О милостыне воспоминаний и похоти смысла Игорь Поглазов — ученик 8 класса, 14 лет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О милостыне воспоминаний и похоти смысла

Игорь Поглазов — ученик 8 класса, 14 лет

Из рассказа мамы

— Мне кажется, что это предательство… Я предаю свои чувства, предаю нашу жизнь. Наши слова предаю… Они были сказаны только кому-то из нас, а я впускаю в наш мир чужого человека. Хороший этот человек или плохой? — это уже не важно. Поймет или не поймет он меня… Помню, как на рынке стояла женщина и продавала яблоки, и всем рассказывала, как она сына похоронила. Тогда я себе поклялась: «Со мной этого никогда не будет». С мужем мы вообще молчим на эту тему, плачем, но каждый отдельно, чтобы другой не видел. Одно только слово, и я начинаю выть. Первый год вообще никак не могла утихнуть: зачем? Почему он это сделал? Хочу думать… Утешаю себя: он не собирался уходить от нас… хотел попробовать… заглянуть… В юности их волнует: что там? Особенно мальчиков это волнует… После смерти рылась в его тетрадях, в его стихах. Как ищейка рыскала. (Плачет.) За неделю до того воскресенья… стояла перед зеркалом, расчесывала волосы… Он подошел ко мне, обнял за плечи: мы стояли вдвоем, смотрели в зеркало и улыбались. «Игорек, — прижалась я к нему, — какой ты у меня красивый. А красивый ты потому, что от любви родился. От большой любви». Он еще сильнее обнял меня: «Мама, ты, как всегда, неподражаема». Меня бьет озноб от мысли: тогда у зеркала, он уже думал об этом или нет… он уже думал?

Любовь… Мне странно произносить это слово. Вспомнить, что есть любовь. А когда-то я думала, что любовь больше смерти… она сильнее всего… Мы с мужем познакомились в десятом классе. Мальчики из соседней школы пришли к нам на танцы. Наш первый вечер я не помню, потому что Валика, так зовут моего мужа, я не видела, а он меня заметил, но не подошел. Он даже моего лица не увидел, только силуэт. И как будто он голос откуда-то услышал: «Это твоя будущая жена». Так он мне потом признавался… (Улыбнулась.) А может, придумал? Он — фантазер. Но чудо всегда было с нами, и оно носило меня по земле. Я была веселая, по-сумасшедшему веселая, неудержимая — вот такая была. Я любила своего мужа, и мне нравилось кокетничать с другими мужчинами, это как игра: ты идешь, а на тебя смотрят, и тебе нравится, что смотрят, и пусть чуть-чуть влюбленно. «И зачем так много мне одной?» — часто напевала я вслед за своей любимой Майей Кристаллинской. Я мчалась по жизни, и теперь мне бывает жаль, что я не все запомнила, никогда уже теперь я не буду такая радостная. Чтобы любить, надо много сил, а я теперь другая. Я стала обыкновенная. (Молчит.) Иногда хочется… а чаще неприятно вспоминать себя прежнюю…

Игорьку три-четыре года… Купаю его: «Мама, я люблю тебя, как Цалевну Плекласную». С «р» мы долго сражались… (Улыбается.) Этим можно жить, теперь я этим живу. Милостыней воспоминаний… все крошки подбираю… Я — учительница русского языка и литературы в школе. Обычная домашняя картина: я — за книгами, он — в кухонном шкафчике. Пока выгребет из него кастрюли, сковородки, ложки, вилки, я и подготовлюсь к завтрашним занятиям. Подрос. Я сижу и пишу, и он тоже сидит за своим столиком и пишет. Рано научился читать. Писать. В три года мы заучивали наизусть Михаила Светлова:

«Каховка, Каховка — родная винтовка…

Горячая пуля, лети!».

Тут надо остановиться и рассказать подробнее… Я хотела, чтобы он рос мужественным, сильным, и подбирала ему стихи о героях, о войне. О Родине. И однажды моя мама меня ошарашила: «Вера, прекрати ему читать военные стихи. Он играет только в войну». — «Все мальчики любят играть в войну». — «Да, но Игорь любит, чтобы в него стреляли, а он падал. Умирал! Он с таким желанием, упоением падает, что мне бывает страшно. Кричит другим мальчикам: “Вы стреляете, а я падаю”. Никогда — наоборот». (После долгой паузы.) Почему я не послушала маму?

Дарила ему военные игрушки: танк, оловянных солдатиков, снайперскую винтовку… Он же мальчик, должен стать воином. Инструкция к снайперской винтовке: «снайпер должен убивать спокойно и выборочно… сначала хорошо “познакомиться” с целью…» Почему-то это считалось нормальным, никого не пугало. Почему? Психика у нас была военная. «Если завтра война, если завтра в поход…» Других объяснений не нахожу. Нет у меня других объяснений… Сейчас уже реже дарят детям сабельки… пистолетики… пиф-паф! А мы… Помню, как я удивилась, когда кто-то из учителей в школе рассказал, что в Швеции, что ли, запрещены военные игрушки. А как воспитать мужчину? Защитника? (Срывающимся голосом.)

«На смерть, на смерть держи равненье,

певец и всадник бедный…»

По какому поводу не соберемся… всегда… через пять минут вспомним войну. Часто песни военные пели. Есть ли еще где-нибудь такие люди, как мы? Поляки жили при социализме, и чехи, и румыны, но они все равно другие… (Молчит.) Не знаю теперь, как выжить. За что уцепиться? За что…

Срывается на шепот. А мне кажется, что она кричит.

