ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.

Наша машина пересекла городскую границу Москвы и помчалась по шоссе на север.

— Ты чего же фары не включаешь? Темно ведь уже, — крикнул Мирковский нашему шоферу.

Евгений Иванович сидел на заднем сидении рядом со мной и для разговора с шофером ему приходилось повышать голос. Переднее сиденье было пусто. Мирковский не любил разыгрывать из себя высокомерное начальство и разговаривать с людьми пренебрежительным полуоборотом с переднего сиденья, как это делали многие из «руководителей».

Действительно, уже темнело и контуры, мчащихся нам навстречу грузовиков, постепенно превращались в силуеты.

— Нельзя еще свет включать — отозвался шофер. — Летнее время пока действует. Ничего не поделаешь. ОРУД-у лучше знать, когда темно, когда светло.

— Бюрократы они, твой ОРУД — пробурчал Мирковский.

Однако шофер был прав. До официального конца лета и начала учебного года оставалось еще несколько дней.

Мирковский снова повернулся ко мне и возобновил разговор.

— Так, значит — сын. Только, что же вы его Александром назвали. Теперь какая-то мода на это имя. В каждой квартире, что ни пискун мужского пола, то — Саша. Вы бы, что-нибудь пооригинальнее.

— Так я ж говорю, что мы ждали дочку, а когда родился сын оказались совершенно неподготовленными… У нас даже все детское приданое — розовое, как для девочки. Медсестра поздравляет меня с сыном, а я хотя и рад, но в какой-то степени растерялся. Так он у нас и был дня два совсем без имени. А решать нужно через записочки. Меня-то в палату не пускают. Я предложил Александра, Яна придумала уменьшительное «Алюшка». Так Алюшкой и остался. Яна пишет, что теперь он с каждым днем вообще становится все больше и больше похожим на настоящего «Алюшку».

— А из родителей-то, на кого похож?

— Трудно еще сказать. Ему ведь всего пять дней. Яна пишет, что подбородок мой. И то хорошо, пока.

Евгений Иванович улыбнулся.

— Все еще раз двадцать переменится. Будет и на вас походить и на жену и на всех тетей и дядей по очереди. А что касается бабушек, то на них, вообще, все внуки похожи. Я знаю, у меня детей вон сколько — лесенкой, от горшка до стола. Так, значит, решили брать их с собой за кордон — и жену и сынишку? Вы это окончательно? За кордон ездить не прогулка. Своей жизнью мы все привыкли рисковать. А жена, да еще такой малыш — ответственность большая…

— Я знаю. Но нам вместе будет спокойнее. И Яне и мне. Да и сыну лучше расти, когда и мать и отец рядом…

— Это, между прочим, еще вопрос, где ему лучше расти. Нелегко вам будет смотреть как мальчишка растет не зная даже, что он русский. Вот у нас один товарищ тоже поехал за кордон с семьей и с сынишкой. Мальчишке было с год. Пожили за границей лет восемь, — приехали обратно. Папа говорит: «Ну вот, сынок, теперь ты знаешь, что мы все русские и тебе тоже надо русский язык учить». А воскресенье подошло, отец собрался было на футбольный матч, а сын ему: «Папа, — ты куда? Разве мы в церковь сегодня не идем? Воскресенье, ведь!» — Дело не в одном языке. Дети — они, как губка.

— Ну, а Павел Анатольевич, что думает об этом?

— Да, я пока не знаю, что он думает. Передал ему ваше письмо из Берлина. Так мол и так. Пишет Николай, что согласен вернуться на нелегальную работу, но только в том случае, если ему разрешат поехать за кордон с семьей. Он черкнул короткую резолюцию: «Дать отпуск, потом поговорю с ним лично». Ну, вот, отпуск ваш кончился и я везу вас для личного разговора. Что же еще? Посмотрим… Не волнуйтесь раньше времени. Вот, если не разрешит, тогда и будете волноваться…

— А удобно ли, в больницу? Может Павел Анатольевич плохо себя чувствует? Доктора не будут возражать?

— Чего же неудобного, когда он сам позвонил и приказал вас привезти. А доктора за то и деньги получают, чтобы возражать…

Машина подъехала к высокой каменной ограде, свежевыкрашенной в желтый цвет, и задержалась перед воротами. Шофер погудел. Часовой вышел из калитки, проверил пропуска и открыл ворота. Мы въехали в длинный асфальтированный двор загородной больницы МГБ СССР. Где-то здесь, в этом большом недавно выстроенном здании, находился уже с неделю на положении больного мой начальник, генерал Судоплатов. Его давно мучали головные боли и когда правый глаз стал терять остроту зрения, доктора приказали больничный режим.

Я оказался прав. Доктора категорически воспротивились пустить нас к Судоплатову.

— Но он же нам звонил — попытался я воздействовать логикой.

— Мало ли что звонил, — упрямилась сестра. — Здесь он больной, и я приказы от своего начальства принимаю.

— Чего, вы?! — дернул меня за рукав Мирковский. — Разве ж так действуют? Дайте, я…

Он ласково обратился к медсестре.

— Девушка, а вы бы проверили у вашего начальства, как обстоит дело. Мы, конечно, не настаиваем, но прежде чем возвращаться хотелось бы иметь, так сказать, официальный отказ.

Сестра взялась за телефон. Мирковский остановил ее.

— Что вы, по телефону… По телефону он откажет, вроде отговорки. Сходили бы сами. Посетителей пока нет. А мы за вас подежурим.

Сестра засмеялась и махнула рукой.

— Ладно, уж раз вы так красиво просите…

Не успела она скрыться за углом, как Мирковский рванул меня за руку к вешалке с халатами.

— Быстро, Николай. Помогите натянуть. Хватайте, какой поближе.

Мы бросились в лифт.

— Судя по телефонному номеру, на шестом этаже — вымолвил запыхавшийся Евгений Иванович.

