Очерк 8 Быть материалистом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Очерк 8

Быть материалистом

Мировоззрением пролетариата, его наукой и его философией является материализм. Это очевидное обстоятельство стало источником множества недоразумений, которые продолжают накапливаться, причем давно уже за пределами основного вопроса, касающегося истины. Суммируем некоторые из этих претензий.

В науке материализм по-прежнему не моден – отметим, что сохранять немодность в течение двух веков уже немало. Но суть аргумента: неужели за эти многие десятилетия развития науки, ее новых методов и выдающихся открытий все эти марксисты-догматики по-прежнему возятся со своим материализмом, неужели они совсем выжили из ума? Уже сколько с тех пор сменилось психоанализов, структурализмов, синергетик, уже квантовая механика на дворе, а они все о том же…

Во-вторых, неявно подразумевается: где материализм, там и меркантилизм. Как можно призывать на баррикады, взывать к солидарности и уж тем более провозглашать мировую революцию, руководствуясь «меркантильной терминологией» собственности и всякой прочей производительности труда? Как вообще политэкономия, эта и в самом деле сугубо материалистическая, «счетоводческая» наука, может быть ядром революционного учения? Не пора ли уже подобрать что-нибудь получше, более возвышенное и одухотворяющее, чем несоответствие производственных отношений уровню развития производительных сил? Ладно еще во времена Маркса политэкономия сама была юной наукой и переход от тотальности абсолютного духа к демиургическим перипетиям классовой борьбы мог вдохновлять своей свежестью, но сегодня? Не является ли сугубый материализм очевидным тормозом для осуществления тех идей, к реализации которых призывают марксисты?

В-третьих, есть ряд «сомнений», которые можно суммировать следующим образом: как можно не видеть противоречий между почти демиургической интенцией праксиса и утверждением материалистического, то есть максимально неподатливого для духа хода вещей? Между активностью субъекта, пусть даже субъекта-класса, несущего ответственность за саму историю, и усиленно провозглашаемым приоритетом материи над духом? Объективная закономерность, материальные предпосылки, производственно-вещественные параметры – разве, руководствуясь лишь этими критериями, не могут буржуазия и пролетариат заключить сделку?

Время от времени необходимо давать ответ как на новые, так и на прежние, но регулярно возобновляемые наезды. И ответ простой: трижды нет. Материализм не потерял ни своей актуальности, ни эвристических возможностей, ни возможностей организационных, необходимых для сборки субъекта истории. Поскольку речь идет о метафизических основах мировоззрения, прежде всего должен быть поставлен вопрос: что есть материя?

Для сторонников Маркса, то есть для последователей исторического материализма, во всяком случае, для многих из них, внятный ответ может быть рассмотрен только в социально-исторической плоскости, и он таков: материя – это сам пролетариат. Он в полной мере соответствует аристотелевскому определению hyle (лишенности) – пролетариат свободен и пуст по отношению к тем определенностям, которые всегда застаются уже оформленными в среде социальности, пролетариат же, как губка, способен впитать любое формообразование. Стало быть, в историческом творчестве он действительно выступает как материя, как абсолютная восприимчивость в отличие от абсолютного духа.

Такой ответ во многом верно описывает важнейший аспект бытия пролетариата и даже бытия пролетариатом, но он, конечно, совершенно недостаточен для уяснения смысла материи и построения основ материализма.

Необходимо обратиться к вопросам первого ранга вопрошания (Хайдеггер), ибо необходимость выстроить онтологию в собственном смысле этого слова не отменить. Те, кто вслед за Лукачем предпочитали ограничиться онтологией общественного бытия, зачастую считали диалектику природы (диалектический материализм) чем-то вроде схоластики, случайной сводки последних достижений естествознания, обреченной быть не просто слабым звеном целостной картины теории, но и некой невнятной скороговоркой, которую совестно предъявлять пролетариату. Советский диамат заслужил такое к себе отношение, этим, однако, вопрос о материи и природе был вовсе не снят с повестки дня.

Итак, если уж во времена Маха и Оствальда материя с ее атомистическим строением и «разноуровневыми» законами выглядела устаревшей, то естествознание после Эйнштейна, Бора и Гейзенберга как будто и вовсе не нуждается в материи.

Что ж, с этого и начнем. Похоже, именно благодаря квантовой механике и теории суперструн естествознание наконец доросло до понимания материи. Окончательно отброшены вульгарные, если не сказать клеветнические интерпретации материализма, в том числе концепция атомистики, сформировавшаяся еще в античности и продержавшаяся до диаматовских учебников. Вместе с ней отброшено предстваление о материальности как о способе складывать тела из кубиков на манер детского конструктора. В таком понимании материализм всегда напоминал собирание праха, колоритно описанное в книгах Пророков, когда мертвые кости срастаются, «кость с костью своею», после чего остается лишь вдохнуть в них дух – только и всего! При таком представлении вывод о первичности материи действительно требовал немалой эквилибристики для своего доказательства.

