Трансатлантическая любовь Письма Симоны де Бовуар к Нельсону Олгрену (1947–1964 гг.)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Трансатлантическая любовь

Письма Симоны де Бовуар к Нельсону Олгрену

(1947–1964 гг.)

Фрагменты книги

Вступление, перевод с английского и французского ИРИНЫ КУЗНЕЦОВОЙ

Публикация трехсот с лишним писем Симоны де Бовуар к американскому писателю Нельсону Олгрену (1909–1981) стала для французов неожиданным подарком к концу века. Бурная литературная жизнь двух послевоенных десятилетий, политические столкновения, приметы времени и ушедшие детали быта описаны, при всей непринужденности эпистолярного стиля, так основательно и объяснены так подробно, что потомкам не придется ломать голову над малопонятными аллюзиями или отсылками к потерявшим свою значимость событиям. И дело не только в том, что Симона де Бовуар, писатель, философ, автор нескольких книг мемуаров, прекрасно владеет пером. Эти письма обращены к американцу, для которого Европа — почти другая планета: парижские знаменитости, литературные сплетни, даже новые направления — такие, к примеру, как французский экзистенциализм, — ему практически неизвестны.

Симона де Бовуар не раз говорит в письмах о том, что их встреча с Олгреном — это встреча Старого и Нового Света, двух миров, разделенных Атлантикой. Мир Олгрена — Америка, а точнее, Чикаго, где он вырос и куда вернулся после университета и долгих скитаний по южным штатам. Этот город в писательской судьбе Олгрена сыграл примерно ту же роль, что Петербург для Гоголя или Достоевского. Его новеллы, романы, даже поэма в прозе — все посвящено Чикаго, пронизано духом Чикаго, наполнено мутной поэзией чикагского “дна”. Эта поэзия, отчетливо помеченная маркой “сделано в Чикаго”, принесла Олгрену славу, официально подтвержденную Национальной литературной премией. Его главные персонажи — люди, которых гигантский дождливый город сломал и подмял, в основном воры, проститутки, наркоманы. Любопытно, что эпиграф к самому известному своему роману “Человек с золотой рукой” он взял из купринской “Ямы”. Куприна, как и Достоевского, он, в отличие от французской литературы, знал и любил.

Вне Чикаго Олгрен своей жизни не мыслил, Симона де Бовуар не могла покинуть Париж, и их любовь вылилась в переписку, длившуюся семнадцать лет. В какие-то периоды они обменивались лишь новогодними поздравлениями, но прочная связь между ними продолжала существовать, и переписка неизменно возобновлялась.

Причиной окончательного разрыва стала книга воспоминаний Симоны де Бовуар “Сила вещей” (1963). “Надеюсь, ты останешься доволен страницами, посвященными тебе, я вложила в них все свое сердце”, — пишет она Олгрену. Однако его реакция оказалась неожиданной и резкой. Желчно, зло, почти с ненавистью обрушивается он на книгу в печати и никогда больше, до самой своей смерти в 1981 году, не пытается восстановить прерванные отношения. Он умер в одиночестве, в своем доме в Чикаго, и не нашлось человека, который взял бы на себя заботу о похоронах. “Тело Олгрена не востребовано!” — гласили заголовки газет.

Симона де Бовуар, пережившая его на пять лет, была поражена, узнав, что, несмотря на публичные проклятия, он сохранил ее письма. Они попали на аукцион, где их приобрел университет штата Огайо, и через некоторое время к ней обратились за разрешением на публикацию. Вряд ли, когда эти письма писались, они были рассчитаны на издание — слишком они личные и исповедальные. Но для Симоны де Бовуар самораскрытие, пусть даже шокирующее, было одной из принципиальных установок: правда, рассказанная о себе, способствует самопознанию человечества, у писателя не может быть тайн ни от современников, ни от потомков. Она дала разрешение на публикацию при условии, что сама подготовит письма к печати и переведет на французский язык. В 1986 году она умерла, так и не успев этого сделать.

Расшифровкой и окончательной реконструкцией текста c самоотверженной скрупулезностью занялась Сильви Ле Бон де Бовуар. Она же подготовила полное французское издание этих писем и снабдила их необходимыми комментариями, частично воспроизведенными в нашей публикации. Из трехсот четырех писем Симоны де Бовуар, написанных в разные годы, мы представляем тридцать, в том числе самое первое и самое последнее. Поскольку на издание переписки Олгрена наложен его наследниками и литературными агентами категорический запрет, в пояснениях, дающихся курсивом между письмами, а также во фрагментах из упомянутой книги Симоны де Бовуар “Сила вещей” восстанавливаются недостающие звенья ее отношений с Олгреном и приводятся отрывки из его писем, сохранившихся у нее в архиве и ждущих своего часа.

В январе 1947 года Симона де Бовуар по приглашению нескольких американских университетов приехала в Соединенные Штаты. Находясь проездом в Чикаго, она, по совету нью-йоркской знакомой, встретилась с Нельсоном Олгреном. Он водил ее по городу, показывал чикагское “дно”, районы трущоб и притонов, польский квартал, где он вырос, а вечером следующего дня она уехала в Лос-Анджелес.

1.

Суббота, вечер [23 февраля 1947]

В поезде, по пути в Калифорнию

Дорогой Нельсон Олгрен!

Делаю попытку писать по-английски. Прошу прощения за грамматику. Если ошибусь в употреблении каких-то слов, то постарайтесь все-таки понять. Вдобавок почерк у меня ужасный и в поезде сильно трясет.

