Шаг в сторону от проблем поэтической техники [1]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Шаг в сторону от проблем поэтической техники[1]

     Как за средневековыми повествованиями,  будь  то  рыцарский  роман  или шансон дю жест,  скрывается незамысловатая склонность к  "романтике", так за канцонами мы обнаруживаем "любовный код".

     Одна-две теории, раскрывающие внутренний смысл такого кода, могут в той или иной мере подвести нас к пониманию этой эпохи.

     "Рыцарская  любовь"  -  по  крайней  мере, то, что  я склонен  под этим подразумевать, -  была  искусством,  которое  сродни  религии.  Вовсе  не  к неясности ради нее самой стремились авторы, принадлежавшие к "troubar clus".

     Искусство  живо  лишь   до   той  поры,  покуда   занято  истолкованием реальности, то есть,  покуда оно выражает что-то, задевшее художника намного сильней и глубже,  чем  его  аудиторию.  Он подобен  зрячему  среди слепцов, которые готовы внимать ему лишь до тех пор, пока его слова подтверждаются их чувствами или кажутся  им истиной. Если же  он отвергает высокую  честь быть истолкователем, если он говорит только ради того, чтобы наслаждаться звуками собственного  голоса, аудитория  какое-то  время будет  вслушиваться  в  эту невнятицу, в  шелестение  разукрашенных слов,  но  весьма  скоро  поднимется ропот, легкое  брожение в рядах присутствующих  - и  вот  перед  нами  столь знакомое  положение  вещей,  предосудительнейший "разрыв между  искусством и жизнью".

     Функция  посредничества - высшая  заслуга искусства, и  именно по  этой причине мы полагаем, что своего рода сверх-научная точность есть тот пробный камень,  тот  оселок,  на   котором  проверяются  дарование  художника,  его честность,  его  подлинность.  Он  никогда  не   должен  переступать  черту, отделяющую смутный намек от того, что невыразимо.

     Если подойти с этой меркой,  во-первых,  к  претензии художника на роль истолкователя,  а во-вторых, к  той тщательности,  с  которой выполнено  его творение, мы  обнаружим, что "Божественная комедия" есть  не  что иное,  как доведенная до совершенства метафора жизни; перед  нами - собрание утонченных предпочтений,  выстроенных в  порядке их  развертывания. По  сути,  художник равно упивается описанием неба и ада, земного рая и усеянных  цветами  лугов Лимба,  описанием  явления  Любви   в  пепельно-сером  видении   -  и  таких несущественных,  казалось  бы,  деталей,  как  птицы или  кусты...  ибо  для художника все они - равно достойная возможность проявить точность, точность, благодаря которой только и могут иные из этих сущностей обрести бессмертие.

     "Magna pars mei", - говорит Гораций о своей посмертной участи, "большая часть  меня избегнет тленья": Точный художник предполагает оставить потомкам не только важнейшую часть своей личности, но , кроме того, еще и запечатлеть в искусстве,  словно  на  кинопленке,  некий  живой  отпечаток пульсирующего человека, его вкусов,  нравов, слабостей - все, чему в жизни он не  придавал ни малейшего значения,  озабоченный лишь тем,  как взволновать  своей  речью других, - все, что ради высших интересов было им позабыто; прибавьте к этому все, что его аудитория считала само собой разумеющимся; и, в-третьих, все, о чем  он по тем  или иным  причинам считал должным  умалчивать.  Для нас  это обнаруживается  не в словах - слова  может прочесть каждый  - но в тончайших

трещинках мастерства, тех стыках,  что  различимы  лишь  взгляду  собрата по ремеслу.

     И вот  перед нами творения  человека, которого Данте почитал "лучшим из тех,  кто  слагал стихи  на языке,  вскормившем поэзию"[2],  -  этом  lingua materna, - провансальском  языке Лангедока;  проникнутый  нежностью  эпитет, materna, бросает слабый намек на то, каким  почтением пользовались  у поэтов Тосканы   забытые   ныне   строки,  чье  звучание  и  смысл  равно   трогали современников.