Когда мы постучали в дверь, нам ответил знакомый голос генерала: «Войдите». Мирковский взглянул на меня победно: «Что? Разведчики никогда не сдаются», и радуясь, как ребенок, шагнул в комнату.

Судоплатов сидел на краю кровати в пижаме и больничном халате. Увидя нас, он обрадовался.

— А-а, проходите, проходите! Прорвались все же? Ну, вас все равно быстро выгонят. Я лучше оденусь и спущусь к вам. Пройдемся и поговорим. Как дела у вас, Николай? Жена здорова? Я слышал у вас сын. Поздравляю. Как мамины дела? Отпуск хорошо провели? Ага, вот и мои тюремщики…

Действительно, на пороге появилась красная от возмущения медсестра и дежурный врач. Евгений Иванович поднял предостерегающе руку, обращаясь к сестре:

— Bee понятно. Мы исчезаем.

И бочком, очень быстро для своей комплекции, выскользнул из комнаты. Судоплатов спустился во двор минут через пятнадцать. На нем была генеральская форма — тяжелая шинель и фуражка с золотой кокардой. Я в первый раз видел его в форме, со времен «московского подполья». Мы пошли по мокрому асфальту, в котором отражались яркие окна больницы. Двор был еще незакончен и в бетонных круглых клумбах не было ни цветов, ни земли.

Евгений Иванович посмотрел на небо.

— Дождик, наверное, надолго. Может отложим разговор, Павел Анатольевич?

— Неважно, — ответил генерал. — Я ведь не простужен. Ну, вымокну, ничего не случится…

Он шел медленно, видимо, обдумывая как начать. Потом заговорил негромким голосом и мы невольно придвинулись поближе, чтобы слышать.

— Я прочитал ваш рапорт, Николай. Очень рад, — что вы решили вернуться на работу, соответствующую вашей квалификации. Ваше письмо было тем более кстати, что руководство поручило нам создание в ближайшее время нескольких серьезных резидентур в Западной Европе. Одну из них, например, в Швейцарии, — мы могли бы поручить вам. Конечно, резидентура, это не разовое задание. Здесь нужно готовиться к длительной и основательной работе, на много лет вперед. Вам придется пройти заново боевую подготовку и познакомиться с принципами руководства агентурными сетями. Понимаете, Николай, до сих пор вы были офицером-исполнителем. Теперь я намерен поручить вам функцию офицера руководителя. Отвечать за других людей несравненно трудней, чем за самого себя. Поверьте мне — я это знаю. Если вы готовы связать свою жизнь с такой ответственной и долголетней задачей, то я ее вам доверю. Только подумайте еще раз крепко обо всем. Решение важное и я не хочу, чтобы вы приняли его наспех…

— Но, Павел Анатольевич, вопрос моей семьи для меня важнее, чем…

— Да, я помню о вашем «условии»…

Судоплатов иронически улыбнулся и сердце у меня екнуло. Он продолжал опять серьезным тоном:

— Если рассматривать его не как ультиматум, а как оперативное предложение, то оно вполне правильное и я с вами согласен.

Будь другая обстановка, я закричал бы «ура». Судоплатов, между тем, уточнил свою мысль.

— Мы часто идем на такие комбинации. Жена и ребенок могут послужить разведчику удобным прикрытием. Человек сразу приобретает другой вид. Плохо, что многие из наших резидентов вынуждены работать в одиночку. Для окружающего их общества, они кажутся слишком непривязанными к жизни. А семья, жена и ребенок, могут придать разведчику солидность и вызвать доверие. Надо разработать подходящую легенду, что жена ваша родилась и выросла за границей и сын появился там же. Тогда отношение властей к вам будет иным, чем если бы вы приехали как перекати-поле. Да. Послать с вами семью нам будет выгодно. Но справится ли ваша жена с такой задачей?

— Мне не хотелось бы втягивать ее в какую-нибудь работу по линии разведки…

— Я вам этого и не предлагаю. Наоборот, — попрошу вас делать вое возможное, чтобы она не принимала никакого участия в делах резидентуры и, вообще, знала бы поменьше государственных секретов. Кстати, что ей известно о вашей работе?

— То, что я работаю в научно-исследовательском институте.

— А вы скажите ей правду. Не всю, конечно. Смысла и деталей вашей работы не касайтесь. Но наше учреждение назовите. Скажите ей о вашем звании. Можете упомянуть о ваших прошлых делах, партизанских, например. Я думаю, мне надо бы повидать вашу жену в ближайшее время и познакомиться…

— Она не захочет приехать в здание МГБ — неосторожно вырвалось у меня.

Судоплатов не обиделся.

— Ну, что ж. Так я сам приеду к ней в гости. На это, я надеюсь, она согласится? Евгений Иванович подберет свободный вечер. После того, конечно, как меня выпустят отсюда.

Генерал помолчал и потом вернулся к главному предмету разговора.

— Смогла бы ваша жена овладеть каким-нибудь иностранным языком, чтобы не прибегать к русскому за кордоном?

— Да, вполне. Она с детства знает немецкий. Говорила на нем когда-то совершенно свободно. В последние годы подзабыла, конечно.

Павел Анатольевич кивнул головой.

— Это хорошо. Я думаю, что стоило бы послать ее на несколько месяцев в нашу зону Германии для изучения обстановки и восстановления языка. В общем — садитесь с Евгением Ивановичем за рабочий план.

Судоплатов остановился и бросил тревожный взгляд в сторону ворот. Они были открыты. Во двор въезжал черный лимузин. Судоплатов стал прощаться и я заметил в его поведении необычную торопливость.

— Это ко мне. До свиданья. Я скоро выйду отсюда. Тогда потолкуем обо всем подробно. Если меня не выпустят — сам убегу. А пока Евгений Иванович расскажет вам остальные детали наших планов по резидентуре… Как ваша мама? Здорова? Передавайте ей привет…

И генерал ушел быстрыми шагами навстречу остановившейся машине. Из нее вышла женщина в черном шелковом пальто и маленький мальчик. Из короткого замечания Мирковского мне стало ясно, что к Судоплатову приехали с визитом жена и сын.