…Закрою глаза: вижу, как он лежит в гробу… мы же были счастливы… почему он решил, что в смерти много красивого…

…Подруга повела меня к портнихе: «Ты должна пошить себе новое платье. Когда у меня депрессия я шью себе новое платье…»

…Во сне кто-то гладит, гладит меня по голове… Первый год убегала из дома в парк, там кричала… птицы пугались…

Ему десять лет, нет, наверное, одиннадцать… С двумя сумками еле добираюсь домой. После целого дня в школе. Вхожу. Оба на диване: один — с газетой, другой — с книжкой. В квартире кавардак, черт-те что! Гора немытой посуды! Меня встречают с восторгом! Я беру в руки веник. Баррикадируются стульями. «Выходите!» — «Никогда!» — «Бросьте на пальцах — кому первому всыпать?» — «Мамочка-девочка, не сердись», — вылезает первым Игорек, он уже ростом с отца. «Мамочка-девочка» — мое домашнее имя. Это он придумал… Летом обычно ездили на юг, «к пальмам, которые живут ближе всех к солнцу». (Радостно.) Слова вспоминаются… наши слова… Грели его гайморитный нос. До марта потом не вылезали из долгов, экономили: на первое — пельмени, на второе — пельмени и к чаю — пельмени. (Молчит.) Вспоминается какая-то яркая афиша… Раскаленный Гурзуф. И море… камни и песок, белые от волн и солнца… Осталось много фотографий, сейчас я прячу их от себя. Боюсь… сразу внутри все взрывается… Сразу — взрыв! Один раз поехали без него. Вернулись с полдороги. «Игорек! — врываемся в дом. — Ты едешь с нами. Мы без тебя не можем!» С криком «Ур-ра!!!» он повисает у меня на шее. (После долгой паузы.) Мы без него не можем…

Почему его не удержала наша любовь? Я когда-то верила, что любовь может все. Опять я… опять…

Это уже случилось… его уже с нами нет… Я долго находилась в состоянии столбняка. «Вера, — зовет муж. Я не слышу. — Вера…» Не слышу. И вдруг истерика! Я как заорала, как затопала ногами — на свою маму, мою любимую маму: «Ты уродина, уродина — толстовка! Таких же уродов, себе подобных, ты и воспитала! Что мы всю жизнь от тебя слышали? Надо жить для других… для высокой цели… Упасть под танк, сгореть за родину в самолете. Громыхающая революция… героическая смерть… Смерть всегда была красивее жизни. Мы выросли уродами и выродками. И Игорька я так воспитала. Это ты виновата во всем! Ты!». Мама съежилась и стала вдруг — маленькая-маленькая. Маленькая старушка. У меня закололо сердце. Впервые за много дней я услышала боль, до этого в троллейбусе поставили на ноги тяжелый чемодан — ничего не почувствовала. Ночью распухли все пальцы, и только тогда я вспомнила о чемодане. (В слезах.) Тут надо остановиться и рассказать о моей маме… Моя мама из поколения довоенной интеллигенции. Из тех людей, у которых блестели слезы на глазах, когда играли «Интернационал». Она пережила войну и всегда помнила, что советский солдат повесил красный флаг над Рейхстагом: «Наша страна такую войну выиграла!». Десять… двадцать… сорок лет… повторяла она нам это как заклинание. Как молитву… Это была ее молитва… «Мы ничего не имели, но были счастливы», — мамина убежденность в этом была абсолютной. Спорить бесполезно. Льва Толстого — «зеркало русской революции» — она любила за «Войну и мир», а еще за то, что граф хотел все раздать бедным, чтобы спасти душу. Такой была не только моя мама, но и все ее друзья — первые советские интеллигенты, выросшие на Чернышевском, Добролюбове, Некрасове… на марксизме… Представить картину, чтобы мама сидела и вышивала на пяльцах или как-то особенно украшала наш дом: фарфоровые вазочки, слоники там всякие… вы что! Это пустая трата времени. Мещанство! Самое важное — духовная работа… книги… Один костюм можно носить двадцать лет, а два пальто хватало на всю жизнь, но без Пушкина или без полного собрания сочинений Горького жить нельзя. Ты участвуешь в великом замысле, и великий замысел есть… Так они жили…

…В центре города у нас — старое кладбище. Много деревьев. Кусты сирени. Там гуляют, как в ботаническом саду. Стариков мало, а молодые смеются, целуются. Магнитофон включат… Возвращается он как-то поздно: «Где был?» — «Ходил на кладбище». — «С чего это ты вдруг забрел на кладбище?» — «Там интересно. Смотришь в глаза людей, которых уже нет».

…Открываю дверь в его комнату… Во весь рост он стоял на карнизе окна, карниз у нас непрочный, неровный. Шестой этаж! Замерла. Невозможно крикнуть, как в детстве, когда он залезал на самую тонкую верхушку дерева или на высокую старую стену разрушенной церкви: «Если почувствуешь, что не удержишься, рассчитывай свое падение на меня». Не закричала, не заплакала, чтоб не испугался. По стенке уползла обратно. Через пять минут, которые вечностью мне показались, снова захожу — он уже соскочил с карниза и ходит по комнате. Тут я на него набросилась: и целовала, и колотила, и трясла: «Зачем? Скажи мне, зачем?» — «Не знаю. Попробовал».

…Один раз возле соседнего подъезда с утра увидела траурные венки. Кто-то умер. Ну умер — и умер. Вернулась с работы и узнаю от отца, что он ходил туда. Спрашиваю: «Зачем? Там же незнакомые нам люди». — «Это была молодая девушка. Она лежала такая красивая. А я думал, что смерть страшная». (Молчит.) Кружил… куда-то за край его тянуло… (Молчит.) Но дверь та закрыта… туда нам нет доступа.

…Уткнется в колени: «Мама, а каким я был маленьким?». И я начинаю… Как он сторожил у двери деда Мороза. Спрашивал, на каком автобусе можно поехать в тридевятое царство в тридесятое государство. Увидел в деревне русскую печь, всю ночь ждал, когда она пойдет-поедет, как в сказке. Был очень доверчивый…

…На улице уже, помню, снег… Прибегает: «Мама! Я сегодня целовался!» — «Целовался?!» — «Да. У меня сегодня было первое свидание». — «И ты мне ничего не сказал?» — «Не успел. Сказал Димке и Андрею, и мы отправились втроем». — «Разве на свидание ходят втроем?» — «Ай, я один как-то не решился». — «Ну и как вы втроем были на свидании?» — «Очень хорошо. Мы с ней ходили вокруг горки под ручку и целовались. А Димка и Андрей стояли на страже». О Боже! «Мама, а может пятиклассник жениться на девятикласснице? Если, конечно, это любовь…»

…А вот это… это… (Долго плачет.) Об этом не могу…

…Любимый наш месяц — август. Едем за город и любуемся паутиной. Смеемся… смеемся… смеемся… (Молчит.) Что я все плачу? У нас же было целых четырнадцать лет… (Плачет.)