Вчера, расставшись с Вами, я вернулась в гостиницу, дописала статью — боюсь, что плохо, но бог с ней, — и поужинала с моими соотечественниками, мысленно проклиная их. Они были и в самом деле противные, к тому же из-за них я не смогла поужинать с Вами. Потом я Вам позвонила, и они проводили меня на поезд. Я улеглась на полку, раскрыла Вашу книгу и читала, пока не уснула. Сегодня продолжала читать, одновременно любуясь видами из окна: день прошел на редкость спокойно, и, прежде чем лечь спать, хочу сказать Вам, как нравится мне Ваша книга и Вы сами. Наверно, Вы это почувствовали, хотя времени было мало и мы даже не успели толком поговорить. Не стану повторяться и снова благодарить Вас, но мне было с Вами хорошо, и хочется, чтобы Вы это знали. Как-то грустно говорить Вам “до свидания”, а может быть, и “прощайте”. Я хотела бы еще раз приехать в Чикаго в апреле, рассказать Вам о себе и чтобы Вы мне о себе рассказали. Удастся ли мне выкроить время? Кроме того, я в некоторой нерешительности: если нам было так трудно расставаться вчера, то не будет ли еще труднее после того, как мы проведем вместе несколько дней и почти наверняка станем друзьями? Не знаю.

В общем, до свидания или прощайте, но я не забуду этих двух дней в Чикаго, иначе говоря, не забуду Вас.

С. де Бовуар

3.

[24 апреля 1947]

Пенсильванский университет,

Филадельфия-колледж

Дорогой Нельсон!

Я снова в Нью-Йорке после большой поездки с лекциями по окрестным колледжам и университетам. Пробуду здесь недели две. У меня билет в Париж на десятое мая, но было бы жаль улететь, не повидавшись с Вами. Приехать в Чикаго мне необычайно сложно: я должна сдать еще кучу статей, у меня назначено несколько выступлений и две лекции непосредственно в Нью-Йорке. Может быть, Вы сами приедете сюда после двадцать седьмого? Тут мы бы часто виделись и успели бы наговориться вдоволь. Если Вы согласны, я готова позвонить в любое время, чтобы условиться о дате Вашего приезда. Если нет, то постараюсь приехать к Вам сама дня на два. Ответьте мне. И пожалуйста, привезите, если сможете, экземпляр Вашего романа. Я вчера видела его в одном доме, со скверной фотографией, где Вы совершенно на себя не похожи. У меня было искушение его украсть, но не получилось.

До свидания. Надеюсь, до скорого.

С. де Бовуар

Симона де Бовуар позвонила Олгрену из Нью-Йорка. Ее отъезд во Францию откладывался, поэтому она решила все-таки навестить его в Чикаго. Потом они вернулись вместе в Нью-Йорк, где провели последнюю неделю до ее отъезда.

4.

[17 мая 1947]

В самолете,

Суббота, вторая половина дня,

Ньюфаундленд

Мой милый, чудесный, любимый “молодой абориген”, ты опять заставил меня плакать, но нежными слезами, нежными, как все, что исходит от тебя. Я села в самолет, открыла твою книгу, и мне захотелось увидеть твой почерк. Я взглянула на титульный лист, жалея, что не попросила написать мне что-нибудь на память, и вдруг увидела твою надпись, красивую, ласковую, полную любви. Я уткнулась носом в иллюминатор и расплакалась прямо над синим морем, но это были сладкие слезы, слезы любви, нашей любви. Я тебя люблю. Шофер такси спросил: “Это ваш муж?” — “Нет”. — “А, значит, друг? — и добавил сочувственно: — Как он переживает!” Я не удержалась и ответила: “Нам тяжело расставаться, ведь Париж так далеко!” Тогда он с большой теплотой заговорил со мной о Париже. Хорошо, что ты не поехал со мной: на Мэдисон авеню и в Ла-Гуардиа были какие-то знакомые — один бог знает, до чего противными бывают иногда французы, и тут оказался как раз худший вариант. Я была не в себе, не могла даже плакать. Потом самолет наконец взлетел. Люблю самолеты. Когда внутри все бурлит, то самолет, по-моему, самый подходящий способ передвижения: он гармонирует с состоянием души. Самолет, любовь, небо, боль, надежда — все сливается в одно. Я думала о тебе, перебирала в памяти каждую мелочь, читала твою книгу, которая, кстати, мне нравится больше, чем предыдущая. Нам подали виски и прекрасный обед: курица в сметане, шоколадное мороженое. Ты пришел бы в восторг от этих видов: облака, море, берега, леса, деревни — все как на ладони, и ты улыбался бы своей теплой мальчишеской улыбкой. Над Ньюфаундлендом уже сумерки, а в Нью-Йорке было только три часа. Остров необычайно красив, весь в темных соснах и тихих печальных озерах, а кое-где — вкрапления снега. Тебе бы наверняка понравилось. Мы приземлились и теперь должны ждать два часа. Интересно, где ты сейчас? Может быть, тоже в самолете? Когда ты вернешься в наш маленький дом, я буду ждать тебя там, спрятавшись под кроватью, да и просто везде. Теперь я всегда буду с тобой — на унылых улицах Чикаго, в надземке, в твоей комнате. Я буду с тобой, как преданная жена с любимым мужем. У нас не будет пробуждения, потому что это не сон: это чудесная реальность, и все только начинается. Я чувствую тебя рядом, и, куда бы я теперь ни пошла, ты последуешь за мной — не только твой взгляд, а ты весь, целиком. Я тебя люблю, вот все, что я могу сказать. Ты обнимаешь меня, я к тебе прижимаюсь и целую тебя, как целовала недавно.

Твоя Симона

11.

Среда [4 июня 1947]

Мой любимый муж! Как я была счастлива, спустившись сегодня вниз, найти от тебя письмо, да еще такое чудесное! Я как будто снова услышала твой милый насмешливый голос, увидела твою улыбку, ты был рядом, и мы весело болтали. Оказывается, переписка может быть очень приятным занятием: если ответы приходят быстро, то получается как бы разговор. Кажется, будто ты где-то близко, я чувствую, что ты меня любишь и словно смотришь на меня в эту минуту, чувствую, что и ты чувствуешь, как я тебя люблю. Милый мой, ты не представляешь себе, как я счастлива, я и не предполагала, что ты можешь подарить мне столько счастья. Весь день был солнечным, радостным, светлым благодаря твоему ласковому письму, согревшему мне душу. Мне завидно, что ты можешь писать такие письма, это нечестно: я ведь не в состоянии выразить все, что мне хочется, на чужом языке. Ты остришь, красиво описываешь свои впечатления, с блеском рассказываешь истории. А я вынуждена обходиться своим скудным детским английским, хотя тоже, как ты, надеюсь, знаешь, не дура. Вдруг ты возомнишь себя тоньше и интереснее, чем я, и станешь меня презирать за мое косноязычие?..