Но материя – это не субстрат и не вещество. Это не то, что можно пнуть и обо что споткнуться (см. Приложение), хотя в качестве частного случая, поскольку материей выступает всякий предмет труда, ею является и это. Кант был уже ближе к истине, определив материю как постоянное в явлениях, правда, сами явления для него суть только вещи для нас, то есть некий способ данности возможного иного. Но все же материя выделена как постоянное, как некая стихия, в которую все прочее погружено как в константность, в закрепитель, а лучше сказать, в «осуществитель». То есть сама чистая материя (hyle) как раз не является арматурой, но все погруженное в нее обретает константность вплоть до предмета схватывания. Отметим: для того чтобы быть постоянным, пусть даже в явлениях, не обязательно быть веществом или субстратом, достаточно осуществленности, закрепления в существовании, что, в общем виде, относится, скорее, ко времени. Затем, во-вторых, подобная константность относится к пространству, пространство и есть главное постоянство, обычная размерность материи, ответственная за вместимость и локализацию. И лишь в-третьих речь идет о предметах и предметности – здесь материя воистину прочна, поскольку для постоянного в явлениях требуется то, что Шеллинг назвал отпадением продуктов от продуктивности[103], а Гегель – соотношением с самим собой[104], первичной рефлексией самого сущего. Материя содержательна, и момент ее саморазличения было принято называть самодвижением.

Уже внутри этого саморазличения можно выделить тело или объект, при этом материя не распадается на тела и не «складывается» из них, скорее, в телах материя достигает наивысшего постоянства. Резюмируя современное, конечно же, все еще промежуточное состояние естествознания и особенно принимая во внимание квантовую механику, скажем следующее: субстратные группировки, которые здравым смыслом всегда принимались за образец непроницаемости, инерционности, суть и в самом деле лишь явления, в том смысле, что они образуют мир как он есть «на расстоянии вытянутой руки». Составные части таких группировок находятся в процессе непрерывного метаболизма, как раз то «твердое», что по мнению здравого смысла твердит все остальное, и является текучим: клетки организма, молекулы, атомы в узлах кристаллической решетки, субатомные частицы в атоме, все они обновляются, меняются: неизменной, устойчивой (хотя и до поры до времени) остается только сумма мест – она, стало быть, больше заслуживает имени материя, чем приписанные к ней частицы. Так вот, действительно внимательное рассмотрение позволяет констатировать, что тело это прежде всего повторение, а материя есть «повторяющееся вообще». Теория суперструн впервые трактует частицы как моды (частотности) наиболее устойчивых колебаний. Это даже нетрудно себе и представить, имея в виду некий вселенский оркестр, где есть солисты, есть изредка вступающие инструменты, а вот партию частиц или твердых тел исполняет бесчисленная непрерывно звучащая массовка. Массовка, а стало быть, и массовость – вот хорошее определение материи, его следует запомнить и иметь в виду, поскольку оно является равнопригодным и для понимания материи в космологическом измерении, и для материалистического понимания истории. Массовость, повторяемость и устойчивость (постоянство в явлениях) – вот гораздо более точные и эвристически полезные атрибуты, чем непроницаемость и твердость, поскольку они исключают привязку наглядного представления к субстрату и субстратности. Твердость материи есть результат затверживания, идет ли речь о материи духовного производства или о материи универсума, затверженной до состояния твердого тела. То есть понятие материи остается понятием всех уровней, тогда как его отдельные манифестации вроде вещества, поля, предмета труда и вообще предмета (объекта) могут быть представлены только на отдельных уровнях. Поэтому материя как понятие есть неизменная теоретическая составляющая тотального праксиса, а материализм – универсальная философская ориентация, так или иначе противостоящая нематериализму. О сути такого противостояния необходимо сказать особо, но прежде следует завершить тему «Космология и материя» в ракурсе теоретического естествознания.

Итак, колеблющиеся суперструны, которые «заколебали» случайный узор, а именно доставшийся нам набор констант вплоть до субстратного, «твердого» состояния, – не они ли «сбили» материю, как бог Брахма, пахтавший первичный Океанос мутовкой Меру? В логике ветвящихся миров Эверетта – Дойча универсум предстает как один из миров, выделенный из мультиверсума благодаря тому, что тавтология совершает свою работу (онтологическую, а не логическую), настаивая на экземплярности, закрепляя проект, изъятый или избранный из среды неограниченной проективности. Собственно, все это понимал уже Гегель, конструируя устойчивость наличного бытия через соотношение с самим собой, которое само соотносится и с самим собой, и с первым соотношением. Повторение и повторяемость как среда повторения – вот что присуще материи отнюдь не привходящим образом. Все это общие, именно философские положения тотального праксиса, которые могут быть детализированы лишь в рамках обособленной теории. А каждая такая теория в свою очередь легко может потерять причастность к целому – что ж, ее поправит другая теория, именно так и осуществляется причастность к совокупной практике. Опыт естествознания от лапласовского детерминизма, который застал Маркс, до квантовой механики и космологии ветвящихся миров это полностью подтверждает. Свое место для материи и материализма есть в каждом изменении практики, и материалистическое начало всегда будет характеризоваться повторяемостью, воспроизводимостью, массовостью. И добавим характеристику, еще подлежащую последующему пояснению – аутопоэзисом. Благодаря этим проявлениям мы всегда узнаем материальное начало, будет ли оно выражено в производстве товаров, услуг, в производстве действительной жизни или природы, где оно явлено как генезис в противоположность поэзису.