Жарю-парю на кухне. Окно открыто. Слышу, как они с отцом разговаривают на балконе. Игорь: «Папа, что такое — чудо? Кажется, я понял. Вот послушай… Жили были дед и баба, и была у них курочка Ряба. Снесла курочка яичко, да не простое, а золотое. Дед бил, бил — не разбил. Баба била, била — не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось. Плачет дед, плачет баба…». Отец: «С точки зрения логики — абсолютный абсурд. Били, били — не разбили, а потом вдруг — в плач! Но сколько лет, да что там лет — веков — сказку эту дети слушают, как стихи». Игорь: «А я, папа, раньше думал, что все можно понять умом». Отец: «Много вещей нельзя понять умом. Например, любовь». Игорь: «И смерть».

С детства сочинял стихи… На столе, в его карманах, под диваном я находила исписанные листочки. Терял, бросал их, забывал. Я даже не всегда верила, что они его: «Неужели это ты написал?» — «А что там?» Читаю:

«Ходят в гости друг к другу люди,

Ходят в гости друг к другу звери…».

— «Ну-у-у, это старое. Я уже забыл». — «А эти строки?» — «Какие?» Читаю:

«Лишь на веточке обшарпанной

Капли звездные накапаны…».

В двенадцать лет написал, что ему хочется умереть. Хочется любви и хочется умереть — два желания.

«Мы с тобой повенчаны

Голубой водою…»

Еще?! Вот:

«Я не ваш, облака серебристые

Я не ваш, голубые снега…».

Он же мне это читал. Читал! Но в юности часто пишут о смерти…

В нашем доме стихи звучали постоянно, как речь: Маяковский, Светлов… Мой любимый Семен Гудзенко:

«Когда на смерть идут — поют,

а перед этим можно плакать.

Ведь самый страшный час в бою —

час ожидания атаки».

Вы замечали? Ну да, конечно… Зачем спрашивать? Мы все в этом выросли… Искусство любит смерть, а наше особенно ее любит. Культ жертвы и гибели у нас в крови. Жизнь на разрыв аорты. «Эх, русский народец, не любит умирать своей смертью!» — писал Гоголь. И Высоцкий пел: «Хоть немного еще постою на краю…». На краю! Искусство любит смерть, но существует французская комедия. Почему же у нас почти нет комедий? «Вперед за Родину!», «Родина или смерть!». Я учила своих учеников: светя другим, сгораю сам. Учила подвигу Данко, который вырвал из груди свое сердце и освещал им путь другим людям. О жизни мы не говорили… мало говорили… Герой! Герой! Герой! Жизнь состояла из героев… жертв и палачей… Других людей не было. (Кричит. Плачет.) Для меня пытка сейчас — идти в школу. Дети ждут… они хотят слов и чувств… Что сказать… что я могу им сказать?

Все было… и было именно так… Поздний вечер, я уже в постели, читаю роман «Мастер и Маргарита» (он еще считался «диссидентским», мне его принесли перепечатанным на машинке). Дохожу до последних страниц… Помните, Маргарита просит отпустить Мастера, а Воланд, дух Сатаны, говорит: «Не надо кричать в горах, он все равно привык к обвалам, и это его не встревожит. Вам не надо просить за него, Маргарита, потому что за него уже просил тот, с кем он так стремился разговаривать…». Какая-то непонятная сила бросила меня в другую комнату, к дивану, где спал сын. Я стала на колени и шептала, как молитву: «Игорек, не надо. Миленький мой, не надо. Не надо!» — Начала делать то, что мне уже было запрещено, как только он вырос: целовать его руки, ноги. Он открыл глаза: «Мама, ты чего?». Я тут же нашлась: «С тебя сползло одеяло. Я поправила». Заснул. А я… Что произошло со мной, я не поняла. Веселый, он дразнил меня «огневушка-поскакушка». Я легко бежала по жизни.

Приближался его день рождения… и Новый год… Кто-то из друзей пообещал достать нам бутылку шампанского, тогда же мы мало что могли купить в магазинах, все доставали. По блату. Через знакомых, через знакомых знакомых. Доставали копченую колбасу, шоколадные конфеты… Раздобыть килограмм мандаринов к Новому году — великая удача! Мандарин был не просто фрукт, а что-то такое диковинное, только Новый год пах мандаринами. Деликатесы к новогоднему столу собирали месяцами. На этот раз я припрятала баночку печени трески и кусочек красной рыбы. Все потом подали к поминальному столу… (Молчит.) Нет, я не хочу кончать свой рассказ так быстро. У нас было целых четырнадцать лет. Четырнадцать лет без десяти дней…

Как-то чистила антресоли и нашла там папку с письмами. Когда лежала в роддоме, мы с мужем каждый день писали друг другу письма, записочки, а то и несколько раз на день. Читала, смеялась… Игорю уже было семь лет… И он не мог понять, как это его не было, а мы с отцом были? То есть он как бы был, мы в письмах все время говорили о нем: вот ребеночек повернулся, вот он меня толкнул… шевелится… «Я один раз умер, а потом опять к вам пришел, да?» Я обомлела от его вопроса. Но дети… они иногда так говорят… как философы, как поэты… Надо было мне записывать за ним… «Мама, дедушка умер… это значит, что его закопали, и он растет…»

В седьмом классе у него уже появилась девочка… Влюбился серьезно. «Ты у меня не женишься ни на первой любви, ни на продавщице!» — грозила я. Я уже привыкала к мысли, что мне надо будет его с кем-то делить. Готовила себя. У моей подруги тоже сын, они с Игорем были одногодки, и подруга как-то мне призналась: «Я еще не знакома со своей невесткой, а уже ее ненавижу». Так она любит своего сына. Не может себе даже представить, что придется отдать его другой женщине. Что было бы у нас? Со мной? Не знаю… Я безумно… безумно его любила… Какой бы ни был трудный день, открываю дверь в дом — и откуда-то свет. Не откуда-то, а от любви.

