Очерк 5 Пролетарский Dasein: зарисовки
Очерк 5
Пролетарский Dasein: зарисовки
Экзистенциальная аналитика Хайдеггера и материалистическое понимание истории уже давно не считаются чуждыми друг другу дискурсами. На уровне схватывания и тематизации мира имеется сущностная близость двух мыслителей, Хайдеггера и Маркса, безусловно, заслуживают внимания и параллельные выводы в общем поле мысли. Представители экзистенциализма и персонализма проделали немалую работу сопоставления, по крайней мере, Сартра и Левинаса следует отметить. Книга Левинаса «Тотальность и бесконечное», пожалуй, в равной мере вдохновлена и экзистенциализмом и марксизмом – она и сегодня остается образцом сближения с той стороны, движения от персональной заброшенности к классовой солидарности. Поработала над сопоставлениями и игровая философия постмодерна, тут, пожалуй, в лидерах признанный мастер игры в философские бирюльки Жак Деррида[77]. Правда, Авитал Ронелл, сопоставляя идею Зова (Ruf) у Хайдеггера с понятием вызова/звонка (немецкое Ruf и английское Call)[78], задала высокую планку изящества, но и описание последних приключений призрака коммунизма (который оказался не один) заслуживает внимания, поскольку даже в такой форме демонстрирует эвристические возможности материалистического понимания истории.
Но пора наконец совершить ход и с этой стороны, пора привлечь экзистенциальную аналитику в свидетели миссии пролетариата. Пришло время посмотреть, а нельзя ли вооружить исторически прогрессивный класс «Бытием и временем», сделать эту книгу дополнительным булыжником пролетариата? Говоря попросту, следует разобраться в сущностной близости двух великих мыслителей, в этой близи далекого. Ибо как раз степень обдуманности наиболее важных проблем человеческого бытия сближает Маркса не с оппортунистом Э. Бернштейном, а с Хайдеггером, а сопоставление «Бытия и времени» с «Капиталом» в свою очередь гораздо больше проясняет Dasein-аналитику, чем очередное академическое исследование о соотношении собственных и привативных модусов Das-ein. В свое время советский диамат требовал искать рациональное зерно, и в этой мышиной установке проявлялся прежде всего страх, что марксизм не выдержит прямого столкновения идей в точке их максимальной обдуманности и силы. Но этот страх советского диамата совершенно чужд аутентичному марксизму и, разумеется, крайне далек от бойцовского характера Маркса.
* * *
«Бытие и время» Хайдеггера и «Капитал» Маркса не только близки по духу, но и имеют немало общего в своей судьбе. Они задумывались как, безусловно, главные книги, и обе оказались недописанными. Обе они радикально изменили гуманитарный дискурс своего времени и стали образцами для начетничества, источниками для всевозможных толкований. Их детальное сопоставление и, так сказать, взаимопрочтение еще ждут своего часа, но некоторые важные пересечения могут быть отмечены уже сейчас.
Начнем мы не с самых очевидных моментов, не с судьбы вещей, опосредующих человеческое бытие в мире. И не с роли техники, которая и у Маркса, и у Хайдеггера предстает в двояком обличии. Начнем с Dasein и его заброшенности – есть веские основания полагать, что и для Маркса этот важнейший вопрос имплицитно был первым, у Хайдеггера он присутствует первым и эксплицитно.
Что же есть заброшенность Dasein, заброшенность в мир и брошенность в миру? Прежде всего это некое исходное несчастье, феноменологически первое страдание, которое, как известно из Трипитаки, приводит к рождению. Брошенность, отодвигающая вдаль ближайшее, активирует субъект как страдающую единичность, пробуждает несчастное сознание. Этому сознанию в момент его пробуждения нечего терять, кроме своей заброшенности, приобрести же оно может всю осмысленность существования, оно может выйти в даль ближайшего и удержать близь далекого, да и сам мир, весь мир как мирность мира, конституируется, отталкиваясь от первичной лишенности.