Подойдем теперь поближе к материалистическому пониманию истории и, собственно, к миссии пролетариата.

Здесь приверженность материализму обретает особую важность – и что же она означает здесь исходя из ранее данных определений? Далее, что же будет соответствовать идеалистической позиции не только в общественном сознании, но и в общественном бытии?

Пролетариат борется с отчуждением и преодолевает его, он на стороне открытости, можно даже сказать, что пролетариат противостоит увеличению энтропии и тепловой смерти Вселенной: подобает ли ему с таким пиететом относится к материи, чтобы даже свою задачу определять как безусловно материалистическую? Нет ли тут противоречия, недоразумения?

Ну, конечно, нет. Во-первых, даже в такой постановке вопроса материализм мог бы означать (и отчасти означает) трезвое понимание необходимости считаться с сопротивлением материи, рассматривать серьезность своих задач в зависимости от степени обнаруженного сопротивления. Но дело не только и не столько в этом. Быть материалистом и ориентироваться на материю – это значит преодолевать голый проективизм, всего лишь прожектерство, лишенное не только массовости и обязательности, но даже и соотношения с самим собой. Быть материалистом значит, ухватившись за солнечные протуберанцы, подтягиваться к самому солнцу. Материализм в том, чтобы дело рук человеческих, закрепленное массовостью, принятое и засвидетельствованное классом, числить в том же ранге сущего, что и дела природы, закрепляемые повторением (в частности, воспроизводством через генезис), но и, наоборот, ясно видеть, что продукты, «отпадающие и отпавшие от продуктивности»[105], говоря, опять же, языком Шеллинга, не обретают тем самым абсолютную самостоятельность – существует способ вернуться в русло продуктивности и получить другие продукты или, как говорил Николай Федоров, «заменить даровое на трудовое»[106].

Пожалуй, на сегодняшний день наиболее актуальной ситуативной оппозицией выступает противоположность материализма и проективизма – так можно определить современный преобладающий штамм идеализма. Буржуазия как класс, все еще господствующий, материалистична в своем бытии, но эклектична в самосознании и духовном производстве. С одной стороны, будучи гарантом готовой, успокоенной социальности, она склонна обстоятельствам успокоения придавать статус законов природы: тут стоит присмотреться и к экономической статистике, к законам рынка, но особенно к сфере права: по степени обожествления наличных застывших нормативов (механизмы электоральных игр, «права человека») буржуазия давно превзошла языческий анимизм. Правовой фетишизм столь же прочно укоренился в душе (в сознании и самосознании), как и товарный фетишизм: господство буржуазии сегодня в значительной мере опирается на диктатуру «взбесившегося знака»[107]. Можно было бы сказать, что в этом пункте буржуазия «материалистичнее» пролетариата, если под материей понимать только вещественность, но, как мы видели, содержание материи богаче овеществленности; материя всегда предоставляет возможность овеществления, однако тотальное господство овеществленности указывает на убыль сущностных сил.

Духовное производство, контролируемое буржуазией, напротив идеалистично в том смысле, который полностью обнаружился в современную эпоху: оно представляет собой гирлянду брызг, то есть распадается на многочисленные индивидуальные мини-проекты, по отношению к которым очень подходит словосочетание «чисто символически». Расщепленность и раздробленность проявляются по всем параметрам, приоритет имеет минимальное соприкосновение с материалом, скажем, «нанесенность на поверхность», и сугубая авторизация каждого проекта как отдельного, словно бы компенсируя приземленность классового бытия, которое сегодня заполнено осадочным слоем офисного планктона, современное общество в символическом производстве культивирует самодостаточные проекты, лишенные осуществленности в материи в строгом смысле слова. Результатом этого является их краткосрочность (если не сказать фантомность) и бессилие. Какую бы важную роль в других отношениях ни играл принцип авторизации в культуре и искусстве, в интересующем нас аспекте он направлен на обособление творений от действительной жизни. Такое искусство осуществляемо в среде герметичной, непригодной для полноценного человеческого обживания. Если среда повседневности обустроена осадочными породами, отчужденными, отпавшими от продуктивности продуктами (включая сюда и правовые нормы), то продукция художника в самом широком смысле слова – это протуберанцы без Солнца, всполохи, пропадающие бесследно, не проникающие в плотные слои человеческого существования. Вспомним, что повторяемость, она же настоятельность, есть отличительная черта материи, ее опознавательный признак, поэтому неповторимость или оригинальность как важнейшие параметры духовного производства всего буржуазного времени негативным образом обеспечивают дематериализацию продукции искусства, обеспечивают «невозвращенство» произведений-протуберанцев в производство действительной жизни. Поэтому, говоря в целом, культурная политика капитализма есть производство недействительной жизни, в результате чего на долю повседневной действительности выпадают отчуждение и фетишизм наличного состояния; так обстоит дело в целом, хотя элементы праксиса пролетариата никогда не исчезают полностью. Проясняется и суть материалистического подхода, отвергающего оба уклона – правый уклон в фетишизм наличной социальности и левый уклон проекционизма (пустого прожектерства) с другой стороны. Бытие пролетариата упраздняет почтение к взбесившимся знакам, отвергает их обожествление и, конечно, затрудняет жизнь жрецам такого обожествления, юристам всех мастей. Пролетарский праксис в то же время снимает и проективизм символического производства, понимая искусство прежде всего как социальное творчество (или, если воспользоваться прекрасным марксистским термином, – как творчество масс). Тем самым творчество оказывается в мейнстриме практики пролетариата, вот что, помимо всего прочего, означают слова исповедовать материализм. «По плодам их познаете их» – это вполне материалистический тезис, если только не терять связь яблок с плодоносной яблоней. Творчество масс есть всеобщее состояние социальной материи, активируемое революцией и классовой борьбой, его составные части свободно переходят друг в друга. Архитектура смыкается с карнавально-праздничным началом, социальная практика проникает в поэзию и врывается в правовое творчество: пролетариат смело накручивает хвосты священным коровам буржуазного права. Скажем, список прав человека для пролетариата всегда открыт, каждый раз подлежит пересмотру, поскольку абстрактной истины нет, и историзм, помимо всего прочего, означает готовность к поправкам праксиса. Так, право быть выслушанным – это конкретная редакция абстрактной буржуазной свободы слова, новые оттенки это человеческое право приобретает для современных художников в условиях, когда «заниматься искусством» и «жить человеческой жизнью» суть сближающиеся модусы присутствия. Правовое творчество революционного класса (не совпадающее с правовым оформлением революционной воли), будучи материалистичным, а не божественным, всегда готово к обновлению демократических норм. Так, сегодня еще не сформировавшийся пролетариат интуитивно поддерживает все ростки прямой демократии в противовес демократии представительской. Сейчас это, конечно, не власть Советов, но в каком-то смысле и ее обновленная версия тоже; будущее в значительной степени принадлежит прямой демократии электронного майдана, а также флеш-мобилизациям в противовес давно пережившим себя парламентским говорильням. Уходит время больших паразитических партий, именно паразитирующих на теле общества. Предпринятое пролетариатом, равно и то, что ему еще предстоит предпринять, по своим масштабам далеко превосходит «заговорщическую деятельность» буржуазных парламентов, деятельность, не имеющую отношения к творчеству, а являющуюся рутинно-регулятивной.