У меня два страшных сна. Первый — мы с ним тонем. Он ведь хорошо плавал, однажды я рискнула поплыть вместе с ним далеко в море. Повернула обратно, чувствую, сил не хватает — ухватилась за него, да мертвой хваткой. Кричит: «Отпусти!» — «Не могу!» Вцепилась, на дно его тяну. Все-таки он оторвался и стал меня подталкивать к берегу. Поддерживает и подталкивает. Так мы с ним выплыли. Во сне все повторяется, но я его не отпускаю. Мы и не тонем, и не выплываем. Идет такая схватка в воде… Второй сон — начинается дождь, но я чувствую, что это не дождь, а земля сыплется. Песок. Начинает идти снег, но я уже по шороху слышу, что это не снег, а земля. Лопата стучит, как сердце, шох-шох, шох-шох…

Вода… вода его завораживала… Любил озеро, речку, колодцы. Особенно — море. У него много стихов о воде. «Только тихая звезда побелела, как вода. Темнота». Еще: «И вода течет одна… Тишина». (Пауза.) Мы теперь к морю не ездим.

Последний год… Часто собирались за ужином вместе. Говорили, конечно, о книгах. Читали вместе самиздат… «Доктор Живаго», стихи Мандельштама… Помню, как спорили о том, кто есть поэт? Какая у него судьба в России? Мнение Игоря: «Поэт должен рано умереть, иначе он не поэт. Старый поэт это просто смешно». Вот… и это я пропустила… Не придала значения… Из меня обычно, как из рождественского мешка, сыпалось, сыпалось… Почти у каждого русского поэта есть стихи о Родине. Я много знаю наизусть. Читала любимого Лермонтова: «Люблю Отчизну я, но странною любовью». И Есенина: «Я люблю тебя, родина кроткая…». Была счастлива, когда купила письма Блока… Целый томик! Его письмо матери после приезда из-за границы… он писал, что Родина сразу показала ему свое свиное рыло и божественное лицо… Упор, конечно, я делала на божественное… (Заходит в комнату муж. Обнимает и садится рядом.) Что еще? Игорь ездил в Москву на могилу Высоцкого. Взял и постригся наголо, стал очень похож на Маяковского. (Вопрос — мужу.) Помнишь? Как я его ругала? У него были необыкновенные волосы.

Последнее лето… Загорелый. Большой, сильный. Ему давали на вид восемнадцать лет. Поехали на каникулах с ним в Таллин. Он был там второй раз, водил меня всюду, по разным закоулкам. За три дня мы жахнули кучу денег. Ночевали в каком-то общежитии. Возвращаемся с ночного похода по городу — взялись за руки, смеемся, открываем дверь. Подошли к вахтерше, она не пускает: «Женщина, после одиннадцати входить с мужчиной нельзя». И тут я Игорю на ухо: «Поднимайся, я сейчас». Пошел, а я шепотом: «Как вам не стыдно! Это же мой сын!». Так все радостно… хорошо! Вдруг там же… ночью… мне страшно. Страх, что я больше его никогда не увижу. Страх перед чем-то новым. Еще ничего не случилось.

Последний месяц… У меня умер брат. В роду у нас мало мужчин, и я брала Игоря с собой, чтобы он помогал. Если бы я знала… Он же смотрел, смотрел на смерть… «Игорь, переставь цветы. Принеси стулья. Сходи за хлебом». Вот эта обыкновенность занятий рядом со смертью… она опасна… Смерть можно перепутать с жизнью. Это я сейчас понимаю… Приехал автобус. Все родственники сели, моего сына нет. «Игорь, где ты? Иди сюда». Входит — все места заняты. Все какие-то знаки… То ли от толчка, то ли… Автобус тронулся, и брат на мгновение открыл глаза. Плохая примета — в семье еще будет одна смерть. Сразу испугались за нашу маму — за ее больное сердце. Когда опускали гроб в яму, что-то упало туда… Тоже нехорошо…

Последний день… Утро. Я умываюсь, чувствую: стоит в проеме дверей, держась обеими руками за дверной косяк, и смотрит, смотрит на меня. Смотрит. «Что с тобой? Садись за уроки. Я скоро вернусь». Молча повернулся и ушел в свою комнату. После работы я встретилась с подругой. Она связала для него модный пуловер, это был мой подарок ему на день рождения. Принесла домой, муж еще поругал: «Неужели ты не понимаешь, что еще рано ему носить такие шикарные вещи?». На обед подала его любимые куриные котлеты. Обычно добавку просит, а тут поклевал и оставил. «Что-нибудь в школе случилось?» Молчит. Тут я заплакала, у меня что-то градом покатились слезы. Я плакала так громко впервые за много лет, на похоронах брата со мной такого не было. И он испугался. Испугался так, что тут я начала его утешать: «Примерь пуловер. — Надел. — Нравится?» — «Очень». Заглянула через некоторое время к нему в комнату — лежал и читал. В другой комнате отец печатал на машинке. У меня болела голова, и я уснула. Когда пожар, люди спят крепче обычного… Я оставила его… он читал Пушкина… Тимка, наша собачка, лежала в прихожей. Не залаяла, не заскулила. Не помню, сколько времени прошло, открываю глаза: возле меня сидит муж. «А Игорь где?» — «В туалете заперся. Наверное, стихи бормочет». Дикий, немой страх подбросил меня вверх. Подбегаю, стучу, колочу дверь. Бью руками, ногами. Тишина. Зову, кричу, умоляю. Тишина. Муж ищет молоток, топор. Взламывает дверь… В стареньких брюках, свитере, домашних тапочках… На каком-то ремне… Схватила, понесла. Мягкий, теплый. Стали делать искусственное дыхание. Вызвали «скорую помощь»…

Как же я спала? Почему Тимка не почувствовал? Собаки такие чуткие, они же слышат в десятки раз лучше, чем мы, люди. Почему… Я сидела и смотрела в одну точку. Мне сделали укол, и я куда-то провалилась. Утром разбудили: «Вера, вставай. Потом себе не простишь». — «Ну, сейчас я тебе всыплю за такие шуточки. Ты у меня получишь», — подумала я. И тут до меня доходит, что всыпать некому.