     Упреки и обвинения - они звучали, и порой  весьма глумливо, в Провансе, они раздавались в  форме  увещеваний в Тоскане,  они  слышны  сегодня в виде глухого ворчания публики, и  ворчанию этому суждено звучать и завтра - ибо в нем  есть известный резон: поэзия, особенно лирическая, должна быть простой; вы  должны  улавливать  смысл,  покуда  певец  поет  песню.  Конечно,  места достаточно  для обеих  школ.  Балладно-концертный идеал на свой  лад  верен. Песня  для  того  и  существует, чтоб ее  пели. Но  если  с этим настроем вы обратитесь к канцонам второй школы, вас  ждет разочарование -  и не  потому, что их звучание или их форма не так лиричны, как  у  канцон первой школы, но потому что они непонятны с первого прослушивания. Они - настоящее искусство в  том смысле,  в каком  настоящее  искусство -  католическая  месса.  Песни первого рода,  скорее всего,  прискучат  вам, когда  вы познакомитесь с ними поближе; они  особенно  скучны,  если  пытаться  читать  их после  того, как прочитаны пятьдесят - чуть больше, чуть меньше - подобных.      

     Канцоны другого  рода - это  ритуал. К ним надо подходить  и относиться как к ритуалу. В этом их предназначение и сила воздействия на слушателя. Тем они и отличаются от обычной песни. Может быть, они утонченней. Но постигнуть их тайны дано лишь тому, кто уже искушен в поэзии.

     Если отвлечься от эстетических  достоинств  сочинений Арнаута, забыть о том  месте, которое они  занимают в истории поэзии, так же как о его музыке, изяществе его наблюдений, живости  чувств,  - все равно  останется  проблема смысла.

     Может показаться,  что  суть этой  проблемы  покоится на  весьма шатком основании;  что все это  - дело вкуса или  точки зрения, чуть  ли  не вопрос личных пристрастий: приписывать  или  нет  некоему  пассажу в канцоне "Doutz brais  e critz"[3], где в третьей строфе поэт говорит о крепости, воображаемом замке - визионерскую  многозначительность, или  же вы предпочитаете считать, что речь здесь идет о "даме":

     "Она предоставила  мне  защиту,  простерла вокруг меня  свою  волшебную мантию цвета индиго, и сквозь нее не проникнуть взорам клеветников."[4]

     Это может быть  причудливый  образ и только,  - пустая галантная фраза; встреть  мы  ее  у  Геррика[5] или  Декера[6], у кого-нибудь  из второстепенных елизаветинцев, мы  имели бы  полное право именно  так  к  ней относиться и с легким сердцем оставили  бы ее без внимания. Можно, конечно, увидеть в  этом пассаже  некую "историческую реалию",  но  -  защита,  предлагаемая  втайне, выглядит  несколько странно. Как  бы то  ни было, я не оспариваю мнение тех, кто склоняется к любому из этих двух толкований, каждое из которых  куда как наглядно - и тем менее кажется мне удовлетворительным.

     Мы, хотим того или нет, должны считаться с целым  рядом взаимосвязанных вещей;  идя  по   пути,  предлагаемом  "визионерской  интерпретацией",  надо посмотреть, не  прольет  ли она  свет  на события  и  проблемы  иного  рода, взвесить все шансы за и  против нее. Примем во внимание  климат,  бесконечно чувствительный  характер нашего  жонглера  и склад  умов тех,  кто ценил его мастерство. Задумаемся, чем стала  поэзия  меньше  чем  через век  под пером Гвиницелли,  или  "il nostro  Guido"[7],  когда  создавались  стихи  вроде той баллаты,  что кончается: "Vedrai la sua virtu nel ciel  salita"[8]  и вспомним все настроения  Дантовых  стихов.  Все это, взятое по отдельности,  вряд  ли может служить  неким специфическим доказательством. Но вспомним историю того времени, Альбигойский поход,  провозглашавшийся  как поход  против  секты, в учении   которой   ощущался   привкус  манихейской   ереси,  вспомним,   что провансальские  песни неотделимы  от языческих ритуалов Празднества Майского Дерева.  Прованс  куда  меньше,  чем  вся  остальная  Европа,  был  затронут нашествием с Севера  во времена Темного Средневековья; если  язычество где и выжило, то именно  в Лангедоке,  втихомолку. Вот  каким  духом был проникнут Прованс,  чья  эллинистичность   бросится  в  глаза   каждому,  кто  сравнит "Греческую  антологию"  с произведениями трубадуров.  Они,  так  или  иначе, утратили  имена  богов,  но  сохранили  в  памяти имена  возлюбленных. Такое впечатление, что главными текстами для них были "Эклоги" Вергилия и Овидиий.

