Глава 19. ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ. ХАТА ОДИН ТРИ ПЯТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 19.

ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ. ХАТА ОДИН ТРИ ПЯТЬ

На одиннадцатый день голодовки запланировано принудительное кормление. Так сказал Вова и подтвердил Валера. Будут через металлическую кишку вводить в пищевод манную кашу. Процедура небезопасная и негигиеничная. Могут поцарапать пищевод. Поэтому на утренней проверке отдал пачку заявлений с прежними требованиями и одно с оповещением администрации о временном прекращении голодовки. Поставил в курс хату. Вова обрадовался. Валера, как врач, стал давать советы по правильному выходу из голодовки. Советы я выслушал, и с удовольствием нажрался колбасы и сала с хлебом. Опять же с крепким чаем, и без каких-либо проблем.

Тут вызвали к врачу.

— Вы что, Павлов, голодаете? — у нас тут Ваше заявление, — корпусной врач держала в руках одно из моих заявлений. Чтобы не дать возможности администрации тюрьмы не зафиксировать голодовку, приходилось каждый день информировать о ней всех: следствие, про-курора, начальника тюрьмы, начальника спецчасти, врача, начальника ГУИН, комитет по правам человека при Президенте Борисе Ельцине, с указанием, когда голодовка начата, какой идёт день, какие предъявляю требования, и какие приняты меры (т.е. никаких). Заявление в руках врача, адресованное начальнику спецчасти, менее других имеющего отношение к моим требованиям, было наиболее кратким.

— А остальные заявления?

— У нас одно. Вы писали ещё?

— Да, минимум по семь заявлений ежедневно.

— Ну, и как Вы себя чувствуете?

— Сегодня голодовку закончил. Скажите, пожалуйста, на какой день начали бы кормить принудительно?

— Сегодня бы и начали. Я Вас спросила, как себя чувствуете.

— Как в тюрьме.

— Понятно. С такими ответами не удивительно, что стационар назначили.

Ага, значит, скоро в Кащенко. Так это ж дом родной. Помню, на военной экспертизе, один псих в коридоре поймал двух других, возложил им руки на плечи и, сияя от счастья, заявил: «Все здесь такие родные! Кащенские!» Что ж, я не против.

Вернулся в камеру. Опять на вызов.

— Ты шустрый, — сказал Косуля. — Кащенко не будет. Будут Серпы.

— С какой стати, Александр Яковлевич? Есть постановление комиссии и следствия.

— Не беда, я написал протест. — И шёпотом: «Я уже понял: можешь. Но надо наверняка. На Серпах у меня завязки хорошие. Вообще ничего не надо делать, поставят диагноз автоматически. Нужно только заплатить. Твоя жена уже передала деньги».

Снится или кажется? Нет, вот сидит напротив за столом в безупречном костюме известный адвокат… Не удивительно, что газеты иногда сообщают: на улице из-бит адвокат такой-то. Этого бы не грех прямо здесь придушить.

— Какие, в баню, Серпы! Только в Кащенко! Отзывайте свой протест.

— Поздно, Алексей. Поздно. Но ты не беспокойся. Я обещаю. Вот и письмо принёс, как обещал.

Один человек, читая рукопись этой книги, спросил меня: «Неужели все было так плохо? Неужели не было светлых переживаний, какой-то внутренней жизни, чего-то такого, что отвлекало бы от обстановки?» Конечно, было. Письма. Они могли составить отдельную главу, но не сохранились. Восстановить их не представляется возможным. Неточности были бы кощунством.

Насмешка судьбы в том, что письма приносил Косуля. Вернувшись в хату, я увидел Вову и Валеру.

— Куда все подевались? На прогулке?

— На прогулке… — задумчиво повторил Вова. — С вещами всех заказали. Тебя тоже.

— Шутишь?

— Нет.

Удар ключа о тормоза: «Павлов — с вещами. Готов?» — «Погоди, старшой, он только с вызова. Через пять минут».

— Давай, Леха, прощаться. По воле свидимся. Адрес помнишь? С общака отпиши, как определишься. Если что не сложится, поддержим. Вот квитанция, мы тебе на счёт тридцать рублей положили. Слава был против, но мы настояли.

В коридоре перед сборкой висело горячее напряжение, возбуждённые оперативники с дубинками и красными повязками на рукаве с надписью «резерв» ещё не остыли от боя. Двое здоровенных молодцов враждебно двинулись мне навстречу. Их опередил другой, в котором я признал Руля, принимавшего меня на тюрьму. — «Я тебя помню, Павлов, — тихой скороговоркой сказал он. — Молчи, ни слова, а то хуже будет».

— Ребята, не надо, этот от врача, пусть идёт на сбор-ку, — встав между мной и резервниками, сказал Руль и открыл дверь.

Так называемая чёрная сборка. Сколько тысяч полотенец сожгли здесь арестанты, прежде чем когда-то белая штукатурка приобрела такой вид. Лавок нет. Посередине подле баулов стоят Артём и Леха Террорист.

— Давай сюда, становись к нам, ставь баул рядом, — забеспокоился Артём. — Ты в порядке?

— Я в порядке, а вы? Что случилось?

— Через дубинал прогнали. Дениса унесли. Сказали, сейчас ещё придут: мы на общак отказались. Что же тебе делать. Тебя нельзя бить.

— Я тебя бить не дам, — спокойно сказал Леха Террорист.

— Я тоже, — отозвался Артём. — Скажу: меня бейте, а его не трогайте.

(Честно говоря, трогательно до слез.)

— Нет, вы, давайте, за себя. Я пойду на общак. А то останусь на спецу, да навсегда.

— Павлов, пошли, — позвал в открывшуюся дверь Руль.

С Лехой и Артёмом обнялись по-братски. Расстались молча. Что скажешь?..

Мимо агрессивных резервников Руль провёл меня до конца коридора, сдал на лестнице вертухаю, и тот повёл дальше. До последней секунды я наивно надеялся, что путь мой теперь только на больницу, Кащенко ли, здешнюю или какую ещё, но не на общак.