Переходя к символическому производству, мы, напротив, тут же видим свойственное пролетариату презрение к прожектерству. Проекты чего-нибудь стоят тогда, когда они подкреплены материей соучастия. Поэтому пролетарское искусство не образует такого причудливого паноптикума или бестиария, возникающего в условиях безудержного проективизма, где непрерывно мелькают протуберанцы без Солнца, химеры всех родов, вызывая целую гамму чувств: удивление, недоумение, порой восхищение, но чаще всего пожатие плечами. Сфера художественной деятельности пролетариата тяготеет к материализму, что в данном случае значит готовность к полноценному обживанию символических форм, не только безостановочное генерирование проектов, но и их отбор и пробную реализацию – то, что выражается незатейливым лозунгом «Искусство в массы».

Может показаться, что шаг навстречу материи, предлагаемый праксисом пролетариата, глубоко чужд художнику как затейливому существу буржуазной эпохи, изо всех сил цепляющемуся за свой индивидуализм и руководствующемуся знаменитым принципом Ницше «Только не спутайте меня ни с кем другим». Тут и в самом деле есть глубокое противоречие, но не антагонистическое, а воистину творческое, совершающее работу негативности, где противоположным полюсом крайнего индивидуализма выступает действенность, воля к реализации проекта и к перепричинению мира вообще. Устремленность в плотные слои сущего есть не менее значимый параметр художественной воли, чем стремление к яркости и неповторимости отпечатка, который ведь может быть легко смыт водами Леты, реки забвения. Проект должен быть воплощен в материи, а пролетариат и есть чистая материя социальности, способная вбирать в себя летучие формы и давать им настоящую жизнь. Художник не может этого не чувствовать, вот почему он стихийно занимает сторону пролетариата. Великая Октябрьская революция – яркий пример содружества авангардов, это искусство, выплеснувшееся на улицы, рабочий класс, радостно принявший художников со всеми их одержимостями, но это и художники, зачарованные открывшимися возможностями возвращения протуберанцев в лоно образующего светила. ВХУТЕМАС, Пролеткульт, «Синяя блуза», энтузиазм Малевича и Мейерхольда, новаторские формы Татлина, художественная мощь Филонова, революция русской словесности, совершенная Андреем Платоновым, – все это было бы немыслимо без резонансной причастности к тотальному праксису, без торжества материи над пустым проективизмом, и художественным, и политическим. Революционный класс опознал этих художников и приветствовал звоном щита, художники ответили взаимностью, что, собственно, и означало: революция состоялась. Но за пределами революций и революционных ситуаций, особенно во времена реакции, противоречия между материализмом и проективизмом не находят никакого разрешения, и художник оказывается погруженным в несчастное сознание, освещаемое редкими иллюзорными вспышками. Эксплуататорский класс утверждает тогда свое господство и в области культуры, именно осуществляя строгое разделение между массовой застройкой культурного интерьера с одной стороны (что на последнем этапе образует гламурную цивилизацию) и бессильной иллюминацией художников-одиночек с другой. Поэтому угнетенный пролетариат беден не только в смысле материальных условий жизни, но и в культурном отношении, однако эта бедность, лишенность есть шуньята, великая пустота жаждущей материи. О ней хорошо сказано в философии Хабада: Тора первична и никем не создана, но она изливается в мир, только откликаясь на встречную жажду.