Dasein как бытие от первого лица и коллективный Dasein пролетариата исходно обнаруживают себя в сущностном одиночестве, в непонимании, в отчуждении от собственной сущности. Важнейший тезис экзистенциализма – существование предшествует сущности – знаком пролетариату не понаслышке, это удерживаемое в чистой негативности существование содержит в себе всё, все человеческие возможности – и все они лишены действительности, они лишены спокойной достоверности наличного бытия, того же Dasein, но в гегелевском, а не в хайдеггеровском смысле. Выход из заброшенности начинается с абсолютной негативности, перед нами ничто, отринувшее становление. Dasein – это версия становления, которое не смогло ничего обрести, ничего удержать, и негативность Dasein дана самому себе через праксис, как бытие для другого, отринутое этим другим и возвращенное в себя. Пролетарскому Dasein предстоит (всегда предстоит) новое становление, в котором форма для себя уже не исчезнет, ибо она заключена в непримиримой негативности, в самой отвергнутости, как своеобразный эйдос, эталон того, что не принимает мир ставшего.
Обращение к параллельным дискурсам поможет и одинокому Dasein, и коллективному Dasein пролетариата истолковать некоторые трудности друг друга. Скажем, как соединить угнетенность пролетариата с его великой исторической миссией? Да, угнетенность взывает к немедленному устранению: справедливость должна быть восстановлена, а акционеры несправедливости, извлекающие из нее неправедный доход, не могут считаться полноценными людьми. И логическая, и экзистенциальная ущербность подтачивают прочность их бытия. Следовательно, несправедливость должна быть устранена и в их же собственных интересах (интересах в качестве людей, а не представителей правящего класса). Проникаясь миссией пролетариата, они спасают и самих себя, поднимая угнетенных до своего уровня, принимая изгоев истории в свои ряды… Подобная логика, явная или скрытая, свойственна оппортунизму, в том числе и всем европейским социал-демократическим партиям конца ХХ столетия. Однако совсем не так дело обстоит у Маркса, вовсе не это хочет сказать автор «Капитала» и «Манифеста коммунистической партии». Пролетариат во всей своей лишенности и обездоленности, и даже именно в них, отнюдь не является просителем, которого следует пожалеть. В экзистенциальном смысле он вообще не реципиент, а донор, и отчасти поэтому ему принадлежит будущее. Как раз автор «Бытия и времени» мог это понять и понимал лучше большинства теоретиков, ведь Dasein и в полной заброшенности, и полноте отчаяния остается чем-то абсолютно подлинным среди всего прочего сущего, только ему открыто само Бытие (Sein), а не Seinde, которое всего лишь «сущее».
Ибо брошенность есть негативность, негативность есть беспокойство, беспокойство есть сознание. Все привативные модусы Dasein, напротив, суть модусы и формы успокоения, согласно Хайдеггеру и сам Dasein порождает неутолимую жажду, активирует поиск путей выхода из заброшенности, тогда как пристроенность к чему-то инициирует деятельность инструментального толка, деятельность прогрессирующего уподобления тому, к чему ты пристроен. У Dasein в его беззащитности ничего такого нет, пролетариат также лишен средств производства, а заодно и смыслов, прилегающих к каждому из них, пролетариат ни к чему не пристроен прочно, только примыкает в своей нужде и брошенности: уже на этом уровне они солидарны друг с другом. Ибо экзистенция Dasein пролетарская по своему духу, она взыскует солидарности с брошенностью всех одиночеств, а не пристроенности к чему-либо, ибо пристроенность есть приватизация, это всегда частный интерес, усыпляющий всеобщее, одурманивающий его пользоприношением.
Стало быть, подлинность Dasein и историческая миссия пролетариата одного корня, оппортунистическое пристраивание и в том, и в другом случае ведет к утрате подлинности, к забвению бытия, а солидарность рядов, экзистенциальный и политический максимализм удерживают всю широту исторического горизонта, идет ли речь о жизненной истории индивида или об истории классовой борьбы. «Бытие и время» вполне способно укрепить пролетариат в его решимости, а аналитика Dasein, причем на уровне «самого личного можествования», несомненно, продвинулась бы вперед с освоением практики, то есть вовлеченности в бытие без всякой частичной пристроенности. Здесь же, на этом же уровне, высвечивается и еще одна подсказка, которая на этот раз пригодилась бы Мартину Хайдеггеру, если бы автор «Бытия и времени» вздумал ознакомиться с теоретическим наследием Маркса. Речь в данном случае идет именно о теоретической составляющей, об исследовательском векторе Маркса, который вел его от опознания пролетариата и указания будущего этого революционного класса к тематизации капитала.
