперь их потомки – малый и оскудевший силой народ – покорно ожидают гибели на своем берегу, изредка напоминая о своем существовании какой-нибудь жалостной нотой…
На острове было уже несколько ружей, топор, немного настоящего чаю и две синие фарфоровые чашки с потерпевшей крушение норвежской шхуны, когда Тревор-Бетти повстречал деда Никиты. «Это был красивый старик с длинной седой бородою, похожий на изображение Моисея, – записал он. – …Меня поразил длинный поезд его саней, из коих на некоторых были лодки. Впоследствии я узнал, что Антип – самый богатый и уважаемый человек в целом острове». Род Антипа разветвился побегами обширного древа, которое и было сыном его, Тимофеем, вычерчено на последних листах Библии, привезенной им с Соловков. И Никита, младший тимофеев сын, тоже, конечно, был как-то вплетен в общий генеалогический узор не позднее года своего рождения – 1906. Увы, фантастической этой генеалогии нам никогда не увидеть, ибо Библию в 1964 году украли из никитиного охотничьего балка геологи-изыскатели. И что в результате забудется, что позапутается, мы не знаем. Ибо Ардеевы на острове – до сих пор самая крепкая жила, и о чем бы не зашла история, непременно в центре ее окажется кто-нибудь из Ардеевых. О шаманах ли заговорят – всяко выйдет разговор на Ивана Пурпэя, двоюродного деда Никиты. Об англичанах ли – вспомнят длинную подзорную трубу Тревора-Бетти «в которую за двадцать пять километров гвоздь на мачте было видать» – она у Никиты хранилась. Ну а если речь коснется богатства – то о чем и говорить, как не о несчастном тимофеевом золоте: трех железных сундучках, которые закрывал он, надавливая коленом – так много было насыпано…
Может быть с этого золота и начались все никитины напасти, может, и не стоило ему брать его, да только сейчас не об этом наследстве речь. Ибо в нашем времени выстоять против злобы, зависти и насмешек, конечно, помогла Никите добрая кровь – достоинство и любовь к свободе прежних поколений.
Ну и то еще, что успел Никита молодым хлебнуть воздуху вольной жизни. Застал обильные оленьи стада и гусиные охоты, видел русских купцов Сумароковых, неустрашимо скитающихся по суровым морям в крепких карбасах, сшитых сосновым кореньем с командой из неутомимых и диких помощников, половина которых слыла то ли ясновидящими, то ли безумцами. Сумароковы сами держали на острове оленей, пастухам своим привозили инструмент и боеприпасы, муку, монпасье, чай, тканые рубахи. За пушнину и битых гусей расплачивались отдельно. Водки привозили малую малость: по чарке своим пастухам и специально бутылочку бабушке-Маремьяне. Сильные были люди, сами в тундру ездили, сами не хуже ненцев аркан кидали, даже моря не боялись.
Раз пришел на Колгуев пустозерский купец Павлов. Привез сушки. Александр Сумароков мимо шел, увидел как чужой карбас разгружается. Все бочки с сушками с берега сам покидал в море. И велел из своих амбаров выкатить четыре бочки сушек бесплатно. Павлов-купец все это видел, но не осмелился Сумарокову перечить. И стал Никита уважать в людях крутость.
Больше всего он хотел похожим быть на старика Удоси. Это знаменитый охотник был, и на Колгуеве промышлял, и на Новой Земле, и на Вайгаче. «Удоси» по-ненецки «безрукий» значит. На Новой Земле, опасаясь белых медведей, охотники ружье ночью кладут в палатке подле себя. Много из-за этого, из-за какого-нибудь неосторожного движения во сне, вышло несчастий. Вот и с Удоси тоже: выстрелило ружье, руку чуть не оторвало, кость раздробило свинцовой пулей. Удоси был один. Целой рукой порвал полотняную рубаху, туго перевязал рану, собак в упряжку собрал и двое суток добирался на нартах до поселка. После этого случая люди стали его вроде как шаманом считать, ибо не может обычный человек выжить после такой раны. Другой шаман позавидовал ему. Пришел, стал грозить: «я тебя болезнью скручу, насмерть заморю». Удоси сказал: «Назначь день. Если правда умирать стану – поверю в твою силу. А так – болезней много…» И тот сразу отступился от него. Удоси никого не боялся – поэтому он и однорукий сильнее двуруких был.