     Вопрос:  Не создал  ли этот "узкий  круг", эти  аристократы  эмоций, из смутных  воспоминаний об  эллинских  мистериях  свой  культ  -  культ  более строгий, или более  утонченный, чем культ аскетов, давших обет  безбрачия, - культ,  очищающий  душу  изысканностью  чувств  и дающий  над  ними  власть. Задумаемся над такими местами у Арнаута, как  "E  quel remir contral lums de la lampa", когда  совершенная любовь  к красоте и наслаждение ее созерцанием едва  ли  не  замещает  собой  все бурные переживания, вплоть до  того,  что становится чисто интеллектуальной функцией[9].

     Мистики вторят друг другу, говоря о связи между интеллектом и душой как связи, сходной  с той,  что соединяет чувства и  разум;  за неким порогом мы достигаем  областей,  где  экстаз  не  смятение или безумие чувств,  но пыл, возгорающийся  в  силу  самой  природы  восприятия.  Подобную  мысль   можно встретить и  у Спинозы, когда он утверждает, что "интеллектуальная  любовь к чему-то  заключается  в  осознании  совершенства  этого" и  прибавляет: "все создания жаждут такой любви".

     Если  в  Провансе были люди, создавшие свой тайный мистический культ, в основе  которого лежал их  личный  опыт,  если служители Любви  так  же, как служители римской церковной иерархии, удостаивались видений, но при  этом их волновала  вовсе не  "темная  ночь души"[10] и прочие ограничения аскетической йоги,  то  это могло быть причиной скандала  и  вызвать ревность  со стороны ортодоксов-церковников.  Если мы увидим, сколь сходно было мышление тех, кто хранил  верность  Даме, и тех, кто хранил верность Богу, то увидим насколько похожи были музыка светская  и церковная. Не на мелодию ли "Аллилуйя" пелись "Альбы"? Многие из трубадуров, - на самом деле, - почти все, кто умел писать и знал ноты, обучились этому в монастырях (Святого Мартина, святого Леонарда и других аббатствах Лиможа).  Вряд ли им были незнакомы видения  и  доктрины ранних   Отцов  Церкви.   Возвышение   культа  Богоматери,   его   языческое происхождение, окутывающие его легенды - все это находит для  себя выражение в   формах,  которые   слишком   легко  смыкаются  с  речами  и  витиеватыми рассуждениями  о   Госпоже  Нашей   Киприде[11],  встречающимися  у   Арнаута, бросающимися  в  глаза в "Una figura della donna  miae" Гвидо. А завершилось все   это   дантовским  прославлением  Беатриче.  Здесь  мы  сталкиваемся  с необъяснимым обращением к даме в мужском роде[12].  У  Гвидо и Данте произошло окончательное превращение Любви в некое новое, языческое божество, одинаково далекое как от античного Эроса, так и от ангела Талмуда.

     Я верю в некие неизменные основы человеческой природы, а значит, верю в возникновение греческого  мифа  из рассказов людей, переживших  очень  яркий психический опыт и  пытающихся передать его другим  так, чтобы оградить себя от гонений.  Говоря в категориях  эстетики, мифы - это истолкование душевных состояний:   вы  можете  остановиться   здесь,   можете  углубиться  дальше. Несомненно, такие мифы постижимы в их обжигающей и сверкающей  сути лишь для тех,  кто  действительно  с ними  соприкоснулся.  Я  имею в виду,  что  знал человека, действительно понявшего Персефону и Деметру,  как  знал и другого, постигшего  историю  Дафны, и  одного,  кто,  сказал  бы  я, повстречался  с Артемидой. Для них они были реальностью.

     Представим, что  наше тело  -  не более чем механизм. Нам  никогда  не отрешиться  от  родства с  "братом ослом"[13];  за ним,  однако,  таится  наше родство со  всей пульсирующей жизнью  вселенной,  с этим вот деревом, с этим живым куском камня,. - оно  не столь явно, хотя, быть может, куда наполненее - и только поэтому мы забываем о нем.