Перед металлической дверью No 135, почему-то покрытой каплями воды, вертухай, заглянув в карточку, весело сообщил: «Первоходы-тяжелостатейники. Заходи». И раскоцал тормоза. «Тормоза!» — послышался крик за тяжко открывающейся дверью, а на продол, где весьма прохладно, повалил пар, как из бани. Шаг в хату был каким-то обморочным. Сравнение с баней неверно: она и есть. Примерно 40 градусов воздух, 100 % влажность. В жёлтом горячем мареве стеной стоят в однихтрусах и тапочках потные люди, покрытые сыпью и язвами, смотрят враждебно и чешутся. Наверно, так себя почувствовал бы человек, которому пришлось шагнуть… куда? — право, затруднительно сказать. Грохнули за спиной тормоза. Рубаха немедленно стала мокрой от пота. Сердце застучало в голове. Одним словом, шок. До какой степени государство должно презирать человека, если помещает подследственных, вина которых не доказана, в такие условия. Такое государство не имеет право на существование. Но существует. Этот факт нельзя не принять во внимание, когда стоишь у тормозов с баулом и тщетно стараешься задержать дыхание, чтобы не чувствовать горячего запаха общественного туалета, приводит это лишь к тому, что вдыхать приходится с большей силой. Перед тобой два ряда шконок в два этажа, в общем количестве 30, уходящих к неясному горизонту и теряющихся в тумане; нижние ряды завешены простынями. По левую руку за грязной занавеской смердящий дальняк, по правую умывальник. Узкий проход между шконками упирается в дубок, где-то высоко маячат два окна с решётками. От решки орёт на полную громкость телевизор. Плюс неописуемый гул голосов (70 человек) и вентиляторов, совершенно не справляющихся с работой. Арестанты трутся друг о друга, пробираясь кто куда. — «Осторожно — кипяток!» — кричит один, неся от умывальника кружку, и все дают ему пройти. — «Дальний! Свободно?» — кричит другой, пробираясь к дальняку. — «Хата! Шнифты забейте!» — кричат с дороги. — «С веником!» — зовут с пятака (место между дубком и решкой), и парень с вокзала пробирается к решке (это его работа, за уборку он получает сигареты). Все преимущественно жёлто-коричневого цвета. Голые тела в грязных трусах пугают язвами, воспалёнными татуировками и единообразием лиц (мечта правителей Йотенгейма), выражающих ожесточение, страдание и терпение. Как говорится, мест нет. Везде люди. Кишат как черви. В глазах мелькает от движу-щихся коричневых точек. Не сразу доходит, что это тараканы. Их полчища. Происходит странная вещь: звуки отстраняются, я вижу: кто-то обращается ко мне с какими-то вопросами, но я их не понимаю. Я не понимаю ничего. Пробираясь к лампам дневного света на потолке, тараканы не удерживаются и, как парашютисты, дождём летят вниз, на головы арестантов, которые на ползающих по их телам тараканов почти не обращают внимания. Никакие рассказы не могут дать об этом представления. Разве это возможно? Стоп. Все возможно. Прежде всего, упереться рогом.

Кушкая — это классика. Уважаемый читатель, гражданин России, ты обязательно бывал в Крыму. Ты знаешь Ялту и Алупку, Симеиз и Севастополь, ты знаешь благотворную атмосферу прибрежных санаториев, и что такое отдых, ты знаешь лучше всех. Но что делают эти молодые люди под названием «скалолазы», тебе понять трудно. Проезжая на автобусе по верхней, под самыми скалами, дороге ЮБК, ты видел прилепленные к отвесным стенам цветные фигурки, от которых тянутся паутинки верёвок, и спешил отвести взгляд: вдруг упадут прямо сейчас.

Нам же все, кроме санаториев, было понятно изначально. В краю, где природа дышит покоем и морем, есть скалы невероятной трудности и красоты, а значит есть возможность в течение одного дня испытать страх смерти, радость удачи и утопить их в Чёрном море, лазурном и солёном, или в золотом и крепком прибрежном вине. Кто был скалолазом в Крыму, тот помнит. Золотое время. Сравнимое с мечтаниями детства. Не понимая в жизни ничего, без мировоззрения и почти без денег (спасибо моей маме, дай ей Бог здоровья, терпеливо пережившей моё легкомысленное увлечение и обеспечившей мне необходимое) — приехал я в Крым. Куда влекло меня в золотистом сиянии непрожитых лет? Ввысь. Вот высь. Над уровнем моря немного, метров 300 — 400, но скалы трудные и красивые. Все, что нужно для жиз-ни, есть, это — крючья, закладки, обвязка, верёвка (богатство!), карабины, скальный молоток, совдеповские калоши с острым носом (их носят чеченские женщины во дворе своего хозяйства, а мы, скалолазы и альпинисты, приделав к ним завязки, используем уникальную обувь для лазанья по скалам — западных скальных туфель мы ещё и не видели). В этот раз я не знал, куда зовёт меня мой друг, и хорошо, иначе бы страху было больше, чем нужно.

Скалы стали круче, закончился кустарник, упорно взбирающийся на стену (наверно, тоже хочет ввысь), перед лицом возникла вертикаль. Отсюда начинается «корыто» — маршрут высшей категории трудности. Эти несколько сотен метров свободным лазаньем без искусственных точек опоры до сих пор прошли только два выдающихся скалолаза — Витя Артамонов и киевлянин Фантик — фанат, прославившийся одиночными восхождениями по труднейшим маршрутам. Используя шлямбурные крючья и лесенки, пройти можно легко, но это индустрия, не лазанье, ценности не имеет.

— Давай, вперёд, — предложил Толик мне почётную возможность. Он в курсе моих амбиций на экстремальные восхождения, о которых не раз говорилось на кухне в Москве. Наглядный урок. Шершавая, как старый асфальт, стена, может быть, идётся свободным лазаньем, но зацепки такие маленькие, что с трудом верится, что на них можно удержаться.

— Нет, Толя, я не готов, иди ты.