Настало время – пришлось и Никите испытать свою храбрость. Пришлось даже ему, как Удоси, испробовать силу своей одной руки. В какой-то год заболел он сильно. Рука отнялась, плечо онемело, сила стала уходить. Мяса надо поесть, а мясо кончилось. Попросил жену забить оленя. Жена взяла топор, хотела оглушить оленя топором. Бьет-бьет – олень стоит, не чувствует ударов. Совсем тоже сил нет у нее. Никита поднялся, сделал петлю, здоровой рукой задавил оленя. Поел мяса, выздоровел. Ты спросишь: «зачем ты об этом рассказал?» Это присказка. Но если тебе вправду хочется знать, каковы они были – люди времени героев – слушай дальше.
Новые времена вперед себя высылают обычно случаи. В 19-м году к северу острова штормом прибило лихтер[45] и в воде у берега ужас было с него мертвецов. В шинелях, все русские. Живого не нашли ни одного: здесь высоченные глинистые обрывы отвесно падают прямо в бурливое море, не вылезти человеку.
Потом Сумароковы не пришли с товарами за выделанными шкурами и свежим мясом – и этого совсем уж никак невозможно было понять. Худое что-то творилось за морем. А как не худое? Норвежцы наведались, заманили людей на шхуну, шкуры-мясо отобрали, обрили головы наголо и со связанными руками обратно на берег привезли, ничего не заплатив. Наконец, в какой-то год подошел пароход и от него близко к берегу – незнакомая лодка. Люди на острове, как положено, помахали шапкой, надетой на шест: мол, ждем и приветствуем, будьте здоровы. Но те каждому моряку в этих водах известного знака прочему-то не поняли, к берегу не пристают. Дядя Никиты по-русски очень хорошо говорил, вышел навстречу. Ему с лодки кричат: «У вас кто тут – белые или красные?» Он не понимает, что и отвечать. – «У нас тут никаких таких нету». – «А вы кто такие?» – кричат. Не знают ничего. – «А мы, – говорит, – живем-существуем тут при оленях».
Сошли приезжие на берег: странный народ, не свойский, не купеческий. Товару не привезли. Но и повели себя безобидно, оставили только на острове от себя начальника и второго, Усова, который грамоте учил. Усов в тундру жить пришел сначала в тимофеев чум. Так увидел его Никита: шинель на нем, сапоги, винтовка с острым штыком, сабля на поясе. По-ненецки очень хорошо говорил, но людям не верил как будто: и саблю и штык ночью с собой в чум затаскивал. Потом уж кто-то ему объяснил, что надо на улице оставлять. Тимофей тогда как-то ружье его взял, приложился, только головой покачал: вообще неудобное ружье, длинное, как хорей.
Усов запретил людям оленей резать, чтоб их прибывало. Велел весной охотиться на перелетную птицу, летом – на линных гусей. Молодых мужчин грамоте стал учить. Никита грамоте не смог обучиться: скучно было уж очень. Усову же показал, как куропаток силком ловить. Тот, бедняга, чуть не заморил себя голодом: на охоту ходил с боевой винтовкой куропаток стрелять – ни одной так и не убил. Сильно поношенная была винтовка.
Усов и по другим стойбищам учил. В одном чуме хозяйка, Ольга, вредная была, за каждый гусиный кусок заставляла его платить, воды набрать не давала: захочет Усов чаю – с эмалированной кружкой своей идет на озеро. Еще захочет – опять идет. Так люди к нему относились из-за запрета резать оленей. Тайком резали. Ибо ничего нелепее вовек не слыхивали они, чем эти слова, чтоб оленей не трогать своих. Из чего тогда одежду шить? Зачем вообще оленей держать? Невольно сравнивали Усова со своим любимцем Микой (Никифором) Сумароковым-купцом. Тот сам ловкий, сильный, щедрый – ждали его приезда, как солнышка после зимы. Он на германской войне ранен был, зарок дал – если вернется домой живым – помогать людям в несчастье. Забои его вспоминали как праздники – все от старого до малого сыты ходили. А ведь он в оленном деле очень понимал. Просто знал, что на мелочах, как и во всяком деле настоящем, тут не наэкономишь.