     Вокруг нас мир текучих взаимодействий, а под ногами у нас зарождающийся мир  живого  леса,  живых  камней.  Человек  -  его  чувствующая  физическая составляющая  - это  своего рода механизм, -  представим для удобства что-то вроде  электроприбора с выключателями, проводами  и  прочим. С  точки зрения химии, человек есть ut credo[14] всего лишь несколько ведер воды, удерживаемых вместе некой  сложной  связью,  символической,  как  фиговый  листочек.  Что касается человеческого  сознания,  то сознание  иных, видимо, покоится  или,  вернее,   сцентрировано   в   том,   что    греческие   психологи   называли phantastikon[15]. Мысли  таких людей  обращаются  вокруг них, подобно  мыльным пузырям,  отражающим  различные  фрагменты макрокосма.  Но  есть другие, чье сознание - "зародышевое".  Их  мысли  - внутри  них,  как  мысль  дерева – в семени, или в травинке, или в зерне, или в цветке. Такие умы более поэтичны, они влияют на  разум  вокруг и  преображают его, как  зерно -  землю[16]. Этот последний род разума ближе живому мирозданию; именно здесь берет начало сила греческой  красоты,  ибо  это   всегда   оказывается   истолкованием  живого мироздания, проявляясь в символах богов, божественных спутников[17] и ореад[18].

     В  эпоху Треченто тосканские  поэты  сконцентрированы  на phantastikon. Если  мы обратимся к  Провансу, то обнаружим,  что  он  был подготовительной ступенькой к Тоскане,  то есть  -  в  провансальской  поэзии  мы найдем лишь тусклые  реликвии иного сознания; пусть кто-то и оплакивал утрату  пантеона, но... Строчка за строчкой Арнаут будет повторять стихи Сапфо -  однако целое странным образом покажется выхолощенным, если читать переложение сразу после греческого оригинала.

     На смену Треченто приходит Гуманизм[19],  и с его  продвижением  на Север нам являются Чосер и Шекспир, (Jacques-pere). Человек  занят человеком, и за этим забывает  целое и вечно изменчивое. И вот сперва нас  ждет век драмы, а потом век прозы. Во  всяком случае,  когда  мы действительно  погружаемся  в созерцание  текучего,   мы   сталкиваемся   с   полом,   или   чем-то,   ему соответствующим,  "позитивным  и  негативным", "Севером  и Югом",  солнцем и луной -  все  зависит от  того, какие  термины,  из каких  религий  или наук призовете вы на замену.

     Я   хотел   бы  указать  на   одну   параллель,  которую  легче   всего проиллюстрировать   примером    из    физики:    во-первых,    это   обычная электростатическая  машина  со  стеклянным  диском  и  вращающимися щетками, во-вторых  -   приемник  беспроволочного  телеграфа.  В   первом  случае  мы генерируем  ток, или,  если желаете,  разводим  статичные детали  и  создаем напряжение между  ними. Оно  сосредоточено  на  двух  латунных  шишечках или "полюсах".  Сначала они в контакте,  но,  сгенерировав напряжение,  мы можем немного  их  развести, и  тогда  между ними  проскочит искра,  сила  которой пропорциональна расстоянию; если у  вас  лабораторное  оборудование  обычных размеров, искра  "пробьет"  или преодолеет  сравнительно серьезную преграду, скажем, толстую книгу в тяжелом переплете. В  случае с телеграфом у нас есть еще  и  заряженная  поверхность  -  она  создана таким  же  точно  образом - регистрирующая движения в невидимом эфире.

     А теперь достаточно просто  подставить  в  эту  формулу  более  сложный механизм и более тонкую форму энергии. Я вовсе не  хочу возводить мой пример в догму, просто предлагаемые образы могут служить опорой для мысли.

     Существует древняя гипотеза, что микрокосм "соответствует"  макрокосму, что внутри  человека  заключены "луна"  и "солнце". Из этого, на мой взгляд, следует,  что существует по меньше мере два пути - я вовсе  не хочу сказать, что они ведут к одному и тому же: один путь - путь аскезы, другой  - назовем его,  за неимением лучшего определения,  - рыцарским. Идущий первым путем  - монах это  или  кто  другой,  с бесконечным напряжением и затратами  создает внутри  себя  второй   полюс,   вызывая   к  жизни  заряженную  поверхность, регистрирующую   красоту,  небесную   или   какую   иную,  средство  тут   - "созерцание".  Во  втором случае, который,  должен признаться, как-то больше соответствует формуле "mens sana in corpore  sano"[20], заряженная поверхность

возникает  между  двумя  полюсами,  созданными  самой  природой, разделившей человеческие механизмы на два типа.