Вечером

Милый, у нас сейчас полночь, интересно, который час в Чикаго? Наверно, время ужина. Чем ты занят? Грызешь кости, как написал в предыдущем письме? Я сижу в своей гостиничной комнате, запущенной и обшарпанной, мне было бы стыдно привести тебя сюда. Стены еще ладно, они хоть недавно выкрашены — в цвет розовой зубной пасты, но потолок немыслимо грязный, и вообще вся комната в таком плачевном состоянии, все так неудобно и некрасиво, что тут не обойтись без опытного хозяйственного мужчины, который “женской рукой” навел бы уют. Но я привыкла к этой конуре, я прожила в ней всю войну, варила здесь лапшу и картошку и теперь не могу с ней расстаться, как того требует здравый смысл.

Правда, здравого смысла у меня нет ни капли, сегодня вечером я чувствую себя очень несчастной, позволь мне немного поплакать. Чудесно было бы поплакать у тебя на груди, но я оттого и плачу, что не могу поплакать у тебя на груди, и это полный бред, потому что у тебя на груди я бы не плакала. Страшно глупо писать любовные письма, ведь любовь в письмах не передать, но что же делать, если между тобой и человеком, которого любишь, лежит этот проклятый океан? Что еще я могу тебе послать? Цветы вянут, поцелуи и слезы по почте не доходят. Остаются слова, но английские слова плохо выражают мои чувства. Можешь гордиться, ты даже из-за океана умеешь довести меня до слез! Я очень устала и очень сильно скучаю по тебе. Мне тяжело далось возвращение домой. Во Франции есть что-то необычайно грустное, хотя я люблю эту грусть. И потом, в Америке я была как бы в отпуске, ничего от себя не требовала, а тут должна что-то делать, но что — сама толком не понимаю и не уверена, смогу ли. Я провела сегодня странный вечер, мне пришлось много выпить, чтобы это вынести, но я все равно до сих пор не могу успокоиться. Я рассказывала тебе про одну очень уродливую женщину, которая влюблена в меня. Помню даже, когда и где рассказывала — на двуспальной кровати в Нью-Йорке: мы говорили о женщинах, я видела твое милое лицо и была счастлива. Так вот, с ней я сегодня ужинала. Четыре дня назад я ее встретила — она выслеживала меня и сама в этом призналась. Я сидела в кафе, и она вошла туда, дрожа как осиновый лист. Я пообещала с ней поужинать. Она принесла рукопись, что-то вроде дневника, где во всех подробностях, не стесняясь, описывает свою любовь ко мне, — причем написано прекрасно, она большой писатель, очень глубоко все чувствует и замечательно умеет передать. Читать это — занятие тяжелое и почти невыносимое, тем более что речь идет обо мне. Она вызывает у меня своего рода восхищение и острое сочувствие, но видимся мы не чаще раза в месяц, и то, если я в Париже. Я не слишком дорожу ее обществом, и она это знает. Поразительно, что мы можем спокойно обсуждать ее любовь ко мне и говорим об этом, словно о болезни. Но, как ты догадываешься, вечер в ее обществе — испытание нелегкое. Она всегда приглашает меня в лучшие рестораны, обязательно заказывает шампанское и самые дорогие блюда. Я болтаю не закрывая рта, рассказываю всякие истории, стараюсь держаться непринужденно и весело. А она сидит и пьет как лошадь. Потом мы идем в бар, там она начинает произносить трагические речи, мне делается не по себе, и я откланиваюсь. А она, я знаю, идет домой плакать, биться головой об стенку и строить планы самоубийства. Она не желает иметь никаких друзей, кроме меня, сидит целый день одна, а меня видит раз шесть в год. Мне ужасно тяжело бросать ее одну на улице, в полном отчаянии, с мыслями о смерти, но что же я могу поделать? Чрезмерная мягкость и участие с моей стороны были бы еще хуже. Как бы хорошо я к ней ни относилась, я ведь не могу с ней целоваться. Какой же выход?

Сегодня утром я принесла из “Тан модерн” груду рукописей и весь день их просматривала. Там есть одна душераздирающая исповедь: проститутка рассказывает свою жизнь. Боже, как подумаешь, что мир представляется ей таким, что она вот так проживет свою единственную жизнь и умрет, не узнав ничего другого! Это очень страшно! Она пишет настолько откровенно, таким грубым, неприглаженным языком, что почти невозможно публиковать. Вот над чем надо плакать, а не над своими маленькими переживаниями. И у нее еще хватает сил шутить!

Все, любимый, иду спать. Я слегка утешилась, написав тебе. Мне придает силы мысль, что ты есть, ждешь меня, что счастье и любовь вернутся. Ты мне как-то сказал, что я для тебя значу больше, чем ты для меня, но это не так, совсем не так. Я скучаю по тебе, люблю тебя, я твоя жена, а ты мой муж. Я засну в твоих объятиях, любовь моя.

Твоя Симона

12.

Суббота, 7 июня [1947]

Милый Нельсон, с утра льет дождь, на железной дороге забастовка, и я не знаю, как добраться до моего загородного пристанища. Мне бы очень хотелось после этих суматошных дней в Париже поехать туда отдохнуть и поработать. В среду вечером, когда я тебе писала, у меня было что-то вроде депрессии, но теперь все прошло. Главное, я снова могу работать. Зря я пыталась сразу же по возвращении сесть за книгу о женщинах, которую начала перед отъездом. Для меня она на время умерла. Я не могу продолжать писать как ни в чем не бывало с того места, где остановилась. Я вернусь к ней, но потом, а сейчас мне надо разобраться со своими впечатлениями от поездки, я не хочу их растерять, что-то надо сохранить непременно, хотя бы на бумаге, раз по-другому невозможно. Буду писать об Америке и о себе, хочу представить это как личный опыт: “я в Америке”. Показать, что стоит за словами “приехать”, “уехать”, “посмотреть страну”, что-то в ней подметить, почувствовать, уловить и т. д. Одновременно попытаюсь осмыслить реалии американской жизни сами по себе. Понимаешь, что я имею в виду? Боюсь, я не очень ясно выражаюсь, но этот замысел очень меня увлекает.