Толя, злобно сплюнув, распаляя себя, как боксёр перед боем, выдал экспрессивную тираду и полез, чуть тяжело, в альпинистской силовой манере (в спор-тивном скалолазании все изящнее — там страховка верхняя, срыв не страшен), но — надёжно и на удивление быстро, и лишь метров через сорок забил крюк, завис:

— Давай сюда! По скале будет долго, лезь прямо по верёвке!

Дело нехитрое. Метров пять-десять на руках по ве-ревке, потом, зацепившись за скалу, дать возможность Толику выбрать провисшую верёвку, и опять вверх. Был бы жюмар — вообще не вопрос, но у нас девиз — меньше индустрии. Через несколько верёвок смотреть вниз стало неприятно. В больших горах ощущение глубины скрадывается ледниками и снегом внизу, в Крыму пара сотен метров пугает больше, чем километр на Памире, посмотришь вниз, и голова кружится. На соседнем маршруте методично царапается вверх группа альпинистов МВТУ, все время слышен звон забиваемых крючьев. — «Вася Елагин с вами?» — кричит Толик. — «Нет, он завтра приедет, — отвечают ему. — А вы откуда?» — «Мы снизу!» — отвечает Толик, чем подразумевается, что ещё посмотрим, какое спортобщество выдвинет нам достойное предложение. — «Понятно. Красиво смотритесь». — «Стараемся».

На середине стены подбираюсь к Толику. — «Ну, вот, Леха, корыто мы прошли. Классический путь — правее вверх». С удовольствием отмечаю, что путь не выше пятой категории. — «Но мы, — продолжает Толик, — попробуем вариант „через пятно“ — это левее». Ёлки-палки, какой левее, там же карниз, да такой, что только больной на голову полезет, там же не только крючья бить некуда, но и взглядом не зацепишься. Но… — назвался груздем — полезай в кузов. Пока добирались до карниза, появилось состояние отрешённости. Непонятно, за что цепляется Толик. Прошибает страх при виде закладки, которую он пристраивает в ненадёжных неровностях скалы, и не только доверяет ей вес своего тела, но и вытягивает через плечо верёвку, помогая мне сократить лазанье по ней, потому что круто и ноги не всегда достают до скалы. Чем-то недобрым веет от этого карниза. Свободным лазаньем он непроходим, даже если бы была верхняя страховка, я в этом уверен и жду, когда это признает Толик. Однако лишь я заикнулся, что, мол… как Толик обложил меня многоэтажным матом и приказал быть внимательным на страховке.

Внимательным можно быть до синевы, но падать ему несколько десятков метров, и единственная закладка, на которой я вишу, она же и единственная точка страховки, рывка не выдержит, без вариантов.

Чудеса бывают. Общение Толика с карнизом выглядело драматично. Казалось, он гладит руками карниз, в то время как кто-то невидимый подпирает ноги Толика, лишь острыми носками калош касающиеся стены, а карниз, выпуклый, непомерно большой, гладкий и мрачный, лениво отталкивает назойливого гостя. И ни сантиметра вверх. По гладкой отрицательной поверхности могут лазать только ящерицы, но здесь, мне кажется, ящерица не пролезла бы. Сколько длилось это безумие, не знаю, но так долго, что появилось убеждение в том, что жить все-таки было бы лучше, но, видимо, уже не придётся. Поглядев вниз, отчётливо представил на нижних пологих скалах два красных пятна. Жевательная резинка во рту рассыпалась в сухой порошок. Ни крючьев забить, ни вернуться лазаньем Толик уже не сможет, в этом подкарнизном танце силы его на исходе, это видно. И вдруг он безостановочно полез на карниз, в лоб. Вот он теряет сцепление со скалой, но судорожно и невероятно удерживается, отчаянно крича: «Леха!! Ручки есть?!!» Он ждёт спасительных слов, что да, есть зацепка, справа или слева, что эта спасительная зацепка обязательно есть, просто он её не видит, но вижу я и, конечно же, крикну ему, где она. В предчувствии катастрофы я гляжу в небо. Оно синее и чистое. Странный парень, право, этот Толик. Чего он, дождя, что ли, боится. И я кричу: «Нет, Толик, тучек нет! Погода хорошая!» Прохрипев какое-то ругательство и издав крик, похожий на львиный рык, Толик рванулся вверх. Не знаю, в чем он нашёл опору, но исчез за карнизом и в поле зрения не появился, а верёвка поползла вверх. Это значило, что мы будем живы. Поднимаясь по верёвке, я не отметил ничего, за что можно было хоть как-то зацепиться. Над карнизом пошли настолько пологие скалы, что мы, собравверевку в кольца, одновременно побежали вверх под осуждающими взглядами каких-то очень правильных альпинистов, вылезших откуда-то сбоку и с комичным напряжением забивающих крючья рядом с нами. Убирая верёвку в рюкзак, Толик говорил: «Ничего, нормально. Психика у тебя крепкая». Это значило, что над техникой ещё надо работать. Обходная тропа вела к морю. У костра ждал Витя Артамонов, сильный как медведь и ловкий как обезьяна, фанатично преданный альпинизму парень. При обсуждении маршрута Витины глаза лучились счастьем: «Я же говорил, можно его пройти. Есть там ручка, есть!» От рассказа о ручках и тучках все покатываются со смеху. Много лет спустя, уже закончив заниматься альпинизмом, я приехал в Крым, пришёл под Кушкаю, чтобы посмотреть на «корыто через пятно». Посмотрел. Безумие. Наверно, там был не я.

— К братве подойди на вертолёт! — наконец разобрал я слова улыбающихся моей непонятливости арестантов.