     Отметим,  что   полу   присуща   двойная  функция,  предназначение  его двойственно: он ответственен за  размножение и  обучение[21]; точно так  же  в царстве текучих  сил мы сталкиваемся с тем, что колебания одного вида в силу различной  интенсивности  производит  свет  или  тепло.  Какой  ученый будет настолько глуп, чтобы  утверждать, будто свет происходит от жара, - но разве менее ошибочен рационализм тех  писак, что обнаруживают источник вдохновения или религиозного опыта единственно в инстинкте размножения?

     Проблема,  в той мере,  в какой она связана  с  Провансом,  сводится  к следующему:  Не  приобретает  ли эта  "рыцарская  любовь", весьма странная и экзотичная,  некие   переходные   качества?   Она  питаема   оттенками   или интенсивностью   переживаний  -  не   принимают  ли  эти   "оттенки"   формы истолкования  божественного  порядка?  Не  ведет  ли  это  к  "овеществлению чувствительности" и истолкованию космоса как чувственного?

     В  самой нашей природе заложено - это бесспорно  и  относится к фактам, поверяемым  наукой,  -  что при  "нормальном ходе  вещей"  в иные времена, в некоторые определенные мгновения больше, чем в другие, человеку дано ощутить свое бессмертие. Прежде, чем судить, насколько сильно влияние этого феномена в  Провансе,  мы должны обратить пристальное внимание на  историю  различных оргаистических  и  экстатических  культов  и  религий,   -  от  относительно примитивной  Вакханалии  до куда более  сложных ритуалов Изиды и  Диониса  - внезапно возникающих  и  столь  же  внезапно приходящих в  упадок. Возможно, разложение  жрецов  этих  культов   было  следствием  допуска  к   таинствам одного-единственного неофита, который был недостаточно "sacerdos".

     Есть, как мы полагаем, лишь два рода религии. Это религия типа той, что дана  в Законах  Моисея, или получила распространение  в  Риме, в Британской Империи,  когда,  чтобы  держать в  повиновении  возбужденную  чернь,  некто изобретает для острастки толпы хмурое пугало, называемое им богом.

     Напротив, христианство  и все другие  формы экстатических религий берут свое начало не в  догме, не в пропаганде чего-то,  объявленного единственной истиной  или  всеобщей  истиной; они, внешне, весьма мало озабочены  этикой; основной  объект  их  поклонения  -  нечто,  способное  вызывать  доверие  к жизненной  силе как таковой.  Учения  их варьируются  раз  от раза, сохраняя неизменным одно  - это всегда своего рода рабочие гипотезы,  приемлемые  для людей определенного склада характера - некое "нервное сплетение", подходящее для особой организации интеллекта и темперамента, и позволяющее людям такого склада жить в мире с "порядком", с человеком и природой. Эти древние  культы были разумны, когда  прибегали к тщательному испытанию  неофитов и требовали от  них  послушничества,  ибо  тем   самым  становилось  ясно,  обладают  ли новообращенные необходимым характером и внутренним складом.

     Следует учесть,  что  группы, которые  эти  культы  объединяли - жрецы, менады и прочие, уцелели в Провансе и продолжают существовать сегодня – хотя в нашем обществе для них совсем нет почвы.

     Не  буду  обманывать  читателя,  у  меня  нет  никакого  окончательного решения; для надлежащего  обсуждения провансальской поэзии в "trobar clas" я могу   лишь   подсказать  некие  улики  и  намекнуть  на   возможную   линию расследования. Небезразлично отношение павликиан к браку - я имею в  виду не общее   неодобрительное  и  враждебное  отношение,  но   более   специфичные высказывания  по этому поводу[22]. Что бы  ни говорилось о  наличии пережитков язычества  в почитании  Богоматери  или культе девственности,  нет  явлений, существующих  помимо  порождающей их  причины.  Язык  описаний  "невесты"  у христианских  мистиков,  и  все  его  производные;  древние  представления о слиянии с  богом или царицей  Изидой - все это, как  "атмосферные  влияния", должно быть взвешено; так  же должны  быть приняты во внимание свидетельства искусства и характер изменений в его подходе к предмету.

     Если обратиться к прекрасной эпиталаме Катулла "Collis  O Heliconii"[23], мы обнаружим, что брак  в этом тексте рассматривается исключительно  в одной плоскости; невеста здесь  играет ту же роль, что  отведена ей в  современном Марокко, когда важна ее "нормальная", связанная с продолжением рода функция. Речь  идет о концепции жертвенности. И все  же, фиксируя собственные эмоции, Катулл  оговаривается:  "Не как  любовник, а скорей, как  отец"[24]. Проперций пишет: "Ingenium nobis ipsa puella fecit"[25].