Так что культурная бедность пролетариата в период его угнетения, когда властвует капитал, это не повод для насмешек, поскольку и закрома музеев и архивов, засыпанные сухими семенами, тоже еще не богатство. Только соединение с материей может служить проверкой всхожести семян – и основанием для отделения их от плевел. Текущая классовая борьба на культурном фронте тоже весьма поучительна, причем действительная линия фронта проходит не между буржуазными изысками с одной стороны и «соцреализмом» с другой, а между пролетариатом, жаждущим больших, пригодных для обживания форм с одной стороны, и раздвоенным жалом Капитала, внедряющем эрзацы массовой культуры, лишенные художественности, творческой составляющей вообще, и в то же время внедряющего герметичную художественность, не предусматривающую контактного проживания и непригодную для него. Борис Гройс точно подметил это раздвоение, своебразную вилку, из которой выпадает середина[108].

В периоды затишья пролетариат здесь, как правило, держит оборону, но всегда дает отпор, олицетворяя материю, ускользающую от первой попавшейся фиксации. Возьмем собственную идеологию рабочего класса как последней исторической ипостаси пролетариата. Марксизм исходит из неизбежности привнесения элементов классового сознания извне, такое привнесение, «спровоцированное» встречной жаждой, не есть, однако, «просьба о помощи», это еще и предложение, от которого трудно отказаться, поскольку и художник, и мыслитель не могут не желать воплощения своих проектов, их материализации; они, если угодно, ведут борьбу за плоть, как голодные духи в индуистской традиции, – и здесь-то и обнаруживается противостояние материализма и проективизма/ прожектерства как самой живучей ипостаси идеализма. Так, предложенное Марксом материалистическое понимание истории одержало победу над идеями Прудона и Бакунина, над индивидуализмом и анархизмом, над неплохо аргументированными взглядами Сореля и Кропоткина, то есть над идеями, обладавшими немалым потенциалом освобождения и в некотором активистском смысле более радикальными, чем взвешенное учение Маркса. И победило это учение в силу его материалистичности, поскольку ориентировалось не на вспышки индивидуальной воли и решимости, а на резонатор материализации целого класса, а следовательно, учитывало и его интересы, и интересы материи вообще.

Марксизм произвел двустороннюю зачистку материи как базисной онтологической категории, и притом зачистку не только теоретическую, но и практическую, соответствующую тотальности пролетарского праксиса. Он отбрасывает «идейные завихрения», не способные породить широкий фронт волны в теле пролетариата, а значит, стерильные в смысле социального творчества, но не менее важна значимость и правого края, где вроде бы тоже расположен материализм, некая пестрая сумма представлений о первичности экономики. Почему же Маркс и другие марксисты больше всего времени потратили на борьбу с этим правым крылом как с оппортунизмом и соглашательством?

Если все же суммировать позицию английских trade unions, Карла Каутского, того же Э. Бернштейна, то получим следующее.

Нужно ставить реальные, достижимые и ближайшие задачи. Исходить из материальных условий, добиваться от буржуазии уступок по каждому пункту. Любая достигнутая уступка, которой может воспользоваться рабочий класс, лучше величественных деклараций, повисающих в воздухе. Если требования рабочего класса можно осуществить без революции, то кому нужна революция ради революции?

И так далее – казалось бы, вполне материалистические положения, почему же их так решительно отвергает Маркс?

А потому что они не материалистические, потому что эти тезисы оппортунизма апеллируют не к материи, а к овеществленности, к такой фиксации, которая стала ловушкой или отстойником для материи-восприимчивости. Вернувшись к онтологии материи, мы увидим, что это прежде всего среда воплощенности, а не сумма осажденных в ней объективаций. Творческая форма, фиксированная в объективациях как в ловушке, подвержена двойной блокировке: с одной стороны, перекрывается потенциал ее дальнейшего открытого причинения, с другой – блокируется спонтанность лишенности, великой шуньяты. Отпавшими от продуктивности, то есть мертвыми могут быть не только изъятые из живого труда товары, но и организационные формы, способные вдобавок ко всему имитировать жизнь. Если в духе теории Большого взрыва рассматривать материю как захват и стремительное поглощение нескольких констант, как «расширение вовнутрь узора на бране»[109], то в этом случае материя должна оставаться свободной, как ресурс. Онтологически пролетариат и есть материя в ее социальной ипостаси, поэтому рутинизация, заполнение подготовленных для него ячеек, даже если на стенки ячеек оказывается давление, не является собственным выбором пролетариата. И уж тем более теоретическая установка на такого рода послушное заполнение не является материализмом. Вообще в более строгом смысле материалистическим может быть назван именно тотальный праксис, а не обособленная теория, это вытекает из материалистического понимания истории: одной только чистой дискурсивности недостаточно для репрезентации материализма в его убедительности и подлинности. Но и в сугубо теоретическом отношении разграничение между материей и отпавшими от нее отчужденными продуктами чрезвычайно важно, равно как и водораздел между производством химер, голым проективизмом и контактным проживанием.