«В натуре, уголовники. Где их только искали, чтоб собрать в одном месте» — подумал я и двинулся сквозь толпу и кошмар. На спецу шконки стоят параллельно стенам, на общаке перпендикулярно, вплотную друг к другу, иногда с разрывом — привилегированные места. Нижний ярус завешен простынями, получаются как бы отдельные палатки, в каждой из которых собирается определённый круг знакомых и протекает своя особенная жизнь; к проверке пологи поднимаются, обнажая ячеистое нутро камеры. За одной из таких занавесок в проёме между шконками за крохотным столом собралась братва. Страшные рассказы Вовы Дьякова о зверствах на общаке — враньё, это стало ясно с первых же слов знакомства. Предложили чаю, сигарет: «Кури, Алексей. Будут проблемы, подходи, всегда поможем». Целую бурю вызвал ответ на вопрос, сколько денег украл:

— Это понятно, что ничего не крал, но статья у тебя тяжёлая. Сколько вменяют?

— Несколько миллионов долларов, — говорю осторожно. — Сколько точно, ещё сам не понял.

— Расскажи! Расскажи! — возбудилась братва.

— Я, — говорю, на всякий случай избегая обращения «мужики», — со всем уважением за положение, за Общее, но, не в огорчение будь сказано, о делюге — вообще ни слова.

— Нет, мы за делюгу не интересуемся. Мы думали, научишь чему-нибудь, — разочарованно ответил кто-то.

— Понимаю. Но не мне вас учить, — (одобрительные кивки).

— Ты бы баул пристроил на свободное место.

— Да где ж тут свободное место. Буду благодарен, если поможете.

— Поможем. Давай пока сюда, к нам, вот здесь, с краю. Потом к смотрящему подойди, он сейчас отдыхает. К дорожникам зайди, познакомься. На вертолёт заходи по зеленой, у нас для всех открыто.

Это правда лишь отчасти, так же, как на воле: новым соседям всегда говорят: «Заходите в любое время». А там как сложится.

Между дубком и «телевизором» (металлический высокий шкаф, в который складывают шлемки, часто с недоеденной баландой — чтобы доесть потом то, что останется после тараканов; на «телевизоре» стоит собственно телевизор) «на пятаке» снуют дорожники. Их шатёр справа. Слева на отдельной шконке, над которой нет пальмы, спит смотрящий; трудно понять, принадлежит ли это неподвижное могучее тело, лежащее на спине и одетое лишь в старые трусы, живому человеку: застывшее лицо с закрытыми глазами никак не реагирует на невыразимый гвалт, и только пот на теле свидетельствует о том, что это живой человек. Покрытый застарелой экземой парень по прозвищу Кипеж цинкует условным сигналом по батарее хозяйкой, после ответа прижимает кружку к батарее, прикладывается ухом к её дну, как к телефонной трубке, закрыв ладонью другое ухо, потомпереворачивает хозяйку и, прижав её уже дном к батарее, приникает к кружке, как к роднику, и натужно говорит в неё, закрывая зазор ладонями. Такой вот телефон с соседней хатой. Работает. Забраться на решку под высоким потолком трудно, но дорожники делают это виртуозно, используя трубу батареи и «телевизор». С удивлением отмечаю на дороге солидный клубок альпинистского репшнура (выдерживает 600 кг). На решку дорожники мечутся поминутно. — «Хата! Шнифты забейте! На пальме! Кто не спит — подорвались к тормозам!» И вот толпа ломанулась к тормозам. Расчёт на то, что если влетят мусора на перехват груза, преодолеть заслон им быстро не удастся. За это время важная малява или запрет ликвидируется, прячется или уходит по дороге. На пятаке есть к— под кафельной плиткой дыра в нижнюю хату. Какой-то чернявый с языком как помело (это наказание какое-то! — везде есть такие) громко и безостановочно вещает, как на каком-то централе была у них к— Юра Казанский. С ним грузин Михо:

— Вот, Юра, новенький зашёл. Я его от дорожников вытащил. Как зовут? Алексей? Алексей, они у тебя что-нибудь просили? Сигареты? Сколько отдал? Блок?! Юра, ты понял? — блок.

— Мне не жалко, Михо. А что так много людей на дороге?

Ответил Юра:

— Они, дорожники, вообще все на свете попутали. Ты смотри внимательно, что к чему. Я объяснять не стану. Если сам разберёшься, значит разберёшься, отношения в хате сложные. А не разберёшься… — Юра развёл руками.

— Постараюсь, Юра. Тут у меня мыло, паста, «Мальборо» — на общее камеры.

— Мыло, пасту оставь для себя. А сигареты давай. Я обещал соседям подогнать хороших. А что ты все время переспрашиваешь? У тебя плохо со слухом? Что же вы все со спеца такие глушеные приходите!

— Я после голодовки.

— Сколько голодал?

— Десять дней.

— У нас тоже полхаты на голодовке, этим нас не удивишь. Ты где в хате отдыхал?

Зачем Юра сказал про полхаты, трудно сказать, потому что ни одного голодающего впоследствии я не заметил. Голодных — да, почти все, а голодающих — нет.

— У решки.

— У решки? — недоуменно посмотрел Юра.

— Да.

— Статья какая?

— 160.

— Часть?

— Третья.

— Ясно. Старый жулик?

— Я не по этой части.

— На воле кем был?

— Много кем.

— Например?

— Например, учителем русского языка и литературы.

— В хате близкие были?

— Конечно.

— Кто?

— Из братвы.

— Из братвы?

— Да. Можно отписать.

— Нет необходимости. Толстый! Иди сюда! — С краю пальмы слез одутловатый парень.

— Толстый, будешь спать с ним.

— Юра, я на кумаре. Пусть спит в другом месте.

— Но ты же один на шконке, а другие по трое.

— Ну и что. Я против.

— Слушай, Толстый, я сказал: вы будете спать на одной шконке. О времени договоритесь сами. Все, Алексей, осматривайся, общайся. Если от адвоката лавэ занесёшь — честь и почёт. Может, сможешь на хату телевизор загнать? Я уже третий загнал. Горят от сырости.

Кажется, для такого глушеного карася, как я, это удача. Крайнее место на пальме у решки — ближе всех к вентиляторам, можно надеяться на какую-то циркуляцию воздуха, и тараканов здесь поменьше. Не грохнуться бы только на парус, под которым штаб дорожников. Толстый свернул свои простыни, я застелил свои. Матрас мокрый, как после дождя. Не говоря о том, что вонючий. Но заснуть удалось.