По отношению к пролетариату капитал предстает как некая удивительная анти-сущность, без которой этот класс не может соединиться со средствами производства. Капитал организует производство и, следовательно, мобилизует пролетариат, который при наличии капитала не может организовать производство никаким иным образом, ибо капитал «перебивает», дезорганизует и похищает все собственные организационные моменты рабочего класса. То есть капитал есть нечто иное, чем просто система угнетения, это еще и раздвоившаяся душа, сбивчивому зову которой приходится подчиняться. Пролетариату противостоит буржуазия, а также все пристроенные социальные элементы начиная от традиционно пристроенных (касты, номенклатуры) и вплоть до всех стабилизированных слоев остывающей Вселенной, погружающегося в окостенение социологоса. Однако капитал противостоит пролетариату не так, как противостоят антагонистический и инерционный классы, а скорее так, как дьявол противостоит мессии, посланному в мир.
Помимо всего прочего, за капиталом стоит и сила отложенного соблазна. Странно, но на уровне Dasein-аналитики Хайдеггер не находит никакой анти-сущности: мы видим привативные модусы неподлинного, затягивающая среда das Man, но ничего активного, радикально противостоящего, ничего такого, на что присутствие могло бы обменивать свое неизбывное одиночество.
По существу, подлинности присутствия у Хайдеггера противостоят только силы инерции: амортизация, износ, пристроенность, явка с повинной – как если бы пролетариату противостояли лишь другие классы, взятые в их пассивности. Агент капитала мог быть помещен там, где находится сладчайшее, где властвует Gerede, где процветают болтовня и интрига. Гегелевская борьба за признание, за обретение признанности ближе всего подходит для тематизации этой шпионологической анти-сущности в мире сущностного одиночества. Без этого сгустка самой жизни Dasein не смог бы так легко забыть о своей духовной родине – и без капитала, способного к самовозрастанию, пролетариат, конечно, нашел бы собственные аутентичные способы организации обменов, включающие в себя дистрибуцию вещей, вопрос в том, были бы они тогда столь радикальны. Ибо капитал с заключенной в нем движущей силой способен даже к анимации мертвых, другое дело, что задействование живых, жизнью живущих, он осуществляет по тому же принципу, что и анимацию мертвых.
* * *
Теперь пора сопоставить категории пролетарского праксиса с экзистенциалами «Бытия и времени», ход, который неявно и пунктирно проделал тот же Левинас[79]. Известно, что в материалистическом понимании истории чистые эпистемы, включая и логические абстракции (категории), рассматриваются как особого рода инструменты. Они как выдвижные лезвия, которые должны к чему-то крепиться (то есть бритва Оккама не единственное острое орудие познания) – к материалистической рукоятке, к человеческому телу в самом широком смысле слова, но также и к конкретной задаче, санкционирующей применение затейливых лезвий. Обращаться с легкими, скользящими, обоюдоострыми лезвиями дихотомий, классификаций, управляться с острым клинком разума не каждый способен в равной мере, тут есть свои виртуозы, по сравнению с которыми цирковые жонглеры, акробаты и иллюзионисты попросту отдыхают. Вспоминается, конечно же, Гегель, которого в этом качестве рассматривал уже сам Маркс, но можно взять и Герберта Спенсера, и уж конечно, Гуссерля; если дискурс Маркса был в какой-то мере ответом на гегелевскую манеру фехтования молниеносной всепроникающей шпагой без рукоятки, то взвешенные, обдуманные и укорененные экзистенциалы Хайдеггера стали реакцией на бесконтактную феноменологическую технику.
Хайдеггеровские экзистенциалы относятся к категориям праксиса, поэтому они пригодны и для материалистического понимания истории, и для схватывания основных превратностей сущего. Впрочем, годны они и для решения вопросов метафизики – для решения, которое будет опираться на «рукоятку» или, говоря словами Хайдеггера, на «подручное», Zuhanden. Экзистенциалы, в совокупности составляющие экзистенциальное измерение Dasein, мыслятся как основополагающие, поскольку содержат в себе свою собственную основу. То есть они не только мыслятся, но и проживаются, в них затрагивается и «слишком человеческое», и трансцендентное, без которого человеческое не могло бы осуществиться, поскольку не хватило бы высоты. Поразительно схожим и у Маркса, и у Хайдеггера является статус категорий или определений рефлексии, которыми оперирует традиционная метафизика. Будучи логически первыми в искусстве бесконтактной скользящей рефлексии, категории и предикабилии Канта, равно как и спекулятивные понятия Гегеля, среди подручного и инструментального занимают хоть и привилегированное, но не основополагающее место. Хайдеггер рассматривает их как производные свободного времени, и непосредственное обращение к ним есть великая привилегия досуга. Даже образование субстантивов предполагает некоторую паузу: первоначально молот удостаивается запоминания только если он «слишком тяжел», если выпадает из привычной структуры подручного; в качестве бездеятельного лежащего инструмента наряду с другими инструментами и предметами кузницы он рассматривается только тогда, когда все лошади уже подкованы, когда нет срочной необходимости перековывать мечи на орала и наоборот.