Он лежит в гробу… На нем тот свитер, который я ему приготовила ко дню рождения…

Кричать начала не сразу… через несколько месяцев… Но слез не было. Кричать кричала, но не плакала. И только когда один раз выпила стакан водки — заплакала. Стала пить, чтобы плакать… цепляться за людей… У одних наших друзей мы просидели, не выходя из квартиры, два дня. Теперь понимаю, как им было тяжело, как мы их мучили. Мы убегали из своего дома… Сломался стул на кухне, на котором он обычно сидел, — я не тронула, так этот стул и стоял, а вдруг ему не понравится, что я выброшу его любимую вещь. Дверь в его комнату ни я, ни муж не могли открыть. Два раза хотели поменять квартиру, уже документы подготовим, людей обнадежим, упакуем вещи. И не могу из квартиры выйти, мне кажется, что он где-то здесь, я просто не вижу его… но он где-то здесь… Я бродила по магазинам, подбирала ему вещи: вот брюки — его цвет, и эта рубашка. Какая-то по счету весна… какая — не помню… Прихожу домой, говорю мужу: «Знаешь, сегодня я понравилась одному мужчине. Он хотел назначить мне свидание». И мой муж отвечает: «Как я рад за тебя, Верочка. Ты возвращаешься…». Безмерно я была ему благодарна за эти слова. Тут я хочу рассказать о своем муже… Он — физик, наши друзья шутят: «Повезло вам — в одном флаконе физик и лирик». Я любила… Почему любила, а не люблю? Потому что себя новую, выжившую, еще не знаю. Боюсь… я не готова… я не смогу больше быть счастливой…

Ночью лежу с открытыми глазами. Звонок. Ясно слышу звонок в дверь. Утром рассказываю мужу. Он: «А я ничего не слышал». Ночью опять звонок. Я не сплю, смотрю на мужа — он тоже проснулся. «Ты слышал?» — «Слышал». У нас у обоих чувство, что мы не одни в квартире. И Тимка кругами возле кровати бегает, кругами, как по следу за кем-то. Я куда-то падаю, в какое-то тепло. И вижу такой сон… Непонятно где, выходит ко мне Игорь в том свитере, в каком мы его похоронили. «Мама, ты меня зовешь и не понимаешь, как мне тяжело к тебе прийти. Перестань плакать». Дотрагиваюсь до него, он мягкий. «Тебе было хорошо дома?» — «Очень». — «А там?» Он не успевает ответить, исчезает. С той ночи я прекратила плакать. И он стал сниться мне маленьким, только маленьким. А я жду его большого, чтобы поговорить с ним…

Это был не сон. Я только закрыла глаза… Дверь в комнату распахнулась, взрослым, каким я его никогда не видела, он вошел на мгновение. У него было такое лицо, что я поняла: ему уже безразлично все, что здесь происходит. Наши разговоры о нем, воспоминания. Он уже совсем от нас далеко. А я не могу, чтобы наша связь порвалась. Я не могу… Я долго думала… и решила родить… Мне нельзя было, уже поздно, врачи боялись, но я родила. Родила — девочку. Мы к ней относимся, как будто она не наша девочка, а дочка Игоря. Я боюсь ее так любить, как любила его… И я не могу ее так любить. Ну сумасшедшая я! Сумасшедшая! Много плачу, хожу и хожу на кладбище. Девочка всегда со мной, а я не перестаю думать о смерти. Так нельзя. Муж считает, что нам надо уехать. В другую страну. Чтобы все поменять: пейзаж, людей, алфавит. Друзья зовут в Израиль. Часто звонят нам: «Что вас там держит?». (Почти кричит.) Что? Что?

Есть у меня одна страшная мысль: а вдруг бы он сам рассказал вам совсем другую историю? Совсем другую…

Из разговоров с друзьями

«…на этом потрясающем клее все держалось»

Мы были тогда совсем юные… Юность — кошмарное время, не знаю, кто придумал, что это прекрасный возраст. Ты несуразна, ты нелепа, ты из всего выламываешься, ты не защищена со всех сторон. А для родителей ты еще маленькая, они тебя строят. Ты все время под каким-то колпаком, и никто к тебе пробиться не может. Ощущение… хорошо помню это ощущение… Как в больнице, когда я лежала в боксе за стеклом. С какой-то инфекцией. Родители притворяются (ты так считаешь), что хотят быть с тобой, на самом деле они живут совершенно в другом мире. Они где-то далеко… вроде бы рядом, но они далеко… Родители не догадываются, насколько у их детей все серьезно. Первая любовь — это страшно. Смертельно опасно. Моя подружка считала, что Игорь покончил с собой из-за любви к ней. Глупость! Глупость девчоночья… В него были влюблены все наши девчонки. О-о! Очень красивый, при этом вел себя так, как будто старше всех нас, но было ощущение, что он очень одинокий. Писал стихи. А поэт должен быть озябшим и одиноким. Погибнуть на дуэли. У всех у нас было много юношеской чепухи в голове.

Это были советские годы… коммунистические… Нас воспитывали на Ленине, на пламенных революционерах, очень пламенных, мы не считали революцию ошибкой и преступлением, но и не увлекались марксистско-ленинскими штучками. Революция была уже абстракцией… Больше всего помню праздники, и ожидание этих праздников. Все очень ярко помню… На улицах много людей. Звучат какие-то слова из динамиков, кто-то верит этим словам полностью, а кто-то частично верит, а кто-то не верит совсем. Но кажется, что все счастливы. Много музыки. Мама молодая, красивая. Все вместе… все это вместе вспоминается как счастье… Те запахи, те звуки… Стук клавишей печатной машинки, утренние крики приезжавших из деревень молочниц: «Молоко! Молоко!» Холодильники были еще не у всех, и банки с молоком хранились на балконах. А авоськи с курицами болтались на форточках. В окна между двойными рамами закладывали вату с блестками для красоты и антоновские яблоки. Кошачий запах из подвалов… А неподражаемый тряпочно-хлорный запах советской столовой? Все это вроде бы не связано было друг с другом, но сейчас оно у меня слилось в одно ощущение. В одно чувство. А у свободы другие запахи… и картинки… Все другое… После первой поездки за границу… это уже при Горбачеве… мой друг вернулся оттуда со словами: «Свобода пахнет хорошим соусом». Я сама прекрасно помню свой первый супермаркет, увиденный в Берлине — сто сортов колбасы и сто сортов сыра. Это было непонятно. После перестройки нас ждало много открытий, много новых эмоций и новых мыслей. Они еще не описаны, их еще не уложили в историю. Формул еще нет… Но я тороплюсь… перескакиваю из одного времени в другое… Большой мир нам откроется потом. А тогда мы только мечтали о нем… о том, чего нет, чего бы хотелось… Хорошо было мечтать о мире, который мы не знали. Мечтали… А жили советской жизнью, в которой существовали единые правила игры, и все по ним играли. Вот кто-то стоит на трибуне. Он врет, все хлопают, но все знают, что он врет, и он знает, что они знают, что он врет. Но он говорит все это и радуется аплодисментам. Не было сомнений, что и мы будем так жить и надо искать убежище. Моя мама слушала запрещенного Галича… и я слушала Галича…

Еще вспомнила… Как хотели поехать в Москву на похороны Высоцкого, милиция нас снимала с электрички… А мы орали:

«Спасите наши души!