От первого пробуждения на общаке можно сойти с ума. Впрочем, как от любого последующего. С новой силой на тебя обрушивается видение, перед которым хочется закрыть глаза. Первым делом стряхнуть с себя тараканов, закурить. Целиком выкурить сигарету не получается, тут же кто-то обращается: «Покурим?» Ответов два. Или с кем-то уже курю, или положительный. Оказывается, выражение «париться на нарах» может быть и не в переносном смысле. Потеешь круглые сутки, даже во сне, за исключением прогулки или вызова. Если бы не высокий жёлтый потолок, взгляд всегда упирался бы в людские тела. О, как их ненавидишь после первого пробуждения на общаке! Как парадокс воспринимается вон тот парень на пальме напротив, читающий книжку. Ноги покрыты гнойными язвами, а он читает. У кого цветные татуировки, тем труднее, красные и зеленые воспаляются сильнее, чем синие, набухают, как нарывы; драконы, церкви, русалки, изречения кажутся рельефными, как бы приклеенными к телам. На одном написано: «Избавь меня, боже, от друзей лукавых, а от врагов я избавлюсь сам». У дубка вспыхивает спор. — «Ты почему взял мой фаныч без спросу? Надо интересоватьсяфанычем!» — «И поглубже» — уточняет парень, запрятав в ответе иронию, боль, отчаянье и беспросветность своего положения. Пожалуй, так жарко не было даже в ИВСе. Из телевизора слышится романтическая песня:

Что же ты ищешь, мальчик-бродяга,

В этой забытой богом стране.

Некоторые лица выражают крайнее напряжение. Кажется, сейчас человек потеряет самообладание и начнёт крушить все и вся. Смотрящий передаёт на дубок горсть «Примы», народ подтягивается, на несколько секунд тормоза оказываются не заслонены. (Круглые сутки у шнифтов посменно дежурят люди, ловя каждый шорох. Это общественная работа на благо хаты, дабы вовремя предупредить движения с продола.) Над кормушкой, как нос корабля, в хату вдаётся вваренный в металл угол с шнифтами. Несколько секунд хватает какому-то арестанту для стремительного рывка к тормозам. Наклонив голову, он врезается ею в нос корабля и молча падает. Когда парня с кровоточащей вмятиной в черепе уносят из камеры мусора, стоит подавленная тишина. Через пять минут гвалт возобновляется. Дежуривших у шнифтов подтягивают к смотрящему: и у него, и у них, видимо, будут трудности. Нет, не жалко никаких денег, только бы выйти отсюда. Тусуясь от дубка до тормозов, с трудом расходясь с арестантами, не имея по полсуток возможности присесть больше чем на минуту, понимаешь отчётливо, будто с помощью наглядного пособия, что действие закона носит какой-то обобщённо-упрощённый характер и осеняет своим крылом пространство где-то в другом месте, не в хате один три пять. И мелькает соблазнительная мысль…

— Лёша, привет! Помнишь меня?

Нет, не помню этого худого улыбающегося парня.

— Матросов я! Саша!

Теперь вспомнил. Он зашёл в хату 228 чуть позже меня. Вместе тусовались у тормозов. Там он был толстым, обрюзгшим и надменным, писал дурацкие возвы-шенные стихи и требовал от меня рецензий. Сейчас не узнать. Худой как щепка.

— Тебя, Саша, не узнать.

— Я тебя тоже не сразу узнал. Как там Володя Дьяков поживает? По-прежнему пугает всех общаком? Ничего из того, что он говорил про общак, не верно. А вот наш смотрящий — классный парень!

— Ну, и как ты тут? Как тебе удалось сохранить кожу?

— А я и не сохранял. Уже на второй день покрылся экземой, а потом два раза в день хозяйкой намыливался с головы до ног, на дальняке ополаскивался. Все прошло, как видишь. Здесь все покрываются, а у меня прошло. Так что, чуть начнётся — сразу хозяйкой, может и у тебя пройдёт.

— Пока не начиналось.

— Начнётся. У всех начинается, не у всех проходит! — Саша смотрел весело и с вызовом. Может, потому и прошло. Даже вши заводятся в основном у тех, кто пал духом.

Шли дни, а кожные проблемы меня почему-то не коснулись.

Поначалу все старались завести беседу. Некоторые не первый год в хате парятся, оторванные от света, новый человек для них — это, быть может, новые возможности. Но я взял тактику отстранения. Необходимый минимум ответов, и все. Постепенно про меня забыли. Только армянин с длинным вертикальным шрамом на животе (след тюремной операции) подошёл и сказал:

— Меня зовут Армен. В хате сижу три года, за вычетом двух месяцев на больнице. Моя шконка внизу, вон там. Подходи в любое время, можешь всегда прилечь. Там есть вентилятор. Дело в том, что в хате не с кем поговорить, а с тобой можно, это видно. К тому же хату ты ещё не знаешь, оберут до нитки под благовидным предлогом, а со мной, хоть я и сам по себе, считаются. Можешь баул ко мне поставить. Если что-нибудь будет нужно, а я сплю — буди без стеснения.

Очень дружелюбен. Отвечаю жёстко. И тусуюсь до бесконечности сквозь тараканий дождь, считая секунды, в ожидании очереди лезть на пальму. Ни Косули, ни следака, ни передач. Крик «хата, баланда!» вызывает голодный рефлекс, и скоро баланда перестаёт быть вонючей, и рыбкин суп кажется приемлемым. Хлеба совсем мало, белый часто не дают вовсе. Растянуть пайку на сутки не хватает терпения, она съедается сразу, чувство голода переносится легче, когда знаешь, что у тебя нет ни крошки. Неполный спичечный коробок сахару — суточная норма — тоже исчезает сразу. Из восьмидесяти с лишним арестантов (хату уплотнили: зашло ещё с дюжину арестантов; кума бы сюда на денёк) большинство абсолютно неимущие, и с воли их не поддерживают, поэтому редкая передача растворяется в хате моментально. Иметь две рубашки неприлично. Армен был прав: роздал все. За свитер, что дорог как память, встал грудью, но уступил под натиском идеологии святости дороги, и расплели мою память на нитки и свили из них канатики.