— Так, значит вы все знаете о резидентуре? — спросил я у Евгения Ивановича, когда мы забрались обратно в машину и поехали к Москве. — А говорили, что ничего пока неизвестно…

Он развел руками жестом полушутливого протеста.

— Так вы же о себе спрашивали. А резидентура пока еще не ваша. Генерал вас предложит министру. Если мы с вами умный рабочий план напишем, тот утвердит. Тогда и будет швейцарская резидентура вашей. Со всем почетом, ответственностью и головной болью…

За два с лишним года, со времени первого ремонта, Янина квартира все продолжала улучшаться — в ней установили центральное отопление. К кольцу горячей воды от киевской теплоэлектроцентрали подключили еще несколько домов и, в том числе, наш. Понаехавшие бригады мальчишек-ремесленников взрыли все дворы, пробили в стенах несколько лишних дыр, перессорились друг с другом из-за ошибок, допущенных в плане районным инженером и, в конце концов, понавесили везде звенья новых, но уже ржавых, батарей. Новая отопительная система заработала исправно, если не считать мелочей: температуру регулировать было нельзя. На районном складе не нашлось кранов. В самом начале работ, еще когда сотни жильцов тревожно гадали: «подключат или не подключат», ремесленники торжественно привинтили к стенам на самые видные места красивые коробочки термостатов. В каждой квартире они подробно и с удовольствием рассказывали, что этот умный прибор — последнее достижение техники — сам регулирует тепло. Потом, когда выяснилось, что не только автоматических, но даже и простых кранов на складе нет и батареи сварили напрямую, коробочки, термостатов остались на стенах, напоминая беспомощно растопыренными обрывками проводов, что каждому достижению техники нужна практическая база. Вода в кольце теплоцентрали имела обычно температуру в восемьдесят градусов. Весной и летом мы задыхались от жары, но зимой спали с открытыми форточками. Зато стены быстро высохли и сырость исчезла.

Брату Яны я отдал комнату у Калужской площади, которую Судоплатов выхлопотал для меня весной 1951 года, пока я путешествовал по Европе. Мы с Яной и Машей остались в квартире одни.

В августе 1952 года, когда я приехал в отпуск из Берлина, старые перегородки были сломаны и воздвигнуты новые. Получилось три комнаты: детская, Машина комната и наша с Яной, она же столовая. Кухня была расширена и выложена кафельными плитками в предвидении ежедневных купаний ребенка. Старый дубовый стол мы распилили пополам. Из одной части вышел письменный стол для Маши, из другой — стол для пеленания, в детскую. На пол в детской комнате мы положили линолеум, стену занавесили ковром, специально привезенным из Берлина, и приставили к ней детскую кроватку, купленную в соседнем магазине на Арбате. Столовая получилась такой большой, что в ней свободно уместились и новый рижский шкаф, и пахнущий свежим фабричным клеем обеденный стол, и даже телевизор с этажеркой для грампластинок. Осталось место и для дивана, буфета, чертежного стола и книжного шкафа. Старый гардероб мы поставили в Машину комнату.

Когда же покрасили окна белой масляной краской и повесили кремовые кружевные шторы, полуподвал превратился в светлую, просторную квартиру.

Соседи и знакомые, зачастившие в гости, уверяли, что приходили смотреть на чудесные перемены. Мы с Яной понимали, что интересовал их, в первую очередь, телевизор, но против частых визитов не возражали.

Наши родственники и друзья не знали, что, несмотря на внешние перемены к лучшему, на обилие в квартире хороших вещей, нашу с Яной жизнь нельзя было назвать устроенной.

Вопрос моей службы в разведке продолжал висеть над нашими головами, как Дамоклов меч.

Приехав из Берлина, я не сказал Яне всей правды о своих планах. Мне не хотелось начинать разговоров на острую и тяжелую тему в столь неподходящее для Яны время. Я упомянул только, что возможность выхода, кажется, появилась и все зависит от встречи с Судоплатовым.

Когда Яна вернулась из родильного дома, школьные каникулы кончились. Маши не бывало дома в первую половину дня. Погода была теплой и солнечной. Сынишка спал в своей коляске на дворе перед нашим окном. Мы могли следить за ним не выходя из квартиры. Яна перебирала Алюшкино приданое. Я привинтил заднюю стенку телевизора и придвинул столик обратно к стенке.

— Нашел в чем было дело? — спросила Яна, не подымая головы.

— Да, нужно было переставить поясок переменного сопротивления. Теперь гораздо лучше.

— Надолго ли? — засмеялась Яна. — Завтра опять начнешь что-нибудь улучшать. Оставил бы, как есть.

— Все равно, смотреть телевизор некогда.

Я бросил отвертку и подсел к ней на диван.

— Знаешь, на днях я разговаривал с Судоплатовым. Он болен, но Мирковский возил меня в больницу. Похоже, что Судоплатов мешать мне не будет.

Она смотрела на меня очень внимательно и глаза ее как бы говорили: «может быть расскажешь, в конце концов, в чем дело?»

Я начал издалека.

— В Берлине стало окончательно ясно, что я зашел в тупик. Судоплатов послал меня туда с точной целью — подавить мой бунт. Учебу в университете, как ты знаешь, пришлось забросить. Пропусти я еще не сколько экзаменов, меня мотли отчислить. Отпуска не давали умышленно. Я мог просидеть в Германии годами, оторванным от тебя и Алюшки. А ухода из разведки все равно не получалось. Я превращался постепенно в аппаратного работника. Стал бы, в конце концов, присяжным эмгебистом, и тогда, вообще…

— Ты расскажи лучше, что придумал. Я же знаю твои неприятности и так.

— Придумал я, вот что. Протест против нелегальной работы результатов не дал. Значит есть только один выход — вернуться на нелегальную работу!

У Яны удивленно раскрылись глаза.

— И это ты называешь выходом?

Я продолжал, уклоняясь от преждевременного спора.