В Париже я чудесно провела время. Вчера утром Сартр взял меня на просмотр первого варианта фильма по его сценарию, который снял Деланнуа. По-моему, получается хорошо. Я тебе рассказывала, что французское кино сейчас очень далеко шагнуло вперед, потому что режиссеры стремятся выразить собственный оригинальный взгляд на жизнь, пытаются сказать нечто свое — как мы в книгах. Очень интересно смотреть еще не смонтированный материал. Начинаешь понимать, как делается фильм, как по-разному можно снять один и тот же эпизод и как сложно выбрать окончательный вариант. К тому же я знакома почти со всеми, кто там снимался: любопытно видеть на экране молодого человека или девушку, которых чуть не каждый день встречаешь в кафе на Сен-Жермен-де-Пре. Потом был коктейль у Галлимара, это мой издатель. Он так разбогател, эксплуатируя нищих писателей, что каждую неделю устраивает коктейли. Я пошла впервые. В саду и в комнатах было не протолкнуться, я встретила массу друзей, с которыми не виделась с самого отъезда. Они обрадовались мне, расспрашивали об Америке, рассказали последние парижские сплетни. Мы договорились встретиться вечером. Так что около полуночи я отправилась в одно совершенно безумное, но очень милое место, куда молодые французские интеллигенты — или считающие себя таковыми — приходят выпить и потанцевать с юными и красивыми псевдоинтеллигентками. Это длинный узкий погребок под небольшим баром, темный, с красноватыми стенами и потолком, весь заставленный столами и табуретами и забитый танцующими, которых там человек сто или двести, хотя нормально может поместиться не больше двадцати. Зрелище симпатичное, хотя и немножко странное, потому что эти мальчики и девочки одеты совершенно немыслимо, в какие-то ослепительно пестрые наряды, и пляшут как сумасшедшие. Кое-кто из них, однако, очень неглуп, а у девушек попадаются милые личики. Музыканты там отличные, играют лучше, чем большинство белых в Америке, и буквально живут этим. Особенно мне нравится трубач, необычайно интересный парень, инженер (для заработка), а вообще писатель и музыкант. Играет он потрясающе, хотя у него больное сердце и он может умереть, если будеть играть много. Он издал скандальную книгу — ее якобы написал американский негр, а он только перевел — и заработал на ней кучу денег, потому что этот роман (садистский и чудовищно непристойный) пользуется бешеным успехом у публики.

В общем, мы выпили, от души поговорили, послушали джаз и посмотрели, как народ танцует (сама я не танцую, никогда этого не любила). Вечер получился приятный, хотя не думаю, что скоро увижусь с этими людьми снова. Я не собираюсь общаться с ними часто, но мне приятно знать, что они существуют где-то недалеко — во Франции, в Париже, — пишут, слушают джаз, смотрят на те же улицы, на то же небо, что и я.

Думаю еще месяц прожить так же, между Парижем и деревней, наезжать в город раза два в неделю, писать книгу об Америке и письма тебе. Жду, самое позднее в понедельник, твоего письма № 4. У меня была слабая надежда получить его сегодня утром, но нет! Пиши мне, любимый, и лучше отсылай письма не раз в неделю, а два. Я со многими говорила о твоем романе, и мне все время казалось, будто я держу тебя за руку и улыбаюсь тебе. В Париже полдень. А ты в Чикаго, наверно, плаваешь или, облачась в “пеньюар”, возишься на кухне? А может, уже спишь? Я предпочитаю последнее, чтобы подойти и разбудить тебя поцелуем.

Целую тебя еще и еще.

Твоя Симона

16.

Пятница, 20 июня [1947]

Дорогой мой! Я тоже живу, как крокодил в тине, своей тихой жизнью и сама понимаю, что так нельзя, особенно когда смотрю на огромный мир вокруг. Вчера я бросила свое зеленое гнездышко и приехала в Париж, в комнату цвета зубной пасты, откуда отправилась в один из шикарных погребков, где теперь пьют и танцуют посвященные. Я уже описывала тебе такие заведения, и это еще одно, совсем недалеко от меня, на моей улице. В прошлом году там был закрытый клуб антильцев, а теперь каждую ночь собираются интеллектуальные сливки Сен-Жермен-де-Пре. Около одиннадцати вечера люди с заговорщическим видом стучатся в кафе. Дверь открывает жгучая брюнетка, вы спускаетесь по лестнице и попадаете в изысканный зальчик: ковры, темно-красные кресла, бар, пианино, пластинки. Кого тут только не встретишь! Все таинственно стучатся, и все с вызовом потрясают знаменами своих кланов — естественно, непримиримых. Здесь была Мишлин Прель, красавица кинозвезда, которая снималась в фильме “Дьявол во плоти” — я тебе писала о нем, — а сейчас играет в картине Сартра. Она пришла со своим партнером Пальеро, итальянским актером из фильма “Рим — открытый город”, и еще двумя знакомыми киношниками. Они ни к какому клану не принадлежат. Зато остальные воинственно провозглашают себя либо экзистенциалистами (в том числе и я), либо коммунистами, либо фашистами. Был там один мерзкий тип, настоящий псих и подонок, которого чудом не расстреляли после Освобождения. Он танцевал с какой-то пьяной женщиной, такой же омерзительной, как и он сам; с ними пришли еще несколько коллаборационистов и фашистов, в общем, атмосфера постепенно накалялась. Под конец вечера фашисты очень громко выкрикнули какую-то гадость в адрес евреев, один из коммунистов спросил: “Чем вам не угодили евреи?” А несколько экзистенциалистов подошли к коммунистам и предложили заключить временный союз, чтобы набить фашистам морду. Но коммунисты отказались и вместо этого затеяли нервный спор с экзистенциалистами, причем каждый размахивал своим флагом предельно агрессивно. Потом коммунисты встали и ушли — к великому возмущению экзистенциалистов. Один из наших не выдержал, подошел к фашисту и нарочно наступил ему на ногу. Фашист закричал: “Вы мне отдавили ногу!” — и они принялись друг друга поносить. Тут уж все, перегруппировавшись, разделились на два клана (не считая трех-четырех пьяных, лежавших в бессознательном состоянии в красных креслах) и отправились на улицу драться. Женщины остались их дожидаться и сидели зевая, потому что было уже четыре часа утра. Наконец мужчины вернулись, и выяснилось, что драка не состоялась. Говорят, в этом изысканном заведении такое происходит чуть ли не каждый вечер.