Мы бредим от удушья…»,

«Недолет. Перелет. Недолет.

По своим артиллерия бьет…».

Скандал! Директор приказала явиться в школу вместе с родителями. Со мной пошла моя мама, и вела она себя там прекрасно… (Задумалась.) Жили на кухне… страна жила на кухнях… Сидим у кого-то, пьем вино, слушаем песни, разговариваем о стихах. Открыта банка консервов и нарезан черный хлеб. Нам всем хорошо. У нас были свои ритуалы: байдарки, палатки и походы. Песни у костра. И были общие знаки, по которым мы узнавали друг друга. Была своя мода, свои приколы. Давно нет этих тайных кухонных сообществ. И нет той нашей дружбы, о которой мы думали, что она вечная. Да… была настройка на вечность… Ничего не было выше дружбы. На этом потрясающем клее все держалось…

На самом деле, никто из нас не жил в СССР, каждый жил в своем круге. Круг туристов, круг альпинистов… Мы после уроков собирались в каком-то жэке, там нам выделили комнату. Организовали театр, я играла в этом театре. Был литкружок. Помню, как Игорь читал там свои стихи, он сильно подражал Маяковскому и был неотразим. Кличка у него была — Студент. К нам приходили взрослые поэты, и они говорили с нами откровенно. От них мы узнали правду о пражских событиях. О войне в Афганистане. Что… что еще? Учились играть на гитаре. Ну, это обязательно! В те годы гитара входила в список предметов первой необходимости. На коленях были готовы слушать любимых поэтов и бардов. Поэты собирали целые стадионы. Конная милиция дежурила. Слово было поступком. Встать на собрании и сказать правду — поступок, потому что опасно. Выйти на площадь… Это такой драйв, такой адреналин, такая отдушина. В слово все выливалось… Сегодня это уже невероятно, сегодня надо что-то сделать, а не сказать. Говорить ты можешь абсолютно все, но слово никакой уже власти не имеет. Хотели бы верить, но не можем. Всем на все наплевать, а будущее — дерьмо. С нами было не так… О-о! Стихи, стихи… слова, слова…

(Смеется.) В десятом классе у меня был роман. Он жил в Москве. Я приехала к нему только на три дня. Утром на вокзале мы забрали у его друзей ротапринтное издание мемуаров Надежды Мандельштам, тогда все ей зачитывались. И на следующий день в четыре утра книгу надо было вернуть. Принести к проходящему поезду. Сутки мы не отрываясь читали, один раз только сбегали за молоком и батоном. Даже забыли целоваться, передавали друг другу эти листочки. В каком-то бреду, в каком-то ознобе все происходило… от того, что ты держишь эту книгу в руках… что ты ее читаешь… Через сутки бежали по пустому городу к вокзалу, транспорт еще не ходил. Я хорошо помню этот ночной город, как мы идем, и книга лежит у меня в сумочке. Мы несли ее, как какое-то секретное оружие… Так мы верили, что слово может потрясти мир.

Горбачевские годы… Свобода и купоны. Талоны… купоны… На все: от хлеба до крупы и носков. Стояли в очереди по пять-шесть часов… Но стоишь с книгой, которую раньше ты не могла купить, и знаешь, что вечером покажут фильм, который раньше был запрещен, десять лет пролежал на полке. Кайф! Или весь день у тебя в голове, что в десять часов программа «Взгляд»… Ее ведущие Александр Любимов и Владислав Листьев стали народными героями. Мы узнавали правду… что был не только Гагарин, но и Берия… На самом деле мне, дуре, хватило бы свободы слова, потому что я, как скоро выяснилось, была советская девочка, все советское мы впитали глубже, чем нам казалось. Мне только бы дали почитать Довлатова и Виктора Некрасова, дали бы Галича послушать. И мне этого бы хватило. Я и не мечтала поехать в Париж, пройтись по Монмартру… или увидеть «Святое семейство» Гауди… Только дайте нам почитать и поговорить. Почитать! Заболела наша Олечка, ей было всего четыре месяца, а у нее тяжелая бронхиальная обструкция. Я сходила с ума от страха. Забрали меня с ней в больницу, но ее нельзя было ни на минуту положить, только стоячком, у меня на руках, она затихала. Стоячком так. Хожу и хожу с ней по коридорам. Если она на полчаса заснет, как вы думаете, чем я занималась? Я… не выспавшаяся, измученная… Чем? У меня всегда был под мышкой «Архипелаг ГУЛАГ» — я его в ту же минуту открывала. На одной руке умирает ребенок, а в другой — Солженицын. Книги заменяли нам жизнь. Этот был наш мир.

Потом что-то произошло… Мы опустились на землю. Ощущение счастья и эйфории вдруг переломилось. Целиком и полностью. Я поняла, что этот новый мир не мой, не для меня. Ему нужны какие-то другие люди. Слабых бей сапогами по глазам! Наверх подняли низ… в общем-то, еще одна революция… Но цели у этой революции земные: каждому по коттеджу и машине. Не мелковато ли для человека? Улицы заполнили какие-то «качки» в трениках. Волки! Затоптали всех. Моя мама работала мастером на швейной фабрике. Быстро… очень быстро закрыли фабрику… мама сидела дома и шила трусы. Все ее подруги тоже шили трусы, в какую квартиру ни зайдешь. А жили мы в доме, который построила фабрика для своих работников, вот все и шили трусы и бюстгальтеры. Купальники. В массовом порядке на всех старых вещах — на своих… просили знакомых — отрезали ярлыки, этикетки, желательно импортные, и пришивали к этим купальникам. Потом женщины собирались группами и ехали с мешками по России, это называлось «трусовка». Я в это время уже училась в аспирантуре. (Весело.) Помню… комедия… в университетской библиотеке и в кабинете декана стояли бочки с солеными огурцами и помидорами, с грибами и капустой. Соленья продавали, и этими деньгами платили преподавателям зарплату. А то вдруг — весь факультет завален апельсинами. Или лежат пачки мужских рубашек… Великая русская интеллигенция выживала как могла. Вспомнили старые рецепты… то, что ели в войну… В дальних углах парков… на железнодорожных откосах сажали картошку… Есть неделями одну картошку — голод это или не голод? А одну квашеную капусту? Меня до конца жизни от нее отвернуло. Научились делать чипсы из очисток картофеля, передавали друг другу этот чудесный рецепт: бросить очистки в кипящее подсолнечное масло и побольше соли. Молока не было, но продавалось мороженое, манную кашу варили на мороженом. Ела бы я это сейчас?