Материализм и есть тот самый Срединный путь, о котором говорил Будда. Все обвинения в прагматизме, бескрылости, предпочтении корыстных интересов, адресованные материализму, в действительности относятся как раз к ревизионизму, они относятся к случаю, когда Рабочий соглашается стать столь же послушным сыном Капитала, как и Буржуин, чтобы получить и свою долю сладких пряников, свою баночку варенья и кулечек печенья. И Бернштейн, и другие оппортунисты правы в том, что это действительно возможно, в случае полной покорности кое-что перепадет от алчного отца. Но это не материализм и уж тем более не путь пролетариата, миссия которого состоит в том, чтобы обнажить наготу своего деспота-отца и последовать заветам Матери-материи. Завет же состоит в том, чтобы всегда противостоять отчуждению собственной отчужденности, избегать зависимости от бочки варенья и корзины печенья, держать свое воображение свободным от всех посулов мамоны.

Следствием оппортунизма становится роковой сбой в иерархии целей и задач, забвение того обстоятельства, что экспроприация буржуазии осуществляется вовсе не для того, чтобы занять ее место, буржуазия экспроприируется как класс, как организатор производства и организатор потребления, и без переоценки ее ценностей историческую экспроприацию осуществить не удастся. Это не значит, что экономическая борьба не нужна, она нужна и значима во всех смыслах – и в плане установления человеческой справедливости (есть такая константа в истории), и с точки зрения обретения достойных материальных условий существования, и, конечно, как инициация, как школа социального протеста: пролетариат пополняет свои авангарды и обретает себе союзников, проходя через такие школы. Бои приходится вести на всех фронтах, главное, не терять из вилу стратегическую задачу или собственно миссию, а это возможно, если только придерживаться исторического материализма (материалистического понимания истории). Тогда наступает время «активного Солнца», обеспечивается единство светила с его собственными протуберанцами. Вступившие в борьбу и примкнувшие к сознательному пролетариату трудящиеся делают это в стремлении улучшить условия собственного существования. Однако в борьбе приоткрываются новые горизонты, касающиеся человеческого в человеке вообще, и это можно назвать самым действенным просвещением. Соучастие в исторической миссии класса окрыляет, заменяя цеховую узость и близорукость орлиной зоркостью. Так обстоит дело для кустарей, ремесленников, мелкобуржуазных элементов, и это понятно.

Но совершим опять челночное движение: а художники? В какой мере им передается эта окрыленность? Художнику хочется иметь дело с материей, но с «горячей» материей, в которой оплавлены все перегородки. Возьмем опять революционный Октябрь как самый яркий образец исторического торжества пролетариата. Что видят, например, Татлин, Филонов, Маяковский, Мейерхольд? Они видят, что не все поэтические нюансы переживаемы, не все детали художественной формы сразу обретают признанность. Тут можно было бы и не заметить позицию снисходительного просветительства, если бы не поражающая способность пролетариата преодолевать все перегородки. Инновации в сфере искусства ценимы художником, тут-то каждый сам себе демиург, и некоторая сдержанность пролетариата в отношении «самого нового» и «самого небывалого» вызывает у демиурга досаду. Но сам этот демиург зачастую является стопроцентным обывателем по отношению к близлежащим творчески слоям, о творческом потенциале которых он даже и не подозревает, оставаясь ручным буржуазным созданием, привыкшим относиться к наличной разграфленности социального поля как к закону природы, пусть даже и испытывая при этом ощущение абсурда, прекрасно описанное Кафкой. И что же он видит, примкнув к революционному пролетариату, бросившись в самое жерло материи?

Он видит, что «к мандатам почтения нету» (Маяковский), что давно пережившие свой смысл правовые нормы, инерционные политические и социальные установления, точно так же подлежат пересмотру и проверке на прочность, как и устоявшиеся художественные ценности. Священную корову частной собственности – на бойню! Золотого тельца – на переплавку! Право семейного наследования – кто сказал, что лучше не придумаешь? Выбор профессии раз и навсегда – то же самое, что жалкий сентиментализм и безжизненный классицизм. Представительская демократия, давным давно экспроприированная эксплуататорскими классами, – а почему не власть Советов как форма прямой демократии? Перегородки сломаны, все в едином котле и в едином расплаве – вот что прежде всего почувствует художник, бросившись в жерло материи. И, почувствовав это, быть может, позабудет о своем высокомерии. И, быть может, задумается, так ли уж радикальны его инновации в сфере символического по сравнению с неслыханными новинками в сфере политического, которые без колебаний внедряет в жизнь пролетариат? «Ни мира, ни войны, а армию распустить!» – вот образец решения, непостижимого для какого-нибудь Керенского или для прикормленной социал-демократии, но ведь сработало! Пусть не сразу, не без проблем, но пролетарии действительно опознали друг друга в общем отечестве и повернули штыки против буржуазии, результатом чего стала революция в Германии. Смелое политическое творчество – это урок, который победивший пролетариат преподал всем художественным авангардам мира, это и свидетельство настоящего материалистического праксиса в отличие от фетишизма остывающей Вселенной, освещаемый знаками (скорее даже бликами) цветных фантомов, на которые только и способен проективизм.