— Из Берлина я послал Судоплатову письмо. В нем было мое официальное согласие поехать за, границу на постоянную работу, но с условием, чтобы вместе со мной ехала моя семья — жена и ребенок. Когда мы разговаривали в больнице, Судоплатов дал свое согласие. Подожди, не протестуй. У такого варианта есть большие выгоды. Для нас, конечно. В разведку я не собираюсь тебя устраивать. Ты поедешь со мной, как моя жена, и к служебным делам отношения иметь не будешь. Немецкий язык восстановишь и будешь считаться, по документам, какой-нибудь немкой из районов отошедших к Польше. Поехать придется, вероятно, в Швейцарию. Я буду жить там под видом австрийского коммерсанта, или богатого туриста-немца. Выгода же заключается в том, что ты, Алюшка и я, выйдем из пределов досягаемости для советской разведки. Во всяком случае, вы не будете заложниками. Я смогу саботировать работу без риска отправить вас в тюрьму.

— И, если положение станет невыносимым или слишком опасным — уйти под крылышко западных властей?

— Как крайняя мера, для спасения жизни — да.

— Это невозможно.

— Но почему? Я ведь говорю только о крайнем случае.

— Долго саботировать работу тебе не удастся. Значит речь идет не об отсрочке кризиса, а о его результате. Бежать за границу — это именно бежать и ничего больше. Жизнь нашу мы спасем. А для чего? Твои рассказы о загранице на меня большого впечатления не произвели. Да, у нас в Союзе очень плохо, но это же не значит, что на западе хорошо. Если бы там было все человечно, не появился бы на свет коммунизм. Там можно, наверное, красиво одеться и вообще неплохо жить, но какой ценой? И кому хорошо, а кому очень плохо? Всего этого я совсем не знаю. Я слишком русская, чтобы бросаться очертя голову в совершенно чужой мир. Как мы Алюшку будем воспитывать? Без языка, без родины…

— Создадим свой собственный мирок. Родина у него есть, а язык выучит в семье.

— Да, нет. Даже не в этом всем дело. Просто решение какое-то трусливое. Миллионы пошли в Сибирь из-за менее важных вещей, а мы побежим за границу создавать себе теплую и сытную жизнь. И потом, ты думаешь, власти так просто тебя примут и разрешат остаться? Посадят в тюрьму и будут допрашивать. Выжмут все государственные секреты, а потом выбросят, как тряпку. И будем мы всю жизнь мучиться вопросом, — предатели мы или честные люди…

— Ну, хорошо. Ты знаешь, какое-нибудь другое решение?

— Не знаю. Но то, что ты предлагаешь похоже больше на сдачу, чем на выход из тупика.

— Что же, лучше если мы сядем в тюрьму, а Алюшка попадет в детский дом?

— Это нечестно. Затрагивать сразу самые больные места. Да, возможно, нам суждено просидеть в какой-то тюрьме лет двадцать, а Алюшке вырасти, беспризорным. Можем мы что-нибудь изменить? Мало. Но хотя бы то, что сидеть мы будем не в заграничной тюрьме, а в советской, вместе с другими, такими же как мы. А Алюшка… Я не знаю… Я совсем запуталась в твоих головоломках…

Яна резко отвернула голову в сторону. Но я и так знал, что глаза у нее полны слез. Лучше всего было отложить дальнейший разговор.

С каждым словом из того, что сказала Яна, я был в душе полностью согласен, но рассказать ей о своем настоящем плане я не мог. Я не имел права открыть ей, что намерен вывезти их за границу только для возможности примкнуть самому к революционной организации. Это означало бы сделать Яну своей сообщницей. При первой же неудаче, она могла попасть под расстрел вместе со мной. Конечно, разница между планами возможного ухода на Запад и решением примкнуть к НТС была, с точки зрения уголовного кодекса, небольшой. Но как раз эта разница могла стоить Яне и Алюшке жизни.

Оставалось ждать пока Яна сама догадается, что мое решение вызвано причинами более важными и более честными, чем трусливое желание убежать на Запад.

В нескольких десятках метров от метро «Крымская» на Метростроевскую улицу выходит Турчаниновский переулок. Он поднимается от Москвы-реки старой булыжной мостовой в размытых дождем ухабах. Там, где переулок встречается с укатанным асфальтом магистральной улицы, на левой стороне расположен небольшой сквер. На углу его приютился деревянный павильон обувного магазина. На тротуаре перед сквером маячит обычно тележка с газированной водой и лоток с папиросами или дешевыми конфетами. На другом углу переулка лотков и тележек не бывает. Пешеходы там не задерживаются. Этот угол огорожен желтым забором, из-за которого виднеются колонны небольшого портала двухэтажного особняка. Ворота, выходящие на Метростроевскую улицу, плотно закрыты. Иногда легковые машины сворачивают в переулок и, задержавшись перед окном особняка, выходящим во внутренний двор, протяжно гудят несколько раз. В окне мелькает фигура. Затем машины выворачивают обратно на улицу. Через несколько минут человек в штатском разводит половинки ворот и впускает машину во двор.

Некоторые посетители приходят в этот особняк пешком. Тогда они спускаются в переулок. Там есть калитка, похожая на врубленные в стену боковые входы испанских домов. Посетители шарят рукой по каменной боковине и находят кнопку звонка. Фигура снова мелькает в окне. Чтобы не ждать на улице, посетитель может войти в небольшой деревянный тамбур, пока дежурный спустится и откроет дверь.

Все эти предосторожности были задуманы как одно из средств сохранения служебных тайн Бюро номер один МГБ СССР, которому летом 1952 года был передан особняк.

По слухам, в этом доме жил раньше зам. министра госбезопасности Кабулов. Потом, по каким-то неизвестным для простых смертных причинам, дом освободился, и генерал Судоплатов получил его для своей конспиративной штаб-квартиры.

Осенью 1952 года, в одной из комнат этого особняка, я начал работать над планом швейцарской резидентуры.