А Усов так и не смог в тундре жить. В Бугрино учить пошел, где поселочек образовался. Выучил Мирона Евсюгина, который и стал первым председателем островного совета: вовремя тот попался ему. И стал Мирон начальником: фуражку с крабом надел, в черной флотской шинели ходит. Строгий, пуговицы золотые. С ним секретарь, Афанасий Павлович – в матросском бушлате и в бескозырке. И так же ходил Майков-пекарь. Старики Мирона стали побаиваться: «очень большим начальником стал». Шапка золотом сверкает, пуговицы в два ряда блестят…
Как сел Мирон начальником, так, считай, совсем близко подступило новое время. В 26-м году закрыли морскую границу и норвежские шхуны перестали подходить к острову. Чуть не с последней брат Егор успел на девять оленей выменять для Никиты винтовку «Ремингтон» – однозарядное страшной силы боя ружье 32-го калибра, с которым Никита не расставался до самой старости. И сколько не перепробовал ружей – винтовки магазинные, карабины русские и немецкие – лучше этого не нашел. С братом потом рассорили его, когда на острове большой дележ начался: завидовал Егор Никите, ничего с собою поделать не мог. Но где та зависть? Что от нее осталось? А ружье поныне цело, как память о временах, когда меж братьями не было еще зависти.
Но вот – вскоре Худяков-комиссар приехал. К шаману Винукану убийцу слабоумного подослал, факторию организовал, стал конфисковывать оленей. А чтоб задобрить народ, красные впервые завезли на остров столько вина, что хватило до весны. Так и настали новые времена.
Когда Худяков стал забирать оленей, люди десятый уж год жили не при деле – ясно стало, что Сумароковы не вернутся уже, и те в особенности, кто купеческими заработками только и жил, так оскудели, что рады-радехоньки были наняться пастухами в факторское стадо. И особая даже гордость явилась в них, ибо они могли теперь чужим распоряжаться. Так братья Никиты, Егор и Ефим большевиками стали, много народа.
Никита жить хотел своей волей. Стали делить семейных оленей: он сестру незамужнюю в дом взял, чтобы больше была его доля. Обычай есть обычай – получил он пятьсот оленей. Но вот то, что золото родовое жребием ему выпало, обидело почему-то братьев. Тогда, при дележе, все люди перессорились на острове. С тех пор на Колгуеве недружно живут. И Егор Никите словно не брат стал: «Ничего Никита, – полюбил повторять он. – Мы твоих оленей скоро всех заберем, сами на них ездить будем».
Даже когда у Никиты жена умерла, Егор пришел на поминки и сразу указал на самого красивого оленя – «этого забить». Он прекрасно в оленях разбирался и, конечно, знал, что такого резать нельзя – племенной олень, лучшая важенка в стаде. Никита другого оленя забил на угощенье – поменьше, но еще жирнее, чтоб угодить гостям. Но Егор как узнал, что не смог насолить брату, даже есть не стал.
Вот как прослыл скупым Никита. Но если один потчует гостей, а другой сгорает от зависти – то скажи, который из них скупой?
В какой-то год приплодилось в никитином стаде много оленей и вот, чтоб не сдавать излишки фактории, он пошел к Косте, бедному родственнику жены своей и сказал: 25 диких дам я тебе и к ним 20 обученных. Ничего с тебя не возьму, всю зиму катайся, только молодых приучи к упряжке – и все. Необученный бык легко обучается, если его в упряжку между двумя ездовыми запрячь: к концу первого же дня слушаться начинает. Но не тут-то было.
– А-а, какой хитрый, какой ленивый, какой жадный Никита! – завопил несчастный Костя. – Хочет, чтоб я ему оленей даром обучал! Нет, нет и нет!
Не сдержавшись, вскричал Никита:
– Молчи, глупый человек! Я тебе сорок пять оленей даю, своих добавишь – сто оленей будет у тебя. Хочешь – на моих только и езди…
– Не-ет! – злорадствует Костя. – Кулак есть русский ты, кулак настоящий, твои друзья-богачи живут в Англии, капиталисты твои братья…
Вот как прослыл скупым Никита.
Еще было в другой год, что в марте дождь пролился над островом и по дождю сразу ударил крепкий мороз. Весь остров, как панцирем, оковало льдом. Олени до корма добраться не могут, гибнут тысячами. Стада разбрелись по тундре, люди за ними, чтоб не потерять своих. Председатель, Мирон Иванович, тоже поехал. Привел людей в факторское стадо, всем дал по два оленя, чтоб на упряжках искать. Никита один не взял: «я лучше пешком пойду». Председатель сделал вид, что удивился: «верно люди говорят, что ты скупой, Никита, не жалеешь даже ног своих». Никита рассмеялся: «Мне не ног своих – оленей жаль. Бесполезно их запрягать, трех километров не пройдут, сдохнут. А отдавать за них ведь своих ты велишь?»