Текущий момент чрезвычайно показателен в этом отношении. Эпоха проектов – так называют наше время художественные критики (и не только они), забыв даже упомянуть, каким гигантским отвлекающим маневром является этот пышный фейерверк, отвлекающим от совершенно изношенного политического порядка Pax Americana, – воистину, потемкинские деревни отдыхают. Тем не менее процесс консолидации нового революционного класса стартовал, и ясно, что решительное обновление политического пространства, дисциплинарно-правовой разметки социального поля, в том числе посредством художественных практик и с помощью художественных авангардов, будет важнейшей задачей нового пролетариата. На сегодняшний день так называемое актуальное искусство расщеплено на точечные атомарные акции – и в этом безусловная причина его бессилия и полной подконтрольности со стороны капитала. Если же преодолеть эту расщепленность игрушечного прожектерства и напрямую работать с социальной материей, с большими восходящими проектами, то обнаружится действительно уникальная возможность для преодоления сил инерции и угасания.

Теперь, продолжая линию материализма и материи, следует подробнее рассмотреть еще один, пока обойденный вниманием атрибут материи, то, что классики именовали самодвижением (этот термин очень любили авторы учебников диамата, хотя понимали его весьма туманно). Речь идет о способности к самопорождению и самоподдержанию: материи не нужен Бог, который бы ее творил, в естественных космогонических системах Бог лишь оформляет материю и удерживает оформленное. Материя же удерживает и оформленное, и саму себя. Вспомним еще раз латинскую этимологию слова «пролетариат» – «рождающий»; в русской этимологии сопоставлении «матери» и «материи» говорит о том же: кто бы ни заронил «семя» – демиург, высший разум, случай, – рождает материя, и в каждом акте рождения она рождается и сама как материя. Это генезис («порождение» по-гречески), посредством которого и обеспечивается автономность; тем самым, если говорить о признаках материи, по которым ее можно распознать, не стоит оглядываться в поисках чего-то «непроницаемого», «твердого», «далее не делимого», словом, чего-то такого, что хотя бы потенциально можно пнуть[110]. Все перечисленное суть свойства предмета, а не материи, которая, будучи идеальной средой для распространения предметов и принипа предметности, к ним не сводится. «Распознать» материальность можно как раз по элементам автономности, самодостаточности, генезиса. Устойчиво то, что само себя воспроизводит, будь то воспроизведение себя в новой экземплярности (например, репликация) или в прежней. Кстати говоря, повторение и порождение не так уж принципиально отличаются друг от друга – если повторение происходит без разделения на «повторяющего» и «повторяемое». Понимание материи как устойчивого, постоянного в явлениях (Кант) как раз и отсылает к самовоспроизводимости (генезису), отсылает хотя бы методом от противного: как может быть устойчиво то, что не воспроизводит само себя? Всмотримся в различия материального и духовного производств и возьмем крайние позиции соответствующих процессов – мы получим совокупность тел-организмов (природу) и некое собрание, совокупность произведений искусства. Организмы воспроизводят себя сами посредством генезиса, именно поэтому мы говорим, что природа материальна, или даже о том, что материя дана через природу. Произведения искусства сами не создают себя, они воспроизводятся с помошью поэзиса, а не генезиса, а потому и противостоят природе как идеальное[111]. Опять же не суть важно, является ли произведение искусства симфонией Гайдна, изваянием Фидия или спектаклем Мейерхольда, не взирая на то что статую можно обхватить, а симфонию не схватишь, обе они принадлежат к идеальному, поскольку не воспроизводят себя сами, они нематериальны, поскольку воспроизводятся посредством демиурга, а не посредством генезиса, как материя. И потому принадлежат к духовному производству, к искусству, к идеальному, к производству символического. Всякое идеальное имеет точки крепления к материи: «Там, где сокровище ваше, там и душа ваша». Неповторимо единичное, вырвавшиеся протуберанцы не принадлежат материи. Стало быть, насчет крайних полюсов – духовное производство с одной стороны, и природа с другой – вроде бы все понятно, но как обстоит дело с материальным производством? Товары не производят себя, как любил подчеркивать Маркс, и это верно, поскольку отдельные товары есть специализированные клетки многоклеточного организма. Говоря о самовозрастающей стоимости и, следовательно, о совокупном товаре, Маркс приписывает ему, пусть даже метафорически и иронически, некоторые нравы и повадки[112], если же вступает в дело капитал, мы начинаем уже иметь дело с организмом, воспроизводство которого замкнуто на генезис, а не на поэзис. Стало быть, производство действительной жизни, осуществляемое капиталистической экономикой, материально в том же смысле, что и природная экосистема, на ее жизнеспособность не влияют планы тех или иных индивидов, это дикая природа, обходящаяся без человеческой заботы, и капиталисты суть как бы господствующие хищники этой экосистемы, поскольку капитал есть ее организующий фактор. Перед нами общественное бытие, которое материально замкнуто на аутопоэзис, притом что пролетариат выступает в качестве материи, подчиненной необходимому формообразованию.