За дубком круглые сутки играют в шахматы на победителя. Вместо доски грязная тряпка с нарисованным полем. Однажды, одурев от боли в спине, сел сыграть с камерным чемпионом. Проиграл сразу. Башка-то тоже болит и кружится, поди сосредоточься. Другой возможности сидеть в хате нет (позже, подружившись с Арменом, такую возможность я получил), а силы на исходе, но меня даже в очередь не хотели ставить. Добравшись, наконец, в полуобмороке до «шахматной доски», долго пытался отдышаться. — «Ходи, не занимай попусту место!» — сказал азиат, начисто обыгрывающий всех, по-королевски сидящий за дубком столько, сколько хочет. Это стоило напряжения, но стимул был. С треском раздавив конём проползавшую по шахматному полю жирную неторопливую вошь, я взялся за игру. Через несколько дней я сидел за дубком когда хотел. Выигрывать было необходимо, и я выигрывал. Во сне разбиралсыгранные партии с недоступной наяву длиной вариантов. Жизнь превратилась в шахматы. — «Ты, наверно, сначала прикидывался» — смущённо сказал азиат, сдавая очередную партию. Опять меня сломать не удалось. Начал понемногу общаться со старожилами. — «У меня по делу свидетели — менты, а они на суд не являются. Похоже, буду сидеть, сколько статья позволяет» — говорил Армен. Это означает, для примера, что если статья, по которой обвинён я, подразумевает наказание от пяти до десяти лет лишения свободы, то в случае передачи моего дела в суд последний может двигаться к своему решению в течение десяти лет с момента моего ареста, и никакая сила не сможет суду поставить за это на вид. Позже, в Бутырке, общаясь на сборке с судовыми, встретил арестанта, обескураженного решением очередного заседания Тушинского суда: назначить новое заседание, в связи с загруженностью суда, через год. Так что, Алексей Николаевич, с учётом того, что в деле, если верить Ионычеву и Косуле, есть уже 300 томов, и собираются довести до пятисот, в случае передачи дела в суд можешь считать, что ты в могиле, там уже и захочешь — не попадёшь на зону. Вон сосед Армена, Саша, сидит в хате четыре года за судом. Шестьдесят четыре заседания, а воз и ныне там. — «Уходят, — говорит Саша, — люди из хаты в основном на тубонар, такая уж хата, одна из самых тяжёлых на тюрьме. Прошлое лето в Москве было жарким, а в хате 120 человек. Чтобы пробраться от решки к тормозам, сорок минут было нужно. У кого сердце слабое — не выдерживали. Каждый день кого-нибудь выносили на продол. Там водой окатят; если в себя придёшь — опять в хату закидывают. Или в морг». Попробовал представить 120 человек в хате, жуть пробрала. — «У людей кости заживо гниют, — продолжал Саша, — забыл, как болезнь называется. Так что ты, Лёша, береги здоровье. Видишь, я даже не курю. Тубик здесь в воздухе летает. За четыре года я один выдержал. Старайся не поцарапаться: зараза попадёт — никто непоможет». — «А лепила?» — «Лепила… Она пятнадцать лет на Владимирском централе проработала. Мы для неё не люди. Нет у неё для нас лекарств. Будешь подыхать — не заметит. Если есть деньги — другое дело. У меня денег нет». Ожесточённо, собранно, никогда не улыбаясь, с аскетической самодисциплиной пробивался Саша сквозь годы хаты 135, на каждую прогулку выносил пластиковые бутылки с водой, делал во дворике зарядку и мылся с ног до головы, даже зимой. Ему бы в зону как на праздник, но свидетели — мусора. Статья у Саши до шести лет. От времени, когда мы разговаривали, прошло больше двух. Я надеюсь, Саша дожил до Свободы.

Перебирая взглядом лица, трудно найти человека, который может показаться интересным; лица искажены и упрощены, на каждом застывшая маска страдания, разница лишь в степени. Если кто смеётся, то выглядит не смешно, с таким же успехом мог бы плакать. Но как-то арестанты друг друга находят и стихийно образуют семьи. Есть люди, с которыми не важно, о чем говорить, с ними легко. На воле обычно они становятся друзьями. В следственном изоляторе дружить опасно, но ощущение взаиморасположения иногда даёт душевный отдых. Однажды среди всей этой вонючей фантасмагории ко мне подошёл парень с красным, будто только что прилетевшим на плечо драконом и сказал: «У нас семья пять человек. У нас всегда есть сигареты. Подходи в любой момент. Даже если не будет, что-нибудь придумаем». Сигареты на общаке дороже золота, они — единственное лекарство, и потребность в них безумная. Я не отреагировал, а парень не настаивал, но иногда, обычно в тяжелейшие для меня минуты, он вдруг подходил и предлагал закурить. Это некий феномен, весьма нечастый и в жизни и в тюрьме: почему, не ясно, но люди готовы поддержать друг друга. И это большое подспорье. Так иногда возникал разговор.

— Алексей, у меня к тебе просьба. Выйдешь на волю — позвони моей жене. Расскажи, что все в порядке. Запишешь телефон?

— Да. Только у меня статья до десяти лет.

— У меня до пяти, но мне кажется, что ты выйдешь раньше меня. Не знаю, почему.

— Позвоню.

— Заезжай в гости. Я тут недалеко жил.

И разошлись кто куда, по бескрайним просторам хаты, а на душе стало немного легче.