Что же касается отвлеченных понятий вроде тех, что берет в свое распоряжение метафизика, тут уже надо отвлечься всерьез и надолго: покинуть кузницу, покинуть промысел. И хорошо бы в итоге вернуть инструмент не затупившимся, а, наоборот, усовершенствованным, но это уж как получится.
Другое дело – конкретно-всеобщие понятия материалистического понимания истории. Или экзистенциалы «Бытия и времени». Они ни от чего не отвлечены, они всегда есть там, где есть понимание, общение, совместный труд, человеческая жизнь. Конечно, и от них можно отвлечься или быть отвлеченным – тогда мы говорим об отчуждении, о забвении своего человеческого первородства. Но само же это забвение-отчуждение встроено в первый же экзистенциал брошенности Dasein, оно точно описывает и неприкаянность, номадичность пролетариата.
Итак, заброшенность есть начало и у Маркса, и у Хайдеггера, а удвоенная самопознанием (классовым сознанием), она становится великой движущей силой, незатухающей солидарностью одиночеств. Бытие-к-смерти, обреченность и брошенность – эти аспекты человеческого удела прописаны в Dasein-аналитике более обстоятельно, чем в «Манифесте коммунистической партии» или, например, в «Капитале», но и у Маркса изначальная смыслоутрата также определяет и политический самоанализ пролетариата, и его исходное самочувствие. Описание пролетарского бытия-к-смерти у Маркса дано прежде всего в формах бытия для иного: пролетариат выступает как могильщик буржуазии, как непримиримый враг капитала. Но ведь капитал есть сгусток или принцип посюсторонней производственной жизни, он по-своему одушевляет производство, одушевляет самовозрастание вещей. Далее. Миссия пролетариата направлена на упразднение классов, в том числе и самого себя как класса; следовательно, в истории нет более радикального субъекта и такой способ бытия вполне можно охарактеризовать как бытие-к-смерти.
Для Dasein бытие-к-смерти есть прежде всего экзистенциальное знание и предощущение своей собственной неминуемой смертности. Вхождение в круг ближних во многом вызвано стремлением избыть это чувство, но в результате каждый Dasein становится могильщиком для другого, для ближнего, и как раз пролетарская солидарность, в отличие от ближайшего, семейного круга, по-настоящему противится работе смерти, вытесняя ее с ближних подступов. Здесь присутствует взаимообогащающая диалектика, еще требующая развития.
Истолковать «заботу» (das Sorge) в марксистском ключе, на первый взгляд, проще всего. Разве труд, разве само производство не предстают как забота? Разве озабоченность такого рода не есть нечто очевидное, такое, с чем сталкивается каждый трудящийся? Следует, однако, присмотреться к той роли, которая принадлежит экзистенциалу заботы в аналитике «Бытия и времени». Как и каждый экзистенциал, забота в определенном смысле первичнее, чем любое обобщающее понятие «без рукоятки», чем само «бытие» прежней метафизики. Понятно, что чисто логически бытие включает в себя заботу, но бытие как инструмент является в свою очередь результатом особого рода озабоченности, которой предшествует беззаботность досуга, свободного времени. «Бытие» возникает там, где образуется просвет в заботе, только из этого просвета открывается панорама кругового обзора, в которой проявляется и схватывается бытие, самый широкий из исторических горизонтов тоже открывается посредством этого просвета. «Экзистенциалы» марксистского праксиса устроены подобным же образом, они имеют интеллектуальное (интеллигибельное) расширение, горизонт, выдвигаясь в который субъект может созерцать сущее и само бытие, может увидеть себя в отраженном свете вечности, но категории материалистического понимания истории, равно как и экзистенциалы Хайдеггера, легко развоплощают идеалистическую (например, гегелевскую) иллюзию самодеятельного, самостоятельного субъекта по имени Дух (Geist), иллюзию Абсолютного Духа, расталкивающего индивидов, чтобы творить природу и историю. И конкретно-всеобщие понятия «Капитала», и экзистенциалы «Бытия и времени» имеют рукоятки и лезвия, а лезвия имеют сталь, а не только остроту. Ибо речь идет о производстве действительной жизни и ее осмыслении как важной составной части всего этого производства. Позиции Маркса и Хайдеггера в данном вопросе сущностно близки, сущностно, по способу постижения мира, Хайдеггер здесь ближе к Марксу, чем, например, Карл Мангейм или занимающийся рутинной политикой социал-демократ. Бытие всегда прикреплено к особенному способу быть, как острота к лезвию, а лезвие к рукоятке.