Дом был большой и в нем работало сразу несколько групп. Нижний этаж; был предоставлен библиотеке, фотолаборатории и начальству. Там имелся даже большой зал с колоннами и длинным столом, вокруг которого можно было бы, наверное, усадить всех сотрудников судоплатовской службы. Но зал этот всегда пустовал. Начальство предпочитало устраивать совещания в других помещениях, более уютных. На втором этаже имелось несколько небольших комнат для оперативных сотрудников моего калибра. Туда вела крутая и скрипучая лестница полукругом. В комнатах были установлены стальные сейфы и ободранные письменные столы казенного образца. Конспирация была строгой. Нас проводили в комнаты по указанию дежурного так, чтобы мы не встречались с другими сотрудниками, готовящимися уехать за границу. Но окна моей комнаты, например, выходили во двор. Приезжающие машины останавливались внизу. Мне стоило только скосить глаза, чтобы увидеть, кто приехал. Кроме того, когда начальства не было поблизости, мы наведывались в гости друг к другу, как говорится: «отвести душу в дружеской беседе».

Для такой беседы ко мне вскоре зашел Ревенко. Я удивился его появлению.

— Откуда? И почему? Ты же должен был сидеть в Берлине и работать над группой «Ганса»?

Ревенко многозначительно улыбнулся и, садясь на дряхлый диван, заявил с ноткой удовольствия в голосе.

— Нет больше Ганса. Накрылся Ганс.

Я посмотрел на него внимательно. Наверное, Володя был доволен не провалом группы, а возможностью поразить меня такой сенсационной новостью.

Он закурил и, радуясь моему изумленному лицу, продолжал:

— «Ганс», он же Отто Серж, он же — бывшая главная надежда Коваленко и компании сидит сейчас в одной из саарских тюрем. Как он себя чувствует, трудно сказать, но можно предположить, что кисло. Подполковнику Коваленко я тоже не завидую. Во-первых, фюрер здорово струхнул. Во-вторых, в ближайшее время в берлинскую деревню едут ревизоры — слон и Тамара. Что они там будут ревизовать — не знаю. Гансу теперь только один Бог поможет.

Непосвященному человеку разобраться в жаргоне Ревенко было нелегко. Но я знал, что «фюрером» Володя называл Коваленко, «слоном» полковника Гудимовича, «Тамарой» майора Иванову и «берлинской деревней» — Карлсхорст.

Одно только обстоятельство мне было неясно.

— Ты говоришь как посторонний наблюдатель. Но разве не спросят и с тебя? Ведь с Гансом работал ты.

Володя бросил едва раскуренную папиросу в угол и прижал ее носком ботинка.

— А что я? Мое дело маленькое. Я Гансу говорил, чтобы он не ездил в Саар. Там полно его бывших компаньонов по советскому лагерю для военнопленных. А Ганс в этом лагере вел себя довольно неприлично. Сначала стучал на дружков по бараку, потом стал, за заслуги, чем-то вроде старосты по лагерю. Начал изуверствовать: выгонял людей на мороз в кальсонах, врагов устраивал в карцер и так далее. В личном его деле таких красноречивых деталей не описывалось, но подозревать можно было. В общем, такое прошлое, по саарским законам, — подсудно. И этого мы тоже не знали. Но все равно, Гансу было запрещено появляться в Сааре. А он взял и поехал. У него там сентиментальные привязанности, родственники, что ли… Точно не знаю. Какой-то бывший товарищ по лагерю его опознал. Схватили молодчика и под следствие: за преступление против человечности. Скоро, наверное, открытый процесс будет.

— Значит, то что он приехал в Западную Германию по поручению советской разведки саарским властям неизвестно?

— Думаю, что нет. Если он сам не ляпнет какую-нибудь глупость. Но, ведь все равно, использовать его, — как агента, пока нельзя. По слухам, ему могут вкатить лет восемь. В общем, вся группа Ганса стала бесполезной и Павел отозвал меня из Берлина.

— Что же ты теперь собираешься делать?

— Пока обосновываюсь в Москве. Буду ходить через день-два сюда и усердно работать над очередным «прожектом». А в основном, конечно, буду гнать учебу в университете. Как у тебя с университетом?

У меня с университетом было неважно. Я сдал экзамен за второй курс и на этом остановился. Лекции я посещал изредка, но все время уходило на другие дела: приходилось работать над планом швейцарской резидентуры и готовиться к роли руководителя этой резидентуры.

Над планом резидентуры я работал, в основном, с Мирковским. Иванова помогала советами и сбором информации в соседних разведывательных управлениях по Швейцарии и Западной Европе. Ей же, в частности, была поручена разработка документов и легенды для моей семьи.

Мне был присвоен новый рабочий псевдоним «Петр» и план получил официальное название: «Резидентура Петра».

По мысли руководителей советской разведки, служба Судоплатова должна была создать нелегальный центр для координации работы боевых групп в Западной Европе.

Этот центр, организованный в нейтральной стране, должен был быть изолированным от остальных агентурных сетей. Страна считалась нейтральной в том смысле, что деятельности боевых групп на ее территории не предусматривалось. Такая планировка называлась «системой третьей страны». Штаб разведки помещался в Советском Союзе. Боевая операция развивалась на территории, скажем, Голландии или Франции. Нелегальная резидентура координировала операцию из третьей страны, в данном случае — Швейцарии.