Я легла спать в пять часов, прекрасно выспалась и вернулась в свою желто-зеленую деревенскую гостиницу, где сейчас и пишу. Милый, я представила тебе лишь беглый обзор того мира, в котором я существую и где постоянно развеваются боевые знамена. Буду рада, если тебя это развлечет. Но как же приятно знать, что где-то есть счастливый мир, где живет очаровательный крокодил, — мир корней, червей и скелетов, твой мир. В твоем болоте чувствуешь себя в безопасности. Меня греет мысль, что оно существует, что в нем погряз человек-крокодил и он пустит меня улечься с ним рядом на солнышке, в теплой тине, как только я его попрошу. Так мы и будем жить: то вместе отправляться в светлый и зеленый мир хищников, то зарываться в ил и лежать обнявшись, среди корней.

Я знаю, что на свете есть и покой, и счастье, надо только оказаться в твоих объятиях, любимый мой. Если ты появишься без предупреждения, войдешь, не разбудив меня, и ляжешь рядом… нет, милый, ты все-таки меня разбуди. А дальше? Сам придумай… Давай об этом мечтать, потому что это будет.

Я чувствую себя так, словно открыла глаза, увидела тебя и улыбнулась.

Твоя Симона

Что ты думаешь об этих ужасных авиакатастрофах? Я прочла в “Таймс” массу подробностей и, полагаю, мы никогда больше не рискнем сесть в самолет. Тебе хочется сгореть заживо, а? До сих пор нам просто очень везло.

Звонил редактор воскресного выпуска “Нью-Йорк таймс”, но я не смогла с ним встретиться.

24.

Среда, 23 июля [1947]

Любимый мой, от тебя нет новых писем после тех двух, что пришли на прошлой неделе, поэтому я решила их перечитать. Да будет тебе известно, я вовсе не осуждаю твое пристрастие к картам. Если ты проработал целый день, почему вечером не поиграть? Главное, чтобы шла работа, а когда встаешь из-за стола и хочется расслабиться, то, по-моему, можно заниматься чем угодно. Я предпочитаю немножко выпить, и это ничуть не лучше, чем карты, одно другого стоит. Я вообще в последнее время стала пить многовато — потому что очень по тебе скучаю, больше, чем могла себе представить. Нельсон, дорогой, ты самый заботливый и милый человек в мире, мне так приятно, что ты хочешь все идеально подготовить к моему приезду, но пусть это останется только желанием. Если ты жив и любишь меня, то что мне еще нужно? Ничего специально не делай. Конечно, если тебе удастся за десять долларов купить автомобиль, это будет чудесно, но мы вполне можем обойтись автобусом и самолетом, и даже только автобусом, и если на кухне у нас будет кусок мяса и кукуруза — или даже только кукуруза, — для счастья этого вполне достаточно, разве нет? Ты же знаешь, что я не капризная, могу питаться хлебом и картошкой, водой и любовью, так что ни о чем не беспокойся.

В каком-то смысле, да, я немножко боюсь. Я видела сегодня фильм Сартра — он уже закончен и получился неплохо, хотя мог бы быть и лучше. Но дело не в этом. Дело в сюжете, который меня взволновал. Мужчина и женщина знакомятся после смерти и влюбляются друг в друга. Им дают возможность вернуться на землю: если они сумеют превратить свою любовь в настоящее, живое, человеческое чувство, то им будет снова дарована целая жизнь, а если не сумеют — умрут навеки. Они не сумели. Это производит сильное впечатление, и я подумала о нас. Мы любим друг друга в воспоминаниях и надеждах, заочно, в письмах. Сможем ли мы превратить эту любовь в живое и счастливое человеческое чувство? Должны. Думаю, у нас получится, но это будет непросто. Нельсон, я тебя люблю, но заслуживаю ли я твоей любви, раз не могу посвятить тебе жизнь? Я уже пыталась объяснить тебе почему. Понимаешь ли ты меня? Не затаишь ли обиду? Не оттолкнет ли это тебя? Будешь ли ты всегда верить, что я действительно тебя люблю, люблю по-настоящему? Наверно, не стоит касаться таких вещей в письме, мне больно говорить все это так прямолинейно. Но зато так мне труднее увильнуть, ведь я и самой себе задаю те же вопросы. Я не хочу тебя обманывать или что-то от тебя скрывать. Один из этих вопросов не дает мне покоя уже два месяца, мучает меня, терзает мое сердце: можно ли дарить часть себя, зная, что не собираешься подарить все? Вправе ли я его любить и говорить, что люблю, раз не готова отдать ему свою жизнь, если он попросит? Не возненавидит ли он меня в один прекрасный день? Нельсон, любовь моя, мне было бы легче не касаться этой проблемы, поскольку ее не касаешься ты, но ты так трогательно говорил мне, что для нас невозможно лгать друг другу или что-то скрывать. Я бы не вынесла между нами никаких недомолвок, невысказанного недовольства, затаенных обид. Теперь все написано. Не отвечай, если не хочешь, мы обсудим это, когда увидимся. Помнишь, я говорила однажды, как я тебя уважаю: именно уважение к тебе и заставило меня написать эту страницу. Я не имела в виду, что ты чего-то от меня требуешь, и вообще неизвестно, как все сложится, когда мы встретимся, я только хотела сказать одно: я никогда не смогу отдать тебе все, и поэтому на душе у меня неспокойно. Милый, это настоящий ад — быть далеко друг от друга и не иметь возможности посмотреть в глаза, когда говоришь о таких важных вещах. Чувствуешь ли ты, что именно от любви я стараюсь говорить правду любой ценой и в этом настоящей любви больше, чем в словах “я люблю тебя”? Чувствуешь ли ты, что я хочу быть не только любимой, но и достойной твоей любви? Прочти это с любящим сердцем, представь себе, будто моя голова лежит у тебя на плече. А может быть, ты и не воспримешь мое письмо так серьезно, ведь я пишу о том, что ты и без того знаешь. Но не написать я не могла, потому что наша любовь должна быть честной, наша встреча не должна обернуться разочарованием. Тут я возлагаю надежду и на тебя, и на себя. Как бы ты к этому ни отнесся, все равно обними меня крепко-крепко.