Вот какой скупец был Никита.
Всю жизнь Никиту терзала молва, но он не отвечал ни на открытую злобу, ни на тайную зависть, понимая, что это ненасытно ропщет в людях малодушие. Время слабых настало и он знал, что ему не сжиться с ними, что до конца жизни будет он их торжествующей слабости невыносим, как матерый волк невыносим собакам, и что будут его травить безо всякой причины. Так и было. У него отбирали богатство – он наживал новое. Нагружали непосильными трудами – он из них только с выгодой для себя выходил. Тюрьмой грозили – не боялся. В конце концов все, чему люди завидовали, отняли у него. И все равно – ни разу не пошел Никита на поклон к властям, ни разу не пожаловался другим на свою долю. Теперь ты понимаешь, почему я говорю, что Никита – настоящий герой.
Подвигов Геракла было двенадцать – подвигов невероятных, изощренной сложностью своею обязанных, конечно, недоброй воле царя Эврисфея, который испытывая героя, заставил его заодно обежать всю эллинистическую вселенную от острова Эрифия где-то в Атлантике до неведомой страны Гипербореев где-то на северо-востоке. Поскольку одновременно испытывали зевесова сына и боги, путь его от начала до самого бессмертного конца сопровождался жестокими кровопролитиями, помрачениями разума, убийством собственных детей, искупительным рабством и даже ношением женского платья – разворачиваясь перед нами всею той симптоматикой, на которой в ХХ веке расцвела теория психоанализа. И тут Никите где соперничать с Гераклом! Вся его вселенная – остров в Баренцевом море, который он никогда не покидал. Нрава он был веселого, рассудительного, царям не служил, кровопролитиями себя не прославил и не мог, конечно, рассчитывать взойти на Олимп к бессмертным.
Тем более, что всех подвигов Никиты было четыре: он доставил плоты, изловил рыбу, воздвиг знаки и не пал духом, когда больше не осталось у него никакой надежды. Ни на вмешательство богов, ни на внезапный поворот судьбы – как у всякого окончательно раскулаченного советского человека.
Начались его испытания незадолго до войны, когда перестали на Колгуев из Архангельска завозить дрова и решено было заготавливать и распиливать пловучий лес, целые груды которого валяются на западному берегу острова. Председатель выступил на собрании, держал речь. Сказал – выгодное дело. Привез лес, продал дрова – вечером горячий хлеб кушаешь. Однако, кто возьмется? Желающих не нашлось. Решили тогда поручить дело единоличникам. Вызвали Никиту и братьев Винукан. «Хватит, – говорят. – Разжирели вы в тундре. Будете дрова возить». – «Втроем?» – «А сколько людей вам надо?»
Ближайший плот в 120 бревен связали они в двадцати километрах от поселка в устье речки Васькиной и оттуда по шаркам да по мелям как бурлаки тащили, порою по грудь заходя в студеную воду. Ветер с моря плот к берегу гонит, волнами бьет, того и гляди разорвет на куски. Дотянули один плот, задумались: если так работать – смерть не задержится. Никита пошел к русским морякам, дал два оленя, нанял катер – чтоб связанные плоты морем тянуть. И так нормально пошла работа. Заготовили дров, сколько надо.
На собрании, однако, опять недовольны: «Никита богатый, оленный, хитрый Никита, облегчил свою работу, не сам бревна тащил, привез катером».
Только заведующий факторией Малыгин вступился за него:
– Что тут обсуждать? Это его олени. План он выполнил, а как – это его дело.
Пришлось согласиться председателю. Но тем хуже неймется ему. В другой раз вызывает Никиту, говорит: «Раз ты такой хитрый, Никита, вот тебе еще план – заготовить рыбы. Посмотрим, как тут тебе твое богатство поможет».