Первой пала наша дружба… У всех появились какие-то дела — надо было деньги зарабатывать. Раньше казалось, что нам эти деньги… они никакой власти над нами не имеют… А тут все оценили прелесть зеленых бумажек, это не советские рубли, не «резаная бумага». Книжные девочки и мальчики… комнатные растения… Мы оказались не приспособлены к новой жизни, которую ждали. Что-то другое мы ждали, не это. Прочитали вагон романтических книг, а жизнь погнала пинками и подзатыльниками в другую сторону. Вместо Высоцкого — Киркоров. Попса! И этим все сказано… Недавно собрались у меня на кухне, что уже редко бывает, и спорили: пел бы Высоцкий для Абрамовича? Мнения разделились. Больше было тех, кто уверен: конечно бы пел. Другой вопрос — за сколько?

Игорь? Он остался в моей памяти похожим на Маяковского. Красивым и одиноким. (Молчит.) Я вам что-нибудь объяснила? Получилось ли у меня…

«…и базар стал нашим университетом»

Много лет прошло… Для меня это до сих пор вопрос: почему? Почему он так решил? Мы дружили, но он все решил сам… один… Ну что вы скажете человеку на крыше? Ну что? В юности я сам думал о самоубийстве, а почему — непонятно. Люблю маму, папу… брата… все дома хорошо… А куда-то несет. Где-то там… там что-то есть… Что? Что-то… оно вот там… Там целый мир, более яркий, более значительный, чем тот, в котором ты живешь, там что-то более важное происходит. И там ты можешь прикоснуться к какой-то тайне, другим путем постичь ее нельзя, рационально ты к ней не подключишься. Вот хочется… дай попробую… Встать на карниз… спрыгнуть с балкона… Но ты не собираешься умереть, а ты хочешь подняться вверх, ты хочешь взлететь, тебе кажется, что ты взлетишь. Действуешь как во сне… в обмороке… Когда приходишь в себя, вспоминается какой-то свет, какой-то звук… и чувство, что в том состоянии тебе было хорошо… тебе было намного лучше, чем здесь…

Наша компания… С нами был еще Лешка… Недавно умер от передоза. Вадим в девяностые исчез. Занялся книжным бизнесом. Началось как шутка… бредовая идея… А как только деньги завелись — тут же на него наехал рэкет, ребята с наганами. Он то откупался, то бегал от них — спал в лесу на деревьях. В те годы драться перестали, больше убивали. Где он? Следов нет… до сих пор милиция не нашла… Закопали где-нибудь. Аркадий свалил в Америку: «Я лучше буду жить в Нью-Йорке под мостом». Остались я и Илюша… Илюша женился по большой любви. Жена терпела его странности, пока была мода на поэтов и художников, но потом в моду вошли брокеры и бухгалтеры. Жена ушла. У него началась тяжелая депрессия, он выйдет на улицу — и тут же паническая атака. Его трясет от страха. Сидит дома. Большой ребенок у родителей. Пишет стихи — крик души… А в юности мы слушали одни и те же кассеты и читали одни и те же советские книжки. Ездили на одинаковых велосипедах… В той жизни все у нас было просто: одни ботинки на все времена года, одна куртка, одни брюки. Нас воспитывали как молодых воинов в древней Спарте: если Родина прикажет, на ежа сядем.

…Какой-то военный праздник… Наш детсад привели к памятнику пионеру-герою Марату Казею. «Вот, дети, — сказала воспитательница, — это юный герой, он подорвал себя гранатой и уничтожил много фашистов. Когда вы вырастете, вы должны стать такими же». Тоже подорвать себя гранатой? Сам я этого не помню… с маминых слов… Ночью я сильно плакал: мне надо умереть, буду лежать где-то один, без мамы и папы… раз я плачу, значит, я ни капельки не герой… Я заболел.

…А когда учился в школе, у меня уже была мечта — попасть в отряд, который нес вахту у Вечного огня в центре города. Туда брали лучших учеников. Им шили военные шинели, шапки-ушанки и выдавали военные перчатки. Это не какая-то обязаловка, а великая гордость — попасть туда. Слушали западную музыку, гонялись за джинсами, они уже появились и у нас… символ двадцатого века, как и автомат Калашникова… Мои первые джинсы были с лейблом «Монтана» — как же это было круто! А ночью мне снилось, как я бросаюсь с гранатой на врага…

…Умерла бабушка, к нам переехал жить дед. Кадровый офицер, подполковник. У него было много орденов и медалей, я все время приставал к нему: «Дед, за что тебе дали этот орден?» — «За оборону Одессы». — «А какой ты подвиг совершил?» — «Оборонял Одессу». И точка. Я на него за это обижался. «Дед, а ты что-нибудь благородное, высокое вспомни». — «За этим не ко мне, а в библиотеку. Возьми книгу и почитай». Дед у меня был классный, мы просто химически с ним притягивались друг у другу. Умер в апреле, а хотел дожить до мая. До Дня Победы.

…В шестнадцать лет меня, как положено, вызвали в военкомат: «В какие войска желаешь?». Я заявил военкому, что окончу школу и буду проситься в Афганистан. «Дурак», — сказал военком. Но я долго готовился: прыгал с парашютом, изучил автомат… Мы — последние пионеры Страны Советов. Будь готов!