Твоя Симона

Олгрен ответил, что собирался просить ее выйти за него замуж, когда она приедет. Он предпочел бы дождаться встречи для столь серьезного разговора, но письмо от 23 июля заставило его взглянуть на вещи трезво: брак вынудил бы их обоих к невозможному разрыву с тем миром, от которого каждый из них неотделим. Разве можно обрубить корни, которые привязывают ее к Парижу, а его — к Чикаго, не обрекая себя на ностальгию и не совершая своего рода духовного самоубийства? Тем не менее он чувствует себя связанным с ней узами брака, более крепкими, чем те, что связывали его некогда с законной женой. А насчет будущего… Не возненавидит ли он ее в один прекрасный день? Сегодня ему это кажется невозможным. Он благодарен ей и готов ради нее отказаться от общепринятой формы совместной жизни: они поживут какое-то время вместе, и она уедет. Если он сможет, то приедет во Францию, а потом уедет назад без трагедий и сцен.

25.

Суббота, 28 июля [1947]

Нельсон любимый, пишу на ярко-голубой бумаге, потому что сердце мое полно такой же ярко-голубой надежды: нас ожидает большая радость. Если все будет в порядке, то я приеду к тебе в Вабансию в начале сентября, а точнее, седьмого, и пробуду до двадцатого. Почти две недели мы сможем провести в нашем пастушьем пристанище в объятиях друг друга. У меня будет прямой рейс Париж — Чикаго, я сяду в самолет шестого вечером и прилечу седьмого в восемнадцать часов (по чикагскому времени). Не приезжай в аэропорт, все эти ужасные пограничные формальности длятся бесконечно, и я буду нервничать, зная, что ты где-то близко, а я не могу тебя увидеть. К тому же аэропорт не лучшее место для встречи мужа и жены после долгой разлуки. Жди меня дома с хорошим виски, ветчиной и вареньем, потому что я буду усталая и голодная. И запаси побольше любви, скупи все лучшие марки любви местного производства в бутылках и банках, какие есть у вас в бакалее. Милый, я не могу и даже не пытаюсь выразить, как я счастлива. Все решилось внезапно. Я знала, что у меня будут в сентябре две свободных недели, но Чикаго казался таким далеким, мысль о том, чтобы туда отправиться, пугала меня так же, как тебя — мысль о поездке в Нью-Йорк, когда я тебя звала. Я знала, что, если буду настаивать, смогу получить деньги от своего издателя. И вдруг я подумала: что значит “далеко”? Что значат двадцать четыре часа полета, если по-настоящему хочешь увидеть любимого человека? Едва я задала себе этот вопрос, как тут же на него и ответила: раз я могу ехать, значит, еду. Решено. Я бросилась в туристическое агентство и заказала билет туда и обратно — на шестое и на двадцатое. Моя виза еще действительна, мне остается только выкупить билет и сесть в самолет. Денег у меня с собой будет немного, всего пятьдесят долларов, но это не важно, даже если ты сидишь на мели. Не заказывай мне никаких гостиниц, ладно? Мы будем есть на кухне и целыми днями сидеть дома — разговаривать, немножко работать, слушать пластинки и любить друг друга. Я выкуплю обратный билет на французские деньги — не могу думать ни о чем, кроме этих практических мелочей, не могу ни о чем другом писать, я слишком взбудоражена. Вчера получила твое письмо, где ты пишешь: “Теперь ты знаешь, что должна вернуться ко мне”. Да, я так хорошо это знаю, что возвращаюсь и не могу иначе. Но удивительно: ведь в тот момент тебе еще ничего не было известно. Еще я получила от тебя толстую книгу, проспект с видами Чикаго и стихи, спасибо, мне было очень приятно.

Да, я читала почти все романы Драйзера. Твое название “Мертвец, пьяница и доходяга” звучит неплохо, и даже, пожалуй, великолепно. Нельсон, мой любимый муж, через полтора месяца я смогу обнять тебя.

Твоя Симона

9 сентября, во вторник, Симона де Бовуар вылетела в Чикаго. Этот перелет она не забудет никогда: двенадцать часов от Шаннона до Азорских островов на старом дергающемся самолете, у которого в воздухе отказал один двигатель: разворот над Атлантикой, возвращение в Шаннон, пять часов страха. Задержка на два дня из-за ремонта. На Азорских островах при посадке что-то случилось с шасси: восемнадцать часов ожидания в холле аэропорта. И, наконец, перелет через океан, с грозами, бурями и падением в воздушную яму на 1500 метров.

Из Чикаго она улетела 23-го. В этот приезд она по-настоящему посмотрела город. Они с Олгреном договорились, что весной она приедет надолго.

33.

Пятница, 26 [сентября, 1947]

Нельсон, любимый. Все начинается сначала: я скучаю по тебе. Я опять тебя жду, жду благословенного дня, когда ты снова обнимешь меня сильными и ласковыми руками. Мне очень больно, Нельсон, но я не жалуюсь, потому что эта мука — от любви, и ты тоже любишь меня, я знаю. Ты так близко и так далеко, так далеко и так близко, любимый мой.