Прогулка на общаке проходит в большом дворике размером с камеру, т.е. примерно те же тридцать квадратных метров, но все равно тесно. Хочется, чтобы все помолчали — какой там — трепятся как отвязанные. В одном месте зарядку делают, в другом сидят на корточках, в третьем водой обливаются, в четвёртом смотрящий гуляет по зеленой. Радость одна — солнечный свет. Возвращение в хату мучительно. Мимо охранников с собаками, почти бегом, руки за спину, отставать нельзя, по внутренней лестнице на продол — в вонючую дыру раскоцанных тормозов. А там бедлам, все перевёрнуто, валяется в куче, где чьи вещи, не разберёшь: был шмон. У хлебореза отмели заточку — кто-то стуканул. Дорога пострадала: все верёвки забрали, чтоб не скучали и было чем заняться. Самодельную штангу унесли. Невероятно, но факт: находились желающие её поднимать. Например, парень с вокзала, стирщик, зарабатывавший на жизнь не только стиркой, но и тем, что за пачку чая разрешал ударить себя в живот со всей силы. Разные люди в хате. Какой-то старик живёт под шконарем, без матраса, в кишащей массе вшей и тараканов. Иногда и гадит там же. Выползает только за баландой.

Иду к Армену: «Давай, Армен, уговорил — брей голову наголо». Я, наверно, один в хате с бородой и небритой головой. — «Вот молодец! — радуется Армен, давно предостерегавший от вшей, — а ещё умывайся чаще по пояс холодной водой — для духа хорошо». Это так, но изысканность пребывания на общаке заключается ещё и в том, что весь день из крана течёт кипяток, хо-лодную дают минут на двадцать в день. Зачем? Праздный вопрос. Сердечный приступ подкатил во время бритья. Я сидел на вокзале на пуфике (набитый тряпками мешок), а Армен искусно цирюльничал бритвенным станком (важно не порезать), когда боль сдавила сердце и сознание стало уходить. Так же неожиданно, как появилась, боль переросла в приятное ощущение, сознание стало возвращаться. В глазах прояснилось. Армен сосредоточенно водил по воздуху ладонью в области моего сердца. Бритьё закончилось благополучно. Поймав на себе насторожённые взгляды, взял зеркало, из которого глянула бородатая физиономия душегуба-абрека. — «Ты, Старый (погоняло), если в таком виде пойдёшь к следаку, сто вторая тебе обеспечена» — покачал головой кто-то. Арестанты стали сторониться, а это серьёзный показатель. Сбрил и бороду. — «Слушай, — избегая обращения „Старый“, поинтересовался чеченский боевик, — тебе сколько лет?» — «Сорок». — Надо же, я думал шестьдесят. А сейчас — не больше тридцати…» Из зеркала смотрел утомлённый юнец с чёрными кругами под глазами. — «Армен, как ты вчера понял, что именно сердце?» — «Немного интересуюсь. Будет плохо — подходи». — «Армен, а кем ты был по воле?» — «Фармазонщиком, Лёша. Время придёт, они ещё узнают, кто такой Армен». Что ж, благодарю, Армен, мне эти вещи знакомы — избавить человека от боли — значит взять её на себя. На спецу у Вовы были ножницы, а у дорожника ногтерезка, здесь пришлось осваивать тюремную технику подрезания ногтей — мойкой. Первый опыт оказался неудачным, порезал на ногах пальцы (потом уж приловчился). Ногти следует срезать на газетку и выбрасывать на дальняк — чтобы не прирастать к камере. Стоило достать из баула пузырёк йода, как налетели: «Дай! Дай!» Отказать нельзя. Заболел смотрящий. Глядя как он мучится, подошёл: «Что, Юра, голова болит?» — «Да». — «У меня есть седалгин». — «Сколько у тебя таблеток?» — «Девять. Сколько нужно? Две?» — «Да-вай все. Эй, на дороге, сколько надо седалгина, чтобы попёрло? Двенадцать? Эх, мало… А может, у тебя ещё есть? Ладно, давай девять». Больше мне рассчитывать на медицину не придётся… Написал заявление врачу.

Отрешённая женщина в годах с сомнением разглядывала мою карточку, о чем-то думая и рассеянно слушая мой рассказ о здоровье.

Так… Назначена медкомиссия МВД… И институт.., — как бы говоря сама с собой, выдала врач служебную тайну и ненароком наклонила карточку так, что стал виден текст с штампом: буква «Ш» и число, когда была пятиминутка. — «А лекарств нет. Никаких. Иди в камеру. Йод? Нет, йода тоже нет. Ничего нет. Следующий!»

Вот это да, неужели все-таки здесь чего-то можно добиться. Было дело, вызывали к кормушке расписаться за ознакомление с исходящим номером, под которым отправлено моё заявление в Комиссию по правам человека при Президенте РФ, а потом и ответ пришёл: «Ваша жалоба направлена на рассмотрение в Генпрокуратуру». На дядю Васю жалуюсь — он же, дядя Вася, и рассмотрит. Василий Холмогоров — зам. Генпрокурора, продливший мне срок содержания под стражей, руководствовался ходатайством генерала Сукова; позднее меня ознакомили с этим сочинением, где было написано, что я признал свою вину, и мне требуется время, чтобы раскрыть её в деталях. Но: медкомиссия МВД все-таки назначена, не провести её следствие не имеет права. Это серьёзный шанс. Плюс институт. То есть Серпы. Буква «Ш» означает предварительный диагноз: подозрение на шизофрению. Я обязательно выйду отсюда. Лепила-то, оказывается, не совсем зверь. Информация для арестанта — самое главное. Куда же эта сука Косуля запропастился. Ладно, веди меня, вертухай, на помойку.

Пришли две малявы и груз. Леха Террорист и Артём писали со спеца, узнав от Вовы, в какой я хате. От их тёплых сдержанных слов стало радостно. Артём подписался «твой младший брат», Леха — «с уважением, Тёр-рорист». Вова прислал несколько пачек сигарет. Приятно, конечно, тем более что курить почти нечего (выручает Армен, ему как старожилу в знак уважения сигареты подгоняют арестанты, хотя он не курит), но ничто в сравнении с искренними малявами Артёма и Лехи. Малявы путешествуют по тюрьме самыми замысловатыми способами. Иногда, например, вертухай оставит кормушку открытой. В дело идёт маленькое зеркало («мартышка»), привязанное к палке. Осторожно высовывая его на продол, дорожник ловит момент, когда коридорный не видит (или делает вид, что не видит), и кидает к хате напротив верёвку, её ловят удочкой из кормушки напротив, и — пошло письмо по телеграфу. Часть маляв, конечно, прочитывается не тем, кому адресовано, снова запаивается в полиэтилен и отправляется по назначению. На этом некоторые серьёзно горят. Однажды Леха Щёлковский, вернувшись с ознакомки, обескураженно сообщил: «Смотрю в делюгу, а там ксерокопии всех моих маляв». Я сам слышал со своей пальмы, как внизу под парусом у дорожников сортировали прочитанные и непрочитанные малявы. Порядочный арестант, как и порядочный человек на воле, встречается нечасто, а щеки надувать и размахивать флагом умеют многие, не этому ли нас с детства учила страна.