Таков и экзистенциал заботы, имеющий познавательный аспект, но отнюдь не сводящийся к нему, имеющий иногда характер «нужды», но не исчерпывающийся нуждой. Небезразлично, каким образом погружен в заботу Dasein и чем именно он озабочен. Заслуживает внимания хайдег-геровский анализ занятости и пристроенности, весьма содержательная диалектика дела и безделья. Слишком часто за ссылкой на чрезвычайную занятость скрываются ложь и хорошо замаскированное безделье; мания пристроенности и даже одержимость пристроенности успешно фальсифицируют заботу. Все это слишком знакомо пролетариату и является важнейшей подстерегающей его опасностью, еще одним побочным следствием доминирования капитала в качестве регулятивного принципа Weltlauf.
В число экзистенциалов Хайдеггер включает понимание/слушание, посвящая ему запоминающиеся страницы своего opus magnus. У нас нет необходимости вдаваться в подробности этой аналитики, важно отметить, что понимание («Dasein слушает, поскольку понимает») рассматривается не как познавательная способность, не в гносеологическом аспекте, а в онтологическом: понимать значит быть. Воля к пониманию не тождественна воле к истине, то есть специфической фаустовской одержимости познающего. Понимание/слушание – это прежде всего элемент простой человеческой солидарности, это нечто всегда и везде происходящее, поскольку мы люди. Такое понимание, несомненно, является и экзистенциалом пролетариата, по сути, именно оно и выражено в знаменитом лозунге «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Мы вправе зафиксировать если и не тождественность, то уж точно сущностное родство двух тезисов:
1. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
2. Dasein слушает, значит, понимает.
Воля к пониманию первична в соответствии с подлинностью субъекта, она пресекается лишь встречным отказом понимать. Только тогда, когда тебя не хотят даже слушать и, следовательно, отказывают тебе в твоем праве быть, отношение становится антагонистическим. Но за порогом этого отношения, когда тебя слушают, когда установлена первичная связь признанности, стремление понять и быть понятым не успокаивается, а, напротив, усиливается: модус понимания как форма бытия сущего, вполне определенного, высшего сущего, в значительной мере перекрывает и поглощает другие модусы. Он, этот экзистенциал или модус, отодвигает брошенность, смертность, большую часть заботы – и пока это так, мы имеем дело с восходящим бытием, с исторической миссией и с исторической прогрессивностью в том смысле, в каком понимал ее Маркс. Пролетариат жаждет быть понятым и стремится понять. Он слушает и вслушивается, вслушивается в музыку революции, даже тогда, когда ее аккорды еще едва различимы, на самых дальних подступах. Буржуазия, скорее, страшится быть понятой по-настоящему и, конечно же, не желает понимать и слушать того, кто намерен аргументировать и бестрепетно сообщить ей истину. Этим все сказано.
Экзистенциал понимания/слушания определяется далее Хайдеггером как открытость (Offenlichkeit) – открытость своим собственным возможностям. Такая открытость есть риск, ибо она находится в противоречии с избыванием заброшенности, не говоря уже о том, что она подрывает пристроенность, снимает ее в качестве момента. Все господствующие классы стремятся уйти от такого риска: в первую очередь они теряют открытость, восприимчивость, способность меняться, иногда усиливая ради этого причастность к заботе, теряя вслед за другими проявлениями открытости элемент беззаботности, беспечности. Но как тут не вспомнить Лао-цзы с его великим афоризмом: то, что отвердело, не победит. Пролетариат всегда является исключением, подобно Dasein-бытию среди других форм бытия. Ни в состоянии угнетенности (лишенности), ни в победном шествии революции он не теряет открытости. Отсюда и его презрение к формальному, к формализму, будь то формализм нормативного права или иные проявления догматизма, отсюда и его бесстрашная проективность – и она тоже являет собой стремление понимать и быть понятым. Это изначальное понимание/слушание именно потому и изначально, что оно не может быть сведено к инструментальной задаче, даже задаче усвоения знаний и обладания ими; скорее можно сказать, что практическое знание, обретаемое в этом экзистенциальном измерении, и есть само бытие – праксис. Понимать/слушать в этом изначальном смысле значит понимать нужду другого, слышать зов другого, протягивать руку помощи в ответ на зов. «Что же слышит Dasein прежде всего? – спрашивает Хайдеггер и сам же отвечает: – Зов совести». В мире брошенности и бытия-к-смерти он становится могучей силой, он способен преодолевать и страх смерти, и плотность (беспросветность) заботы.