Такси тронулось, проехало мимо похоронного бюро Раго, мимо пиццерии, где я с таким удовольствием пила кьянти и улыбалась тебе, мимо множества лавочек и незнакомых улиц, которые были еще частью Чикаго. В аэропорту у меня оставалось много времени, я села и закрыла глаза. Вскоре ко мне подошел какой-то парень и сказал: “Мисс Бовуар, у вас, наверно, тут есть друзья. Это вам”. Я посмотрела на чудесные белые цветы, они так прекрасно пахли, и я положила их на грудь. Я не заплакала. Я позвонила тебе. Твой дорогой голос, такой близкий, такой далекий. Когда я повесила трубку, что-то разбилось во мне, умерло, онемело, застыло и не оживет, пока ты снова не обнимешь меня. Мне трудно писать, потому что я плачу и не могу остановиться. Я тебя люблю.

Ладно. В одиннадцать мы сели в самолет, но нас очень скоро высадили: мотор не желал заводиться. Мы вылетели только в полночь. Целую вечность летели между облаками и звездами, между морем и небом, а цветы потихоньку вяли у меня на груди. Мне было страшновато и не спалось. Я читала детективы, пьесы, книгу о Филиппинах, которую ты мне купил перед отъездом. И понемножку отхлебывала виски из твоей бутылки. Ты так трогательно обо всем позаботился! Твоя любовь была во всем: в запахе цветов, во вкусе виски, в красках книжных обложек — любовь такая драгоценная, такая сладостная и такая мучительная. Всего за двадцать три часа мы долетели до Парижа и приземлились на рассвете. Измученная двумя бессонными ночами, я выпила кофе и приняла две таблетки, чтобы выдержать этот бесконечный день. Париж, чуть затуманенный под теплым серым небом, встретил меня запахом опавших листьев. У меня тут собралась куча дел, так что я поеду в деревню только в следующем месяце. Во-первых, нашему журналу “Тан модерн” дают на радио целый час для еженедельных передач: можем говорить о чем хотим и как хотим. Понимаешь, что это значит? Это возможность обратиться сразу к тысячам людей, попытаться объяснить им нашу позицию. Но нужна тщательная подготовка, и сегодня мы долго совещались по этому поводу. Во-вторых, лидеры социалистов хотят встретиться с нами и обсудить связь между философией и политикой. Люди постепенно начинают понимать, что философские идеи имеют реальное значение. Наконец, скопилась масса самой разной корреспонденции, и еще колоссальная работа для журнала. Но я очень рада, я хочу работать, хочу работать как каторжная. Ведь главное, из-за чего я не остаюсь навсегда в Чикаго, это моя неутолимая потребность в работе — она придает моей жизни смысл. У тебя тоже есть такая потребность, поэтому мы хорошо понимаем друг друга. Ты хочешь писать книги, хорошие книги, и тем самым помочь миру стать чуть-чуть менее уродливым. Я тоже. Мне хочется поделиться с людьми образом мыслей, который мне кажется правильным. Я могла бы отказаться от путешествий, от любых развлечений, бросить друзей и все прелести Парижа, лишь бы всегда быть с тобой. Но я не смогу заполнить жизнь только любовью и счастьем, не смогу отказаться от возможности писать и работать в единственном месте на земле, где мои книги и работа имеют смысл. Это очень тяжело. Особенно потому, что, как я тебе уже говорила, наша работа здесь почти безнадежна, тогда как любовь и счастье реальны. И все-таки работать необходимо. Надо, чтобы все, кто может и хочет, боролись против коммунистической и антикоммунистической лжи, против подавления свободы, которую сейчас теснят во Франции почти повсюду. Любовь моя, это не должно порождать конфликта между нами, наоборот, я чувствую, что мы рядом в этой борьбе, ведь и ты тоже борешься. Но хотя я знаю, что все правильно, я сегодня весь вечер рыдаю и не могу остановиться. Я была так счастлива с тобой, так любила тебя, а теперь ты так далеко. <…>

Твоя Симона

34.

Воскресенье, 28 сентября [1947]

Нельсон любимый, проспав четырнадцать часов в пятницу и двенадцать сегодня, я пришла в себя, перестала плакать, тепло и радость нашей любви переполняют меня, разлука больше не кажется нестерпимой. Да, ты прав, это огромная удача — любить так сильно, удача — что у меня в груди вдруг оказалось молодое сердце. Я то счастлива, то страдаю из-за тебя, как в пятнадцать лет. Это страдание и это счастье и есть молодость, ты подарил мне ее среди других твоих роскошных даров.

Я страшно занята. Сегодня в двенадцать за нами приехали социалисты на огромной машине и увезли Мерло-Понти (это один из редакторов “Тан модерн”), Сартра и меня за город. Там мы обедали и обсуждали со старыми бонзами возможность сближения между экзистенциализмом и социализмом. Не думаю, чтобы у нас что-то вышло: французская социалистическая партия слаба и беспомощна, она давно отстала от жизни, но сейчас это единственная лазейка между консервативным МРП и ФКП, поэтому мы просто обязаны как-то с ними сотрудничать. Будем устраивать дискуссии, встречи и тому подобное. Ты все узнаешь из моих писем.

Потом я написала несколько страниц “Америки”: хочется закончить ее до того, как снова к тебе поеду. А после ужина мы побродили с Сартром по набережным Сены — осенью, в лунном свете, в них есть что-то удивительное. Естественно, опять говорили о социалистах. Потом пошли в гости к одному симпатичному художнику, Андре Массону, я тебе рассказывала про него: он какое-то время совсем ничего не ел, потому что ему казалось, будто он ест краски. Он развлекал нас невероятными историями про привидения. Представь себе, он в них верит, хотя во всем остальном вполне нормальный человек. Еще он рассказывал забавные байки про сюрреализм — когда-то это было необычайно интересное направление, но теперь отжило свое, устарело — в общем, пройденный этап. Я вернулась домой, в розовую комнату, и села тебе писать. У меня осталось немного твоего виски, турецкие сигареты и гигантские спички, которые ты мне преподнес, и мне все время кажется, что мы увидимся совсем скоро, завтра или послезавтра. Ладно, пусть не завтра, главное, я знаю, что это будет: я увижу тебя, твою улыбку, услышу твой голос.