     Считается,  что мистикой брак  окутало христианство; но такой вывод был бы  слишком поспешен. Анатоль Франс в своих комментариях на горациеву оду "К Левконое"  многое поведал нам о  разных восточных  культах,  воцарившихся  в Вечном Городе. Греческое поселение  в Марселе очень древне. Сколь  многое от этих римских настроений или этой моды  на Восток распространилось из  Рима в римские сельские усадьбы,  которые были последней  опорой  культуры, сказать трудно; у  нас  слишком  мало свидетельств,  относящихся к  периоду  с конца шестого по  начало  двенадцатого столетия. Во всяком случае, мы очень далеки от Катулла, когда сталкиваемся со строками Пейре Видаля[26]: "Прекрасная Дама, мне кажется, я созерцаю Божество, когда вглядываюсь в твое нежное тело".

     Можете принять это, если хотите, cum grano[27]. Видаль сам признавался  в сумасбродстве и странностях. Тем не менее, здесь заметен явственный сдвиг по сравнению  с  манерой римских  классиков,  и  фразу Видаля нельзя принять за выражение  обычной  набожности  или  клише,  позаимствованное   из   словаря христианства. Если подобный склад ума был взлелеян ранними Отцами Церкви, мы должны   признать,   что   влияние   их   носило   окольный   и   совершенно непреднамеренный характер.

     Ричард  Сен-Викторский  оставил  нам   один  очень  красивый   отрывок, описывающий великолепия рая.

     Они невыразимы и бесчисленны и нет человека,  зрившего  их,  который бы мог о  них поведать и даже точно их припомнить.  Тем не менее, называя самые прекрасные вещи, мы  знаем, что можем воскресить в сознании некие остаточные следы небесного великолепия.

     Я предположил бы, что наш трубадур - менее болезненным и более логичным путем пришел к тому,  чтобы связать  воедино все эти разрозненные фрагменты, создав некий универсальный компендиум сравнений. Дама становится своего рода каталогом, вбирая в себя все совершенства. Она служила своего рода мантрой.

     "Любящий   непрерывно  пребывает  в  мысленном  созерцании  своей  дамы (co-amantis)". Перед нами  - 30-е  правило латинского рыцарского  кодекса, который, якобы,  был  в  ходу  еще  при  дворе  короля Артура. Позволим себе заметить,  этот  кодекс,  -  вовсе не  кодекс  "trobar  clus",  и  не  устав эзотерического братства,  в лучшем  случае, он  - лишь внешняя  составляющая последних,   однако  именно  данный  свод  норм  скрашивал  жизнь  Алиеоноры Поиктерской или Марии Шампаньской[28].

     Ведь даже в том,  что я назвал  бы  "естественным  ходом событий", есть момент экзальтации,  есть нечаянные озарения, или, по крайней мере,  видения, которых удостаиваются, не прилагая к тому надрывных усилий.

     Пусть служители Любви ходили бледные и заплаканные,  пусть они страдали

то от внезапного жара,  то  от озноба, - они никогда не заигрывали со  столь противоестественными  состояниями,  как  "темная ночь души"[29]. Электрический ток,  встречающий сопротивление,  дает свет.  Я полагаю, что условия жизни в Провансе  подразумевали  наличие  весьма жестких  ограничений, порождая  тем самым  напряжение,   достаточное   для  достижения  требуемых   результатов, напряжение, немыслимое, скажем, в условиях императорского Рима.

     Ответ на вопрос, насколько подсудно искусство "морали" - или моральному кодексу в его современном понимании, зависит от точки зрения, однако Арнаут, в  любом случае, не  более  аморален, чем Овидий[30]. Хотя позиция  латинского doctor amoris и позиция gran maestro de amore заметно отличаются: взять хотя бы  отношение  поэтов к  отсрочке  исполнения желаний - Овидий  предпочитает игнорировать психическую функцию.

     Возможно,  вера в высокие чувства так же далека от отношения к  страсти как посреднице  между  миром  чувственным и  идеальным, от культа Любви, как этот  культ - от Овидия. Следует  принять во внимание настроения времени,  и самые интересные улики, проливающие свет на нашу проблему,  собраны  Реми де Гурмоном в его "Le Latin Mistique", где мы читаем: 

     Qui pascis inter lilia

     Septus choreis virginum.