Непреодолимость, настоятельность этого зова хорошо знакомы и на уровне коллективного Dasein пролетариата: каковы бы ни были занятость и нужда, забастовки в знак солидарности и интербригады знаменуют собой открытость пролетарского интернационализма.
Я хату покинул, пошел воевать,
Чтоб ватникам землю в Донбассе отдать…
Всякое ослабление пролетарского интернационализма указывает на утрату радикальности и подлинности. Подчеркнем этот момент общности между Марксом и Хайдеггером, касающийся восходящего к Беркли утверждения насчет esse percipi. «Быть – это быть воспринимаемым» – такой тезис не годится ни для Dasein, ни для пролетариата. И у Маркса, и у Хайдеггера мы имеем дело с высшим статусом сущего, включающим в себя единство субстанции и самосознания. В соответствии с этим статусом Dasein утверждает: быть – значит быть понятым, то есть понимание выступает не как конструкция эпистемологии, а как принадлежность самого бытия, как само бытие. Когда пролетариат таким же образом обретает свое бытие, он выходит за пределы политического, выдвигаясь непосредственно в экзистенциальное измерение. Когда теоретики коммунистического движения говорят о классовом чутье, классовом самоопределении, выходящим за пределы текущего политического и экономического расклада (например, Роза Люксембург), они как раз и имеют в виду оголенные провода понимания. Понимать и быть понятым не значит просто принять что-то к сведению, ожидая, что в картине иновидимости, в Weltlauf, будет по-прежнему преобладать бессильное подчинение объективациям, подчинение тем, кто не желает понимать и быть понятым. Если понимать значит быть, усилие понимания не может остаться безнаказанным для Weltlauf, оно не может оказаться просто факультативным ресурсом самого понимающего и стремящегося быть понятым субъекта. Это в буржуазном мире тот, кто понял, продолжает вести себя так, как если бы он и не понимал, поскольку это мир абстракций и свершившихся разделений. Мир теоретической изощренности и практического бессилия можно сколь угодно долго объяснять, разбирать и классифицировать, опуская руки перед сложившимся положением вещей – так и поступали все предшествующий философы (все, капитулировавшие перед заброшенностью индивидуального Dasein). Дело, однако, состоит в том, чтобы изменить его – тут мы не откроем истины: оценив положение вещей как неприемлемое, несправедливое, скандальное, нужно расположить вещи по иному, вместо того чтобы самому покорно расположиться среди них, уподобившись вещи. Быть может, именно в этом экзистенциале с максимальной яркостью прослеживается водораздел между пролетарским и буржуазным мироощущением, поскольку хитрость разума, способствовавшая когда-то победе революционной буржуазии, в качестве своей высшей максимы, в качестве своей «умудренности» провозглашает, что «понимать и быть это разные вещи» и что «дай бог все знать, да не все делать». Да, такое знание есть сила, но сила пассивная, сила инерции, а в применении к субъекту это превратная сила отчуждения. Антураж буржуазного понимания всегда размещен в приватном пространстве: аудитория, диван, книжка – отсюда и само понимание представляет собой приватную, вернее, приватизированную сферу сущего: сущее отдельно, а его понимание отдельно.