Прежде чем нефтяники пришли, на востоке большое озеро было Песчаное: гольцы водились, рыба-чир, кумжи. Но ленивому эту рыбу не достать. Пришел Никита с напарниками, стали на лодках рыбу искать. Рыбу искать ведь надо, а не ждать когда она случаем сама поймается. Все озеро обошли и, наконец, закинули невод. В каждую ячею рыба попала. «Проклятая рыба, – смеялся Никита. – Так и лезет сама, сеть невозможно вытащить…»
Сдали рыбу. Опять пришлось председателю расплачиваться. Уже война была, а Никита получил, опять-таки, другим на зависть, три ящика масла коровьего и несколько мешков муки. Что делать с ним? Отрядили на земляные работы – окопы для батареи тяжелых орудий рыть. Он роет. Вечером получает за работу свои наркомовские двести грамм – то знакомых угощает, то выменяет что-нибудь. С батарейцами русскими сдружился, с ними в «железную игру играет» – кто дальше через голову назад гирю-двухпудовку швырнет.
Однажды все-таки какой-то план он не выполнил. Обрадовался председатель. «Это дело оставить так нельзя, – говорит. – Я завтра с винтовкой приду арестую тебя». «Ладно, – сказал Никита. – Только ты когда еще мне на глаза только покажешься, я тебя из своего ружья, как последнюю нерпу, прострелю промеж глаз. Так что ты завтра не приходи. Послезавтра приходи, чтоб я знал, что ты без винтовки идешь». Так ничего и не смогли поделать с ним. Только всю жизнь подбрасывали работу – грузы ли военные возить, с геодезической ли экспедицией по острову ездить – на все был Никита. В этом, казалось бы, геройства нет никакого, да ведь я не шутя обмолвился, что в сравнении с Гераклом Никита только терпелив. Всего четыре года, четыре сезона охотничьих и четыре лета, которые положено тундровому жителю кочевать с оленями, съели у Никиты экспедиции. Кто поступал к геодезистам в распоряжение, считай, из собственных дел выбывал. Летом по острову ездить было надо, выбирать для знаков ориентиры, зимой бревна возить с морского берега на вершины сопок. Сколько их Никита перевозил – кто сосчитает? На Артельной сопке большой знак должен был стоять – туда двести бревен затащил Никита, а знак не построили. Так они и лежали там, пока пастухи не сожгли. Летом снова экспедицию возил, зимой опять бревна – все на своих оленях. Повелось, что русский, Аркадий, на берегу ломом бревна ворочает – Никита возит.
Как-то раз взялся Никита бревна грузить. Очень тяжело, взмок весь. Аркадию на лоб свой мокрый показывает: мол, что ж ты худо так, с прохладцей, не до пота работаешь? Аркадий понял, рассердился, тулуп свой скинул, в одном свитере остался. Стали грузить. Пока Никита одну упряжку загрузит, Аркадий – две. Посмеялись они, и с той поры стали как братья. Едет Аркадий к чуму – дети уже бегут чай кипятить. Оленей распрягают. Аркадий садится, достает кисет, первую самокрутку сворачивает Анке-шестилетке, вторую пятилетнему Филиппу – никитиному сыну, и потом уж – себе и Никите. Когда закончились работы, Никита Аркадию на прощанье бочку оленины засоленной подарил. Тому родственники из Архангельска письмо прислали: голод такой, что сварили и съели лисью шкуру…
И за эту работу получил Никита деньги. Много денег – экспедиции хорошо платили – целую сумку набил дамскую, не мог закрыть. Деньги взял, уехал, наконец, к семье, в тундру. И – вот поразительно! – никто, ни один человек не пришел к нему и не предупредил, что деньги обменивают. Так и пропали они: в 47-м году дело было. В очередной раз позавидовали ему.
…Золото глухо звенит, да звонко отзывается, тускло блестит, да глаз жжет, золото молчит, да молве покою не дает. За золото свое Никита ходил меж людей непрощенным, хотя золота давно и не осталось у него. Мало-помалу все он сменял на сгущенку, сахар и сухое молоко русским с Северного маяка: в разное время от разных родственников четверо детей на него свалилось, да еще в войну – кормить надо было. Даже от брата Егора сын к Никите жить сбежал – совсем тот почернел душою от зависти.
Но Никита у людей прощенья не искал. Жил, как считал нужным. Бывало кричат ему: «Никита, сегодня выходной, чего ты работаешь-то?» Он ответит: «А после смерти каждый день будет выходной. Теперь что – сложа руки сидеть?»