     Quocumqque pergis virgines

     Sequntur, atque laudibus

     Post te caentes cursitant,

     Hymnosque dulces personant.[31]

     Шествующий среди лилий,

     Окруженный девами в танце

     Куда б ты не устремился,

     вослед тебе девы, славя,

     бегут, Тебя поют, гимны

     сладкие выпевая. 

     Или: 

     Нард Колумбы в цветенье;

     В каждом саду - как пламя;

     Радостно деве с цветами

     Стоять под яблочной сенью.[32]

     Мы  видим,  что  к  персонажам  христианского  культа  относятся  как к языческим  богам,  Христос  или  святой  Колумба  превращаются  в  Аполлона, окруженного   хором  Муз,   в   Адониса,  эту   ежегодную  жертву,  "victima paschalis"[33]; уже  в "секверах"  Готшалька, монаха одиннадцатого  века[34], мы встречаемся   новое  изысканное   прочтение   язычества,  своего  рода   его обогащение[35]. Бог  здесь становится вполне человеком, и не  Его  красота, но личность - цель любви и призыва. 

     Фарисей ропщет, когда женщина рыдает, осознав вину.

     Грешник, он презирает того, кто, как и  он,  во грехе.  Ты, не ведающий греха, снизошел к  той, что раскаялась,  Ты  очистил  погрязшую  в  скверне, возлюбил ее и тем сделал праведнейшей из праведных.

    Она  обнимает  стопы учителя,  омывает их слезами, отирает их волосами; она смазывает их мазями, покрывает их поцелуями.

     Таковы наслаждения, что приятны тебе, о Мудрость Отца!

     Рожденный от Девы, Ты не презрел прикосновения грешницы.

     И  целомудренные  девственницы предлагают Господу  в жертву свои чистые тела, что не тронуты пятном порока, избрав Христа бессмертным женихом.

     Сколь счастливы брачные узы, когда нет в них пятна позора; принявшие их на себя  не ведают ни тягостей  деторождения,  ни ревности к сопернице,  что отнимает любовь супруга, ни мук ухода за ребенком.

    Их ложа, хранимые  лишь для  Христа,  окружены, как стеной, ангелами на страже, которые с обнаженными мечами отражают всякое нечистое поползновение, дабы никакой любовник не осквернил их.

     Там Христос спит с  ними:  счастлив этот  сон, сладок этот отдых, когда истинная дева ласкаема в объятьях ее небесного супруга.

     Девы украшены прекрасными тканями и пурпурными мантиями; в левой руке у них лилии, в правой - розы.

     Цветами  этими питаем  агнец,  они  -  подкрепленье  ему; цветы  эти  - избранная пища его.

     Он скачет и прыгает, и резвится среди них.

     С ними он отдыхает в полдневную жару.

    Это  на их груди спит  он среди  дня, положив голову между девственными персями.

    Девственный сам, от  девственной  матери  рожденный, он  -  девственное убежище всем, кого ищет и любит.

   Спокоен его сон на их груди, ибо никакое пятно не осквернит белоснежное руно агнца.

  Приклоните   ухо  к   этой   песне,  благороднейшее  собрание  набожных девственниц,  чтобы  через нее наша преданность могла  с  величайшим рвением приуготовить храм для Господа.

      Коли такой язык бытовал  в монастырях, удивительно ли,  что отступники, служки, не принявшие  сан, кое-что  из  этой манеры выражения  и кое-что  из этого духа перенесли на открывшуюся им красоту жизни; и если те, чьи души не принадлежали небесам,  однако были слишком утонченны, чтобы  удовлетвориться суетой бренного  мира, - если  они избрали некий средний путь, некое краткое слияние с абсолютом, то не был ли  их  культ куда более воинственным? Арнаут обучался в монастыре; Данте восхвалял некую "prose di romanzi" - можем ли мы с уверенностью сказать,  что эта  "prose" не исполнялась под музыку, подобно процитированной выше латинской секвенции? Во всяком  случае, было бы слишком поспешно утверждать,  что "passada folor", которую Данте оплакивает[36], почти достигнув вершины  Холма Чистилища, и находясь  у самого входа в земной рай, была чем-то большим, чем описанное нами отклонение от христианства.