— Боевики, например, не должны знать, что вы живете в Швейцарии — инструктировал меня Мирковский. — Да и вообще, пожалуй, никто из агентуры. Будете приезжать к ним на встречу в какую-нибудь страну и потом исчезать в неизвестном направлении. Ведь вам, фактически, придется работать со всеми нашими боевыми группами. И теми, что есть и теми, что будут созданы. Если какая-нибудь из них прогорит, вы обязаны удержаться. Вам гореть нельзя. Строим мы ваш терем в Швейцарии солидно, на много лет вперед. Учтите это и не горячитесь. Три раза подумайте, а потом действуйте. Риск, конечно, дело хорошее. Но вы — резидент. Небось в Австрии и Германии не раз крыли начальство последними словами. Что, дескать, Евгений Иванович, да Павел Анатольевич работают со скрипом. А в нашем деле проверка очень нужна. Вот поедете в Швейцарию и вас агенты про себя крыть будут за лишнюю оглядку. Тогда и поймете, почему начальству трудно раскачаться. С другой стороны, дела у вас будут острыми и горячими. Принимайте решения на месте. На нас не оглядывайтесь. Запомните — вы едете не для сбора всякой кислосладкой информации, а для боевой работы. Б-о-е-в-о-й. Взрывы военных складов, диверсии на кораблях, саботаж, на оружейных заводах, а если нужно и физическое уничтожение наших врагов. В любом месте и любыми средствами.

Евгений Иванович остановился и на какую-то секунду задумался. Может быть повторил про себя, только что сказанные слова. Потом неловко улыбнулся.

— Да-а. Грязная, конечно, наша работа, — промолвил он, как бы извиняясь перед кем-то. — Грязная и неблагодарная. Жечь, взрывать, убивать… Звучит весьма и весьма некрасиво. Что ж… Мусорщики революции — вот, кто мы. Кто-то должен быть и мусорщиком. Каким словом вас помянут будущие поколения… Кто знает?.. Наверное — хорошим. Феликс Эдмундович все это досконально объяснил в свое время. В его время…

Евгений Иванович резко остановился и мотнул головой. Когда он снова повернулся ко мне, в глазах его уже лучились обычные хитринки.

— Все правильно, Николай. Делать нужно так, как лучше для государства. А наша работа советскому государству нужна. Тем более, что выполнять ее могут лишь немногие. Вот почему мы категорически запрещаем привлекать к нашей работе людей с уголовным прошлым. Да, уголовник пойдет легко и на поджог, и на убийство. Почему? Потому что у него нет ни принципов, ни веры никакой. Для нас такой человек просто опасен. Мы доверяем нашим агентам важнейшие государственные тайны. Нужно точно знать, что они не продадут наше доверие никому, даже если им гвозди под ногти загонять будут. А уголовник нашу работу сначала загрязнит, а потом продаст первому перекупщику. Подбирайте, Николай, только таких исполнителей, которым можете доверять на высоком уровне. Конечно, есть известный принцип — доверяй и проверяй. Но все равно, сначала узнайте человека, как следует. Если он маленький, мелкий, — лучше и не связываться.

— Ну, а мне, Евгений Иванович, вы доверяете полностью?

Я сам не знал, почему задал такой вопрос. Он вырвался у меня под влиянием, какого-то, полуосознанного, желания поиграть с огнем.

— Вам, что, кто-нибудь уже о партгруппе разболтал?

— Я ничего не знаю ни о какой партгруппе, — искренне ответил я.

Евгений Иванович пожал плечом.

— В конце концов, почему бы вам и не знать… Задали мне на днях как раз такой вопрос на партгруппе. Ну, что ж. Я ответственности не боюсь, сказал, что доверяю. И вам скажу еще раз — доверяю. Иначе не стал бы огород городить со швейцарской резидентурой. Конечно, выкидывали вы всякие штучки и, может быть, еще выкинете. Каждому из нас хочется иногда побрыкаться. Но в большом плане, вы человек наш. В этом я не сомневаюсь. Живете вы, наверняка, не для желудка или карьеры, а для кое-чего повыше и поважнее. И то, во что верите, не побоитесь защищать. А мне этого и достаточно. Так я им, на партгруппе и ответил.

Это было именно так.Вскоре Ревенко подтвердил мне рассказ Мирковского и добавил несколько других важных для меня деталей. Оказывается, на партгруппе был поставлен отдельный вопрос об отношении Хохлова к служебному долгу в связи с поручением ему важного государственного задания.

Ревенко на партгруппе сам не был, но, как обычно, все знал в подробностях. Позиции обсуждающего меня начальства разделились. Кое-кто заявил, что Хохлов человек неустойчивый, отказался в этом году от государственного задания и особенно надеяться на него нельзя. Тогда-то Мирковский и выступил в мою защиту. К нему присоединился Студников, заместитель Судоплатова. Мнение более солидного начальства перевесило и партгруппа возражений руководству против моего назначения посылать не стала.

Вообще же обстановка с моими партийными делами была сложной.

Весной 1951 года я стал кандидатом партии и через год был обязан или перейти в члены партии, или лишиться кандидатской карточки. Мне такая строгость устава была на-руку. Я затягивал свой переход в партию. Но из кандидатов меня все же не исключили. Когда возник проект швейцарской резидентуры, меня снова посетил парторг.

— Сколько времени собираетесь ходить в кандидатах, товарищ Хохлов? Партия сделала для вас исключение и продлила ваш кандидатский стаж;. Вас назначают на важную государственную работу. Следует привести в порядок свои партийные дела.

Это означало, другими словами, что я должен подать заявление.

Отказаться было уже нельзя. Не было больше ни причин, ни смысла. Я мог затянуть оформление в надежде, что уеду за границу до того как пройду последние инстанции. Но делать это нужно было осторожно, чтобы не погубить своих планов.

Тем временем моя «переподготовка» развернулась во всю. Мне предстояло вспомнить все то, чему меня учили во время войны, познакомиться с новейшими достижениями разведывательной техники, боевого снаряжения и аппаратуры связи. Кроме того, пользуясь словами Судоплатова, я должен был знать все с точки зрения офицера-руководителя, а не офицера-исполнителя.

Мирковский уточнил этот тезис более скромно: «раньше учились сами и для себя. Теперь будете учить других. Вот эту разницу и усвойте…»

Главным дирижером моей подготовки Судоплатов назначил Годлевского. За те годы, что я не видел Николая Александровича, он стал подполковником, пополнел и потяжелел. Мы встретились как старые знакомые и быстро установили технику и расписание занятий.

Рано утром Годлевский и я выезжали на служебной машине из особняка в Турчаниновском в направлении Горьковского шоссе.