Шло время, но долгожданное «с вещами» не слышалось. Напротив, хату посадили на строгий карантин, сорок дней без прогулок, свиданий и вызовов. Хуже всех судовым, следующее заседание автоматически переносится на несколько месяцев. Единственный симптом, на который реагируют врачи — кишечные расстройства с признаками отравления, но оказаться в инфекционном отделении — это реальная опасность заразиться чем-нибудь экзотическим, и туда обычно не стремятся. Один арестант впал в отчаянье и пошёл на такой шаг, чем подвёл всю хату. Его действия по имитации отравления (жрал всякую мерзость, плакал, что больше так не может жить) не остались незамеченными, хата взбунтовалась.Смотрящий, видимо, беседовал с кумом, с врачом. Порешили на том, что карантин, введённый на всякий случай, отменят после того, как у всех возьмут анализы и их результаты будут готовы. Хата на строгом карантине похожа на тонущую подводную лодку: дышать становится все труднее, а смотреть на тела невыносимо.

За занавеской у Армена микроклимат. На соседних шконках, не разделённых занавеской, по одному человеку, тоже старожилы. Иллюзия отдельной квартиры. Можно выкурить всю сигарету, сюда не заходят с осточертевшим «покурим?», можно прилечь на любую из трех шконок, спокойно побеседовать. Пришла продуктовая передача. Дорожники прибежали как на пожар: дай то, дай это, и это тоже дай. С ненавистью и иронией оставшихся без добычи шакалов выслушали, что все вопросы — к Армену, но к нему не обратились, а побежали к смотрящему, тот вышел на пятак: «У тебя что, Армен — завхоз?» — «Что-то типа того» — ответил я, и вопросов больше не было. Армен, поинтересовавшись, как я хочу распорядиться передачей, по классическим тюремным правилам или иначе (каждый имеет право ни с кем не делиться, но в этом случае не следует рассчитывать на камерный общак и хорошее отношение), объяснил, как сделать правильно. Двадцать процентов чая, сигарет и сахара — на общее. Примерно столько же братве и дорожникам. Что-то — на вокзал: все-таки люди стирают, подметают, моют. На вокзале тусуется сплочённый коллектив арестантов, образующих как бы трудовую семью. И тем лично, кого ты уважаешь. Вот, считай, и вся передача, себе остаётся процентов тридцать. — «Сам не носи, — говорит Армен, — тебя от этого больше уважать не станут. Держи дистанцию. Для этого есть шнырь. Эй, Рыжий! Иди сюда. Это передай на Общее, это — Братве, это — на Дорогу. С уважением и пожеланием здоровья». Через пять минут Рыжий вернулся: «Смотрящий велел передать, что благодарит».

— У нас сейчас все нормально, — рассказывает Ар-мен, — а год назад в хате было большинство грузин, чеченцев и азербайджанцев. Был беспредел.

Что ж, можно представить. Значит, кого-то обрабатывали таким способом в интересах следствия. Вот и весь беспредел. В тюрьме круг моего общения составило примерно 500 человек. Мой вывод: люди в тюрьме больше склонны к самоорганизации, чем на воле. Если бы арестанты не поддерживали друг друга и не были терпимы, выжить бы было трудно не только морально, но и физически. Настоящий беспредел в тюрьме имеет на плечах погоны.

Выгнать хату к лепиле для взятия проб из области заднего прохода удалось лишь после вызова резерва. Красные повязки и дубинки, готовые поплясать по головам, вразумили самых стойких приверженцев понятия, что по кишке мусора могут пройти только по беспределу. Для осуществления процедуры привлекли врача-мужчину со спеца. Впрочем, мужчина ли он, можно было усомниться. За работой он покрикивал театрально-педерастическим голосом:

— Давайте, давайте! Думаете, мне это приятно? Давай, снимай штаны, раздвигай ягодицы!

— Это что — ягодицы? Булки, что ли? — переспросил недоуменно узкоглазый паренёк. — Сам раздвигай. Пиши, что я прошёл.

— Ты мне зубы не заговаривай! Давай, показывай задний проход!

— Это трубу, что ли? Да ты, лепила, в натуре гонишь.

— Не будет вам конца карантина! — завизжал лепила.

— Знаю я его, — сказал кто-то, — на спецу ходил к нему на вызов. Ласковый такой. Я ему говорю: «Сонников дай». А он мне елейным голосом: «А я видел в глазок, как вы петуха на дубке растянули и поимели! Вы закрывали, а я все равно видел!» Прав был Вова: одни преступники собрались. Через несколько дней карантинсняли.

Глубокой ночью я играл в шахматы, когда с вокзала громко повторили приказ с продола: «Павлов — с вещами!» Забилось сердце. Куда? На серпы? На медкомиссию МВД? А может, на волю? — может, какая жалоба достигла результата. А может, в суд? — по закону уже три максимальных срока прошло, как должны были вывезти; нет, в суд с вещами не возят. — «Не хочу быть пророком, — осторожно предположил Саша, — но в четверг — этап на Бутырку». Только бы не это, да и с какой стати. Но как бы там ни было, а надо было прощаться. Все, кто не спит, на удивление тепло напутствовали, желая мне Воли. Смотрящий выдал из общака несколько пачек сигарет, и — пошёл Павлов на сборку, одолеваемый тревожной надеждой.