…Из нашего класса уезжал в Израиль один мальчик… Созвали общешкольное собрание, его убеждали: если твои родители хотят уехать, пускай уезжают, но у нас есть хорошие детдома, ты там доучишься и останешься жить в СССР. Для нас он был предателем. Его исключили из комсомола. Назавтра весь класс уезжал в колхоз на «картошку», он тоже пришел, его вывели из автобуса. Директор школы всех на линейке предупредила: кто, мол, начнет с ним переписываться, тому будет трудно окончить школу. Когда он уехал, мы все стали дружно ему писать…

…В перестройку… Те же учителя нам сказали: забыть все, что мы раньше учили, и читать газеты. Учились по газетам. Выпускной экзамен по истории вообще отменили, не пришлось зубрить съезды КПСС всякие. На последней октябрьской демонстрации нам еще раздали плакаты и портреты вождей, но для нас это уже было как карнавал для бразильцев.

…Помню, как люди ходили с мешками советских денег по пустым магазинам…

Поступил в университет… Чубайс в это время агитировал за ваучеры, он обещал, что один ваучер будет стоить две «Волги», тогда как он сейчас стоит две копейки. Драйвовое время! Я раздавал листовки в метро… Все мечтали о новой жизни… Мечтали… Мечтали, что колбасы на прилавках появится навалом, по советской цене, и члены Политбюро будут стоять за ней в общей очереди. Колбаса — точка отсчета. У нас экзистенциональная любовь к колбасе… Гибель богов! Фабрики — рабочим! Землю — крестьянам! Реки — бобрам! Берлоги — медведям! Шествия на улицах и трансляция Съезда народных депутатов прекрасно заменяли мексиканские сериалы… Проучился я два курса… И бросил университет. Жалко было родителей, им открыто сказали: вы — жалкие совки, ваша жизнь пропала не за понюх табаку, вы виноваты во всем, начиная с Ноева ковчега, вы сейчас никому не нужны. Всю жизнь вкалывать, и в результате — ничего. Все это их подкосило, разрушило их мир, они так и не восстановились, не вписались в крутой поворот. Младший брат после уроков мыл машины, торговал в метро жвачками и всякой фигней, и он зарабатывал больше отца… Отец был ученый. Доктор наук! Советская элита! В коммерческих магазинах появилась колбаса, все побежали смотреть. Увидели цены! Так в нашу жизнь вошел капитализм…

Я стал грузчиком. Это было счастье! Разгрузим с другом фуру с сахаром — нам дадут деньги и по мешку сахара. А что такое в девяностые мешок сахара? Целое состояние! Деньги! Деньги! Начало капитализма… В один день ты мог стать миллионером или получить пулю в лоб. Сейчас вспоминают… Пугают: могла быть гражданская война… Стояли у пропасти! Я этого не почувствовал. Помню, что улицы опустели, на баррикадах — никого. Газеты перестали выписывать и читать. Мужики во дворе сначала ругали Горбачева, а за ним Ельцина за то, что водка подорожала. Замахнулись на святое! Дикий, необъяснимый азарт охватил всех. В воздухе носился запах денег. Больших денег. И абсолютная свобода — ни партии, ни правительства. Все хотели делать «бабло», и те, кто делать «бабло» не умел, завидовали тем, кто умел. Кто-то торговал, кто-то покупал… кто-то прикрывал, кто-то «крышевал»… Я заработал первые «бабки»… Пошел с друзьями в ресторан. Заказали «Мартини» и водку «Рояль» — тогда это было супер! Хотелось подержать в руках бокал. Покрасоваться. Закурили «Мальборо». Всё — как читали у Ремарка. Долго жили по картинкам. Новые магазины… рестораны… как декорации из чужой жизни…

…Торговал жареными сосисками. Бешеные «бабки» намывались…

…Возил водку в Туркмению… Неделю просидел с напарником в закрытом товарном вагоне. Топоры были наготове. И лом. Узнали бы, что мы везем — убили! Назад загрузились махровыми полотенцами…

…Продавал детские игрушки… Один раз забрали у меня оптом целую партию и расплатились фурой с газированными напитками, которые я обменял на грузовик семечек, на маслобойне в обмен на семечки получил масло, которое частично продал, а частично обменял на тефлоновые сковородки и утюги…

…Сейчас у меня цветочный бизнес… Научился «солить» розы… В картонную коробку засыпаешь прокаленную соль — слоем не меньше сантиметра, укладываешь туда полураспустившиеся цветы и сверху еще раз посыпаешь солью. Закрываешь крышкой — и в большой полиэтиленовый пакет. Крепко завязать. Через месяц… через год достал, обмыл водой… Приходите в любой день и час. Вот визиточка…

Базар стал нашим университетом… Это громко сказано — университетом, но начальной школой жизни — точно. Сюда приходили, как в музей. Как в библиотеку. Мальчики и девочки как зомби ходили мимо рядов… с сумасшедшими лицами… Вот пара останавливается возле китайских эпиляторов… И она ему объясняет, как важна эпиляция: «Ты же этого хочешь, да? Ты хочешь, чтобы я была, как…». Имя актрисы я не помню… ну, Марина Влади, к примеру, или Катрин Денев. Миллионы каких-то новых коробочек, баночек. Их приносили домой, как священные тексты, использовав содержимое, баночки не выбрасывали, водружали на почетное место на книжных полках или в серванте за стеклом. Первые глянцевые журналы читали как классику, благоговейная вера, что за этой оберткой, за этой шелухой — там прекрасная жизнь. В первый «Макдональдс» километровые очереди… Репортажи по ТВ. Взрослые интеллигентные люди берегли коробочки и салфетки оттуда. С гордостью демонстрировали гостям.

Мой хороший знакомый… Жена на двух работах вкалывает, а у него гордыня: «Я — поэт. Кастрюли продавать не пойду. Брезгую». Когда-то мы с ним, как все, ходили по улицам и кричали: «Демократия! Демократия!» — и понятия не имели, что за этим последует. Кастрюли продавать никто не собирался. А теперь… Выбора нет: или ты кормишь семью, или держишься за совковые идеалы. Или — или… без вариантов… Пишешь стихи, бренчишь на гитаре, тебя хлопают по плечу: «Ну давай! Давай!», — а в кармане пусто. Те, кто уехал из страны? Там они и кастрюли продают, и пиццу развозят… на картонной фабрике коробки клеят… Там не стыдно.

Вы меня поняли? Я про Игоря рассказывал… Про наше потерянное поколение — коммунистическое детство и капиталистическая жизнь. Ненавижу гитару! Могу подарить.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.