Километрах в двадцати от Москвы наша машина сворачивала вправо, на дорогу к поселку Кучино. Несколько километров мы крутились сквозь смесь дряхлых изб и новых каменных корпусов. Потом, сразу за кирпичным заводом, в небольшом лесу, начиналось «хозяйство Железнова». Когда я приезжал в эти же места в начале войны вместе с Егором Пожаровым, там был лишь один бетонный домик и узкие щели в земле. За десять лет хозяйство разрослось. Проволочную изгородь заменил дощатый забор. У ворот выросло здание комендатуры, а в глубине территории появилось несколько корпусов секретных лабораторий. «Хозяйство Железнова» представляло из себя экспериментальную и тренировочную базу МГБ СССР, общую для нескольких служб разведки.

Сам Годлевский занимался со мной теорией и практикой огнестрельного оружия. В первый же день он провел меня в большую комнату длинного одноэтажного барака, недавно отлитого из бетона и, показав на плотно запертые шкафы, проговорил, почти гордо: «Наш музей заграничного огнестрельного оружия. Один из самых полных в Советском Союзе».

В шкафах, на фанерных держателях, обклеенных плюшем, хранились образцы самых разнообразных пистолетов и легких автоматов. Мне пришлось научиться разборке, обращению и стрельбе из чешских, польских, немецких, английских и даже американских марок оружия.

Годлевский проводил со мной целые дни на стрельбище. Он не только отрабатывал мою собственную технику стрельбы. Он настойчиво передавал мне свой опыт инструктора и учил, как воспитывать грамотных стрелков.

Затем он познакомил меня с сотрудниками лаборатории диверсионной техники.

Их было двое. Младшего, очень юного, с непокорными вихрами на мальчишеской голове, мы нашли в коридоре, сразу у входа в корпус. Он стоял на коленях у листа жести, разложенного на полу перед входом в уборную и капал из пузатой бутылки прозрачную маслянистую смесь на кучку бурого порошка в середине жестяного листа. Мы почтительно остановились в отдалении. «Научный сотрудник по диверсиям» поднялся с колен и стал рассматривать задумчивым взглядом расползающуюся по металлу кашицу. Кашица задымилась, зашипела и вспыхнула пламенем, сначала красным и коптящим, а потом ослепительно ярким.

— Вот, что значит несколько процентов магния! — констатировал «сотрудник» довольным тоном. Мы оставили его созерцать догорающую смесь и пошли знакомиться со старшим по лаборатории. Старший говорил на плохом русском языке. Позже я узнал, что он — испанец. Лицо его было изуродовано шрамами. На руках не хватало пальцев. Мне рассказывали потом, что несчастный случай с испанцем произошел, когда он пытался кристаллизировать перекись ацетона все для тех же опытов по технике диверсий.

Старший показал мне свой музей — набор заграничных консервов, мыла, пакетов сахара, соли, чая и прочих, внешне невинных, предметов, с запрятанными: внутрь взрывателями. Начинка и механика были разными: пружинными, химическими, термостатными, контактными, но цель одна и та же — диверсия на складах, в портах, на кораблях, в поездах и грузовиках. От него же я узнал, что кинофильм для пироксилина больше не подходит: за границей стали выпускать невоспламеняющуюся пленку. Зато можно было пользоваться, как сырьем для взрывчатки, охотничьим порохом, капсюлями и даже детскими игрушками. Тут же, на стенах висели схемы взрывателей и зажигателен, которые за границей можно было сделать самому из общедоступных материалов.

Урок закончился. Старший вернулся к куску английского мыла, который он тщательно выскабливал скальпелем для устройства в нем хитроумной мины. Мы с Годлевским двинулись дальше — в лабораторию специального оружия.

Для знакомства со специальным оружием, изобретенным в лабораториях МГБ СССР и применявшимся только для особо важных заданий, требовалось разрешение министра. Годлевский получил его для меня и нам принесли в демонстрационную комнату образец бесшумного пистолета.

Пистолет был небольшой, с тройным стволом, напоминавшим волнистый, толстый портсигар, поставленный на ребро. Подполковник, демонстрировавший нам оружие, вынул из кармана своего синего халата несколько стальных блестящих цилиндров, напоминавших короткие и тупоносые сигары. С одной стороны они имели капсюль, как у охотничьих патронов, а с другой выглядывало рыльце пули. Подполковник начал объяснять:

— Секрет оружия в цилиндре. Пистолет ничего особенного из себя не представляет. В нем три камеры для цилиндров и пружинный боек, который по очереди разбивает цилиндровые капсюли. Поскольку секрет заключен в цилиндрах, следует уничтожать их немедленно после использования. Лучше всего их топить в ближайшем канале или реке. Эти цилиндры — демонстрационные. Мы их перезаряжаем. Эффект глушения у них, конечно, не такой, как у новых. Прицельность оружия, между прочим, невелика. Стволом служит короткий отрезок цилиндра. Отклонения пули в полете большие. Так, что рабочей дистанцией мы считаем метров десять-двадцать. Но сила у пули солидная: на двадцать пять метров пробивает четыре дюймовые доски. Доски сосновые, конечно. Вот попробуйте…

Он заложил цилиндры в пистолет и протянул мне оружие.

— Стреляйте через окно.. Там сзади лес и все равно никого нет.

Пистолет был небольшим, но тяжелым. Я прицелился в стальную боковину пожарной лестницы и нажал спуск. Раздался резкий лязг металла о металл. Это не было ударом пули о лестницу. Мне показалось, что из пистолета ничего не вылетело, только цилиндр издал протяжный свист, перешедший в шипение. Подполковник смущенно улыбнулся и торопливо пояснил. «Цилиндр старый. Герметичности, наверное, нет. Нажмите еще раз…» Я нажал. Лязг повторился, но без свиста, с одним шипением. От лестницы отлетела чешуйка ржавчины. Я подошел поближе к открытому окну. На поверхности боковины осталась чуть заметная вмятина.