Вот почему богатство всегда возвращалось к нему. Работе своей он цену знал и никогда не сбавлял ее. Бывало, не сторгуется, вечером скажет жене: «Думаю, с досады партнер мой сейчас плачет сидит». – «А что, плохо торговали?» – «Нет, торговали хорошо, да партнер мой очень скупой оказался, цену дать пожалел».
К тому же Никита не пил. Однажды вышел случай, что выпить ему захотелось – сын из интерната приехал – и как раз подошел к острову пароход и пошла на берегу купля-мена. У моряков одна валюта – водка. К Никите солидный мужик пришел, шесть бутылок принес, хотел выменять две нерпичьи шкуры. Никита на бутылки посмотрел, на шкуры: нет, шкуры дороже будут. Шапка выйдет, на сапоги останется… Взял со стола эти бутылки. Пароходский обрадовался – кто из ненцев перед водкой устоит? – думал, Никита бутылки спрячет сейчас. Но он только спросил: «где твоя сумка?» В сумку бутылки обратно сложил, проводил гостя до дверей, попрощался. А с сыном рассвет пошел встречать на морской берег.
Еще было у него правило для охоты: как первый снег ляжет – охотнику спать отдельно от жены. Когда зверь пойдет, охотнику женские нежности в большой вред, охотник сам должен чутким, как зверь, быть.
Бывало другие охотники заводили старую песню: «Отчего это, Никита, у тебя есть добыча, а у нас нету?»
– А-а, я сколько раз говорил: отдельно спите!
И еще было правило нерушимое у Никиты: за всю жизнь он не променял на водку ни куска оленьего мяса. Ибо если оленному народу начать самый корень жизни своей подсекать – ждет гибель его.
Помнил он старые времена, помнил как семье его олени достались. Во время гололеда лишилась семья оленей своих и тогда Тимофей с сыновьями нанялся к Сумароковым-купцам в пастухи. Заработал много бумажных денег. Эти деньги отдал потом Лудникову-купцу, чтоб тот обменял их на золотые. И когда через год привез Лудников золото, Тимофей у Сумарокова выкупил несколько десятков лучших племенных важенок и сразу переклеймил уши. Так что олени ардеевские тоже, считай, золотой пробы были. Гордился ими Никита, ибо не было им равных на острове: быстрые, крупные, выносливые. На оленях запросто лису догонял, один раз догнал даже волка. Был у него олень, по силе совершенно подобный лошади. Он бревна на нем таскал, и только никак не мог подобрать пару ему – любого тот перетягивал.
И подсаночных своих любил Никита – кроме него да сына никто и ездить на них не мог, рванут – только снег заискрит, и пока не пробегутся как следует, будут нести так, что дух захватывает, бешеные совсем делались, если их придерживать.
И вот настал 59-й год. Филипп из интерната к отцу вернулся. Того не узнать.
– А где олени наши?
– Нет больше оленей. Совхоз организовался. Все теперь совхозные…
– А подсаночные мои любимые?
– Подсаночные остались.
Потом рассказал, как было дело: пришли пьяницы поселковые, ликуют. «Теперь тебе, Никита, придется своих оленей сдать! Теперь не отвертишься…»
– Ладно, – сказал Никита. Но решил: этому никогда не бывать. Выгнал стадо в тундру на круглую сопку, взял аркан… Девяносто семь оленей лучших, каждый их которых пяти совхозных стоил, забил он на этом месте. Бездельники жизнь его отнимали – и не хотел он, чтоб они торжествовали над ним победу. Так закончилась история старинного золота: последнее оно оленьей кровью в землю стекло…
Тогда Никита сказал сыну: «Я слышал, на Новой Земле как-то на собаках люди ездили. Надо будет, что ли, собак завести». Потом еще серьезно поговорили: «Я так думаю, Филипп – оленное дело дальше не пойдет. Надо выучиться тебе, русской специальности какой-нибудь научиться…»
Филипп Никитич стал сначала учителем труда, потом художником. Незадолго до смерти отца он приехал на Колгуев и записал рассказы Никиты на диктофон. Так я услышал его голос: низкий голос сильного человека, время от времени прерываемый густым кашлем, какой бывает у курильщиков, но ничуть не надтреснутый, не старый даже голос, в котором не только не было жалобы тяжело прожитой и уставшей жизни, но, напротив, веселое, насмешливое что-то звучало, когда Никита рассказывал о тех, кто всю жизнь злобствовал на него.