Отметим, что до капитализма ни одна система материального производства не обладала такой самодостаточностью, такой «природностью». Охота и собирательство были частью тотального поэзиса, субъекты которого, люди, воспроизводились в матрицах бинарных оппозиций: без причастности к этим матрицам они не могли бы стать людьми. Натуральное хозяйство и примыкающая к нему эпоха Мастера, описанная Хайдеггером, основывались на заботе, на задействовании важнейших личностных определенностей; труд был насыщен смыслом, а производственные отношения имели некое человеческое лицо. И лишь развитое товарное производство вывело производственные (товарно-денежные) отношения на тот же уровень, что и отношения метаболизма в экосистеме или в природе в целом. Достаточно сказать, что способы соединения человека с машиной, взаимозаменимость с автоматом, исчезновение человеческого лица из сферы производства и обменов как раз и явило никогда не ведомую прежде автономность аутопоэзиса. Словосочетание «закон джунглей», популярное в XIX веке, прекрасно подходило для описания закономерностей частнособственнической экономики. Ведь у закона джунглей нет ни персональных законодателей, ни высших судей, он просто дан как фактор выживания.

Такого рода укорененность капиталистического производства в аутопоэзисе, и даже в генезисе, требует диалектической оценки. Следует в общих чертах выявить моменты слабости и силы, непримиримые антагонистические противоречия и импульсы развития. Является ли капитализм, самовозрастание капитала, высшей степенью материализации самого бытия – в отличие, разумеется, от сознания, поскольку классовое сознание буржуазии принципиально надломлено и эклектично?

И да и нет. Экономика и в самом деле замыкается во «вторую природу», где независимо от индивида произрастают товарные законы (из труда рабочего класса), царят законы конкуренции, способные регулировать стихию и становящиеся движущей силой для участников процесса, где возрастает совокупное благосостояние, распределяемое отнюдь не по человеческим законам, не в соответствии с разумом и справедливостью, а в соответствии как раз с законом джунглей. Но тут же (стихия есть стихия) возникают и великие засухи – кризисы перепроизводства, и землетрясения (революции). Процесс соединения труда и капитала, подобно сложной химической реакции, порождает стойкий очаг некой спонтанной жизни: силы природы и экономические законы рынка предстают перед индивидом как ипостаси фюзиса, что, в частности, вызывает удвоение кантовской антиномии природы и свободы. Начиная с античности свобода понимается и дается как максимально возможная независимость от тела и его позывных – побуждений. Быть свободным – значит не подчиняться диктату собственного тела и тел вне меня, определяться к присутствию не посредством вожделений или воли Другого, не спрашивающего мою волю, а разумным образом, опираясь на обещания, на константы присутствия: свободу приходится отстаивать в непрерывном противодействии природе, и материализм в данном случае предстает как единство преодолевающего и преодолеваемого.

Возникновение второй природы в лице частной рыночной экономики дает новый импульс вызова человеческой свободе. Как руководствоваться разумным усмотрением, совестью, человеческим чувством, а не законами второй природы, той сферы, где правит капитал? Материализм состоит в выборе правильных инструментов прежде всего того класса, воля которого этой природой наиболее подавлена. Противодействие первой природе проходит через индивидуальную экзистенцию суверенности, а противодействие второй природе, самодостаточному, ни во что не ставящему человека рынку, – через коллективную экзистенцию пролетариата. Причем диалектически Gegen-stand и Nebenstand задействованы на полную мощь, опора становится препятствием, а препятствие – опорой. Самодвижущиеся товарные потоки пролетариату даны, они всякий раз преднаходимы: есть время присмотреться, прицелиться, сосредоточиться на пополнении арсенала.

И вот пролетариат совершает революцию, акт свободы именно в онтологическом смысле, ибо вторая природа тут отступает и съеживается, – и это вполне можно сравнить с тем, как крепость тела, оплот первой природы, падает под воздействием духовной практики – и победивший класс обретает возможность отчасти определять то, чем он сам, безусловно, определялся.

И здесь кончается объективная драма развоплощенности. Вырвавшись из под власти объективаций, из чертогов второй природы и обретя свободу, пролетариат обнаруживает, что потерял опору – ту самую, на которой можно было стоять не оглядываясь. Странным образом роковой для пролетариата оказалась недостаточная материалистичность обретенного бытия. Были сломлены и перепричинены многие формы жизни, сопротивлявшиеся революционным преобразованиям, в частности удалось взрыхлить и перепахать пресловутое правовое поле, заросшее выродившимися, анемичными растениями. Однако «замкнуть на аутопоэзис» экономику не удалось. Та форма общественного производства, которая должна была стать промежуточной на пути к коммунизму и получила название социалистического способа производства (1922–1988), не желала существовать сама по себе, она требовала неустанного включения воли, даже не расчета в виде планирования, а именно воли, некой трудовой аскезы, без которой базис общественного производства приходил в полную негодность. Приходится констатировать, что социалистическая экономика так и не вышла из стадии проекта, не обрела самодвижения и устойчивости, а следовательно, как бы поразительно это ни звучало, осталась «идеалистической», чисто проективной. Принципы справедливого распределения, оплаты по труду, не говоря уже о коммунистическом идеале устранения необратимого разделения труда не работали без непрерывного притока посторонней для экономики мотивации – увы, социалистическое производство все время напоминало закат солнца вручную…

Материалистический праксис пролетариата не вместил экономику нового типа, если угодно, коммунистам не хватило материализма – не в сознании, не в мировоззрении, а именно в самом бытии.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.