— В общем, сила есть, — продолжал полковник. И звук, как видите, негромкий. То, что щелкает — это пружина. Мы сейчас работаем над электрической системой. Там шума будет еще меньше. А шип потому, что цилиндры старые. Новые не шипят.

Звук был действительно тихим, но оружие показалось мне еще несовершенным. Обижать подполковника не хотелось и я высказал свое откровенное мнение только Годлевскому. Он согласился:

— Да, не совсем то, что нужно в боевой обстановке. Но они совершенствуют его беспрерывно. Добьются и качества и простоты. Не беспокойтесь…

Говорить ему, что я и не беспокоюсь, было, конечно, бессмысленно.

Потом мы наведались в радиолабораторию, к моему старому знакомому Пете Рябцеву. Оказалось, что за прошедшие годы конструкции секретных радиостанций для разведывательных служб, сильно изменились. Появились приемники с записью на магнитную пленку и передатчики с бумажной перфорированной лентой. По новым правилам, вся работа в эфире не должна была составлять больше одной-двух минут, — время, за которое контрольные пункты противника не успели бы еще обнаружить нелегальную станцию. Рябцев показал мне новейшие американские схемы радиолюбительских передатчиков. Затем, мне пришлось построить один из таких передатчиков самому и связаться в эфире с центральной радиостанцией нашей службы.

Тайнопись тоже шагнула далеко вперед за время, прошедшее с конца войны. Мой «глюкозный» метод уже считался устаревшим. Мне показали носовые платки, шарфы и молитвенники,  пропитанные особым составом. Достаточно было приложить их к бумаге, чтобы написанный водой секретный текст превратился в надежную тайнопись.

Потом я вернулся в кабинет особняка в Турчаниновском и получил для чтения секретные лекции Комитета информации. В этих брошюрках, отпечатанных на пишущей машинке в нумерованных экземплярах, рассказывалось о принципах построения агентурной сети, системах связи с курьерами и центром, о работе методом тайников и о прочей кухне разведывательной работы.

«Переподготовка» отнимала много времени, но я успевал все же заходить в университет. Сдавал понемножку зачеты и контрольные работы и встречался с друзьями по факультету. Когда родился Алюшка, мы с Яной даже удивились, сколько у меня оказалось хороших друзей среди однокурсников. Они заходили в гости, приносили игрушки для новорожденного, доступные скудному студенческому бюджету и тем более поэтому трогательные. Спрашивали не надо ли нам помочь в доме, доставали мне по собственной инициативе записи пропущенных лекций. Для Яны такая студенческая дружба была не новостью, меня же она особенно радовала.

Я старался ответить на их дружбу, как мог. Рассказывал им о своих впечатлениях в Восточной Германии, устраивал прослушивание западных пластинок, привезенных мною в записи на проволоку. В первый раз, когда я завел «Сэ си бон» Луи Армстронга, и зазвучал его до неприличия хриплый голос, Нина, комсорг нашего курса, даже ойкнула: — «Какой распад!» и тут же заявила: «Заведи еще раз, ладно? Уж очень здорово!»

Потом мой проволочный записывателъ был принесен в университет. Катушек с западной музыкой было много — на несколько часов. Слушали сначала в аудиториях, а потом на студенческом «капустнике» завели «распад» на весь вечер через мощный трансляционный узел Ленинской аудитории.

После этого со мной стали здороваться в коридорах университета незнакомые люди…

Для семьи оставались вечера и ночи. Ночи, потому что Алюшка засыпал плохо и поздно и требовал всеми средствами, доступными мальчишке его возраста, чтобы перед сном его носил на руках отец. Яна была еще слабой и не могла держать Алюшку на вытянутых руках, на большой подушке, как ему особенно нравилось. Мы знали, что это баловство, но спорить с сыном я не хотел и, делая вид, что не замечаю укоров Яны, уступал малышу.

Спокойная обстановка в квартире водворялась, обычно, часа в два ночи. Тогда мы с Яной садились пить чай в кухне и могли поговорить наедине. За прошедшие недели я так и не сумел найти ничего нового в своей аргументации, что могло бы убедить Яну в правильности швейцарского плана.

— Что же из всего этого будет? — в который раз спрашивала она.

— Не знаю, — отвечал я, очень честно. Пока готовлюсь и планирую. Очередь решать за тобой. Я не вижу никакого другого выхода. Но если ты категорически воспротивишься, я смогу придумать что-нибудь для отказа.

— Но я уже категорически противлюсь! — возразила она, скандируя слово «противлюсь».

— Ты противишься, потому что смотришь на мой план только со своей точки зрения. Представь себе на минутку, что я не могу говорить тебе всего. Просто не могу и все. Разве не сказано в Евангелии, что жена должна слушаться своего мужа?

— Когда писали Евангелие не было советского государства и МГБ, — попробовала отшутиться Яна, но задумалась.

Позже она спросила меня:

— А, может быть, в твоих планах главное как раз то, что ты мне не досказал?

«Сто двадцать первая» была второй конспиративной квартирой Бюро номер один МГБ СССР в доме на углу улицы Горького и площади Пушкина. Она выходила окнами к памятнику. С высоты третьего этажа я мог видеть, как одинокая продавщица эскимо у троллейбусной остановки перебирала свой уже неходкий товар, пытаясь, наверное, подсчитать сколько «палочек» продано за первую половину дня. Свежий октябрьский ветер развевал пар, клубящийся от сухого льда. Прохожие оглядывались, может быть, думая, что лоток этот с горячими пирожками, но завидев полярного медведя на рекламе, спешили пройти дальше.

Прохладно было и в «сто двадцать первой». Прохладно и неуютно. Полотняные чехлы покрывали мебель. С пианино давно не стирали пыль. Верхний лист стопки бумаги, лежавшей на письменном столе, пожелтел и покоробился. «Сто двадцать первая» предназначалась, в основном, для встреч Судоплатова с нелегальными сотрудниками. Во время болезни генерала квартира пустовала.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.