Завтра пошлю тебе перевод моей пьесы. Ее поставили в 1945 году, моя русская приятельница играла там Кларису. В этой пьесе масса недостатков, но мне хочется, чтобы ты хоть что-то мое прочел. Напиши честно свои впечатления, даже если сочтешь ее чудовищной. В Чикаго сейчас шесть, ты, наверно, сидишь за машинкой, печатаешь новеллу, и я знаю, что ты видишь в окне, знаю, какое у тебя выражение лица. Любимый, постарайся, пожалуйста, до весны ни на ком не жениться, мне так хочется побыть с тобой долго, как следует, — где хочешь, как хочешь, мне все равно. Спать рядом с тобой каждую ночь, видеть утром, как ты улыбаешься… Мы должны сделать себе такой подарок, Нельсон, должны, я готова ради этого на все. Спокойной ночи, милый мой друг, муж, любовник. Мы были счастливы и еще будем счастливы. Я люблю тебя, мой “абориген”, мой крокодил, мой Нельсон.

Вторник

Утра мучительны, любовь моя: я открываю глаза, а тебя рядом нет. В прошлом году моя жизнь была яркой и заполненной, сегодня все пусто.

Вчера, когда я сидела и работала в кафе “Дё маго”, туда зашел Кёстлер, ты знаешь, кто это, он написал “Ноль и бесконечность” и “Испанское завещание” (прекрасная вещь). Не помню, что ты думаешь о нем как о писателе, но, по-моему, я тебе рассказывала про странный вечер, когда он, Сартр, Камю и я напились и плакали над нашей дружбой, которую губят политические разногласия, это было очень смешно. Мне нравится и он, и его хорошенькая милая жена. Мы пошли вместе на выставку Моне, Мане, Ренуара и Тулуз-Лотрека — ту самую, что мы видели с тобой в Чикаго, и сердце мое заныло. Но одного я тебе не сказала: в прошлом году я провела с ним ночь, весьма странную, потому что, хотя нас очень тянуло друг к другу, нас разделяли “политические разногласия”. По его мнению, я недостаточно рьяная антикоммунистка. Меня эти расхождения не волнуют нисколько, но его они делают агрессивным, а я терпеть не могу агрессивность, особенно когда дело происходит в постели, поэтому второго раза у нас не было. Но вчера, встретившись с ним, я поняла вот что: ты был прав, мы вовсе не обязаны “хранить верность” в общепринятом смысле слова. Что до меня, то я просто не смогу ни с кем лечь в постель до встречи с тобой. Я не перенесу, чтобы меня касались чьи-то руки или губы, кроме твоих, по которым я так тоскую. Я буду верна тебе, как примерная жена, потому что просто физически не могу тебе изменить. Это правда.

Вернувшись в “Дё маго”, я наткнулась на Жана Жене вора-педераста, который был страшно любезен и остроумен, но не дал мне работать; потом появились еще какие-то знакомые, короче, день пропал. Теперь я решила писать по утрам дома, и вот сейчас я у себя, пью чай, ем хлеб с вареньем и собираюсь сесть за работу — так оно будет лучше.

Сартр и я встречались с редактором с радио: нам дают полчаса в неделю начиная с ближайшей субботы, чтобы высказывать свои взгляды на политические и общественные проблемы. Я упомянула о передаче, которую вы сделали вместе с Мотли, о детской преступности, все загорелись, это ведь примерно то самое, что нам предстоит делать по антисемитизму, колониализму и т. п. Но работы будет очень много, даже если нам помогут наши молодые друзья. Теперь уже не только социалисты, но и анархо-синдикалисты просят нас помочь им выработать идеологическую платформу — эти ребята поинтереснее социалистов, они моложе, смелей и понимают необходимость таких вещей. Как жаль, что возможности конкретной, полезной работы открываются только сейчас, когда надеяться больше не на что. Ведь самое позднее года через два будет война, так все говорят. А ты что скажешь?

В Париже волшебная погода. Мы немного посидели в кафе на Монпарнасе, за уличным столиком: обсуждали Гегеля, которого сейчас изучаем, он ужасно труден. Весь день я работала, довольно неплохо. Это единственное, что действительно поддерживает меня. Я забежала в “Тан модерн” ответить на письма, быстро вернулась и села за книгу. Статьи Сартра, Мерло-Понти и мои были напечатаны в номере “Политикс” за июль — август, прочти. Мне так много нужно тебе сказать, я все время думаю о нас с тобой — очень приятные мысли, напишу про них завтра. До свидания, иду отправлять письмо. В этом тонком конвертике столько любви, что самолет может не выдержать и рухнуть под ее тяжестью. Жду не дождусь письма от тебя.

Спокойной ночи, милый, не хватает слов, чтобы выразить всю мою любовь.

Твоя и только твоя Симона.

40.

Вторник, вечер [21 октября 1947]

Нельсон милый, я дважды забегала сегодня домой, но на этой неделе добрые духи не помогли нам: письма нет. По дороге в кафе, где я сейчас пишу тебе, я думала о том, что этот красивый туманный вечер чем-то напоминает мне тебя: если ты сам не чувствуешь почему, то объяснить не смогу. Вечер, грустный в минуты счастья и улыбающийся в печали, как у Вийона:

От жажды умираю над ручьем,

Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя…

После ясного, прозрачного дня темная резная листва и ярко-желтый месяц на небе пронизаны какой-то особой тайной, сумерки полны непонятного смысла, прекрасного и важного. Как описать, да еще по-английски, теплый и туманный парижский вечер? Я люблю такие вечера больше всего на свете.