– Глупцы, – говорил Никита. – Все у меня отобрали, а я все у них богачом считался. Оленей забрали – на что им олени? Я иду – в болоте шкуры брошены.
Домой пришел: «жена, давай скорее чаю, совхоз кучу денег на болото выбросил». – «Что за деньги выбрасывает совхоз?» – удивляется старушка. – «Сейчас покажу». Шкуры принес, рассортировал, выделал, арканов наплел. Каждый аркан продавал потом пастухам по 250 рублей или выменивал на одного оленя.
– Слова говорят, ничего не делают, – говорил Никита. – Раньше люди хотя бы стыдились этого.
Было время, когда на Колгуев заходили пароходы по пути на Новую Землю. И вот заспорили два шамана – колгуевский и новоземельский – кто из них сильнее. «Есть сопка Косая, я через нее насквозь пройду», – один говорит. Другой отвечает: «А эту сопку видишь? Я ее в пыль сотру, один песок останется…» Потом заметили, что Никита наблюдает за ними, замолчали оба. «Таких шаманов после третьей рюмки половина поселка будет. Настоящие шаманы ничего о своей силе не говорят. Вообще молчат».
Про зависть история: как дал Никита Косте двух своих оленей бревна перевезти. Тот три бревна нагрузил, оленей стеганул – они шарахнулись, нарты опрокинулись и сломались. Костя страшно разозлился, перепряг нарты, глянул на Никиту: «Ну, – говорит, – я теперь твоих оленей загоню насмерть». Помчался. Олени Никиты сильные были, ничего с ними не стало, а вот своего оленя, третьего в упряжке, Костя правда загнал, тот захромал на обе ноги.
Когда Никита хотел повеселиться, он рассказывал про костину охоту. В голодный год дал он злосчастному Косте упряжку, чтобы тот съездил, добыл чего-нибудь. Целый день Костя ездил, ничего не привез. «Что, и утки нет?» – «Нет». – «И куропатки нет?!» – «Нет». Оказалось потом, что Костя не слезая с нарт охотился. Лень было на землю сойти…
Хриплый смех раздается в динамике… Никто не смеется в ответ. Никто не может уже по достоинству оценить шутку героя…
Пробовал и Никита в совхоз устроиться пастухом, да матерого волка разве ж примут псы в свою стаю? Он совхоз обманывать не умел, воровать не умел, так что не прижился в бригаде. Пришел к председателю: «Я по-своему работать только могу. По-вашему не способен». После этого стал он числиться совхозным охотником и разнорабочим. Пришла пора – призвали его оформлять себе пенсию – 13 рублей.
Он подумал.
– Тринадцать рублей? На час работы мне это.
Подошел к помойному ведру, порвал и выбросил пенсионную книжку. Пенсию ему все равно потом приносили домой, в ящик складывали. Он ни рубля оттуда не взял, внуку потом отдал все на игрушки, на велосипед. Сам же так и жил: охотился, обрабатывал собачьи и оленьи шкуры, камус выделывал, торбаса, унты шил. Жизнь прожил он по силе своей. Всю силу, сколько было ее, изжил, раздал, расточил, пока совсем не осталось.
За три дня до смерти отца Филипп, сын, решил сходить на охоту.
– Иди, – сказал Никита. – Только давай на обед я гуся-то общипаю…
– Да куда тебе, ты и сидеть-то не можешь…
– А что – лучше лежать, смерти ждать? – спросил Никита. – Буду лежать и щипать…
Жизнь – стихия героя. И словно чувствуя это, старик хотел быстрее и незаметнее пройти фазу умирания, у слабых порой с особой торжественностью и пышностью растягивающуюся на долгие годы. Пронырнуть ее, уйти – как на охоту, ничего по себе не оставив, кроме строго ружья, мешочка с капсюлями и медными гильзами, формочкой для литья пуль, пустого железного сундучка и той странной памяти, которая способна в трудную минуту жизни ободрить потомство и призвать его к мужеству. Он уходит: за плечом длинное ружье, красная малица подпоясана ремнем, иней блестит в длинных седых волосах… Ты скажешь: «странно, что после всего люди запомнили его таким». И я соглашусь. Но именно таким вспоминали его – как всегда, без шапки бредущим навстречу пурге.
Он умер в 1993 году[46].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.