Не так у пролетариата. Усилия понимания не заключены в обособленное ментальное пространство, а его результаты не сводятся к тому, чтобы оставаться самому себе хитрым. Пролетарское понимание, равно как и собственное понимание Dasein, это не извлечение приватной выгоды из факта понимания чего-то. Несводимо понимание и к обновлению объективаций, например к новой книге, реформированному фрагменту дискурса. Когда Dasein понимает, это бытийное понимание и понимающее бытие. Когда что-то понимает пролетариат, история не может этого не заметить, хотя прежняя история предстает перед новым классом прежде всего как бытийствующее непонимание, но поскольку и понимание бытийствует, оно не должно ограничиться подзорной трубой наблюдения: инструменты пролетарского понимания и инструменты полагания своей воли – это одни и те же инструменты. Таким образом, и «Бытие и время», и «Манифест коммунистической партии» учреждают новую онтологию, основанную не на отстраненной регистрации всего положенного, установленного и установившегося, а на моментах активности, осаждающихся в объективациях и вновь возвращающихся в единство деятеля. В любой хрестоматии по материалистическому пониманию истории отрывки из «Бытия и времени» должны занять свое достойное место.
* * *
Обратимся к миру вещей, диалектика которого неизменно интересовала Хайдеггера от периода написания «Бытия и времени» до последних лет жизни. Высокий метафизический ракурс рассмотрения, когда вопрос «что есть вещь?» в общем порядке вопрошания идет сразу за вопросом «почему есть сущее, а не вообще ничто?», коррелирует с марксистским взглядом на значимость вещественного и вообще материального, соответствующий аспект сравнения уже многократно проводился в последующей европейской метафизике, включая Левинаса и Башляра, вектор движения от времени Мастера к эпохе Гештеллера в перевернутом виде отражает марксистский критерий роста производительности труда, но, несмотря на перевернутость, выводы схожи: мы имеем дело с онтологическим падением, глубокой внутренней фальсифицированностью «теперешнего», наличного состояния.
Сложившиеся рамки рассмотрения судьбы вещей указывают на приоритет их производства и обмена у Маркса и потребления/пользования в самом широком смысле у Хайдеггера: мыслители как бы перенимают эстафету, чтобы в целом получилась объемная, многомерная картина дистрибуции вещей в человеческом мире. Как бы там ни было, очень важен факт пристального внимания к вещам – внимания вознаграждаемого, позволяющего увидеть действительно сущностные события в жизни духа, события, которые не видны в логической проекции, в этом театре теней, где отбрасываемые тени наделяются метафизическими именами, при надлежащей яркости хорошо опознаются (тут Гегель остается непревзойденным), но сами агенты (актеры, акторы), отбрасывающие их, остаются неузнаваемыми. Понятно, что и дистрибуция вещей, особенно их быстрый круговорот в товарной форме, не сразу дает возможность отделить действительно важные события от бликов и прочих эффектов мельканий, и здесь уже зоркость Хайдеггера должна быть оценена по заслугам. Рассмотрим ее с позиций материалистического понимания истории.
Когда вещь становится товаром, она переходит в чувственно-сверхчувственное измерение, законы которого вовлекают ее в имманентную событийность особого рода. Скорость здесь меньше, чем на чисто логической поверхности, сила сопротивления соответственно больше, однако миражирующее смещение, перемещение в полярности спроса-предложения и в других перипетиях обменов, зачастую не затрагивают саму вещественность вещи (потребительную стоимость, полезность), вернее, сравнительно медленные события в этом инерционном измерении легко ускользают от взгляда тех, кто должен следить за приключениями товарной формы, ведь эти приключения имеют действительно важное отношение к судьбе всего овеществленного. Однако Мартина Хайдеггера влечет сама исходная вещественность, происходящие в ней преобразования, колеблющиеся между генезисом и поэзисом, отчасти вызванные товарной формой и событиями в этом сверхчувственном измерении, но событиями, имеющими и другие источники. Истина вещи, – пишет Хайдеггер, – в том, что «вещество в ней состоит вместе с формой»[80], такова вещь по преимуществу, вещь Мастера, но ее место внутри сущего не остается неизменным, с некоторых пор оно оказывается под угрозой. Ибо импульсы из других измерений проникают и сюда, в самые плотные слои сущего, которое тем не менее все еще остается человеческим сущим. Тут можно отталкиваться от предварительной рабочей классификации, от регистра скоростей и выделить три плана: 1) поверхность понятий, где разворачиваются события скользящей рефлексии; 2) уровень товарно-денежных отношений, вовлекающих в оборот деятельную сущность человека; и 3) сама сопротивляющаяся вещественность вещи.
Если прибегать к буддийским метафорам, можно сказать, что Маркс пошел срединным путем, основав свою исследовательскую штаб-квартиру в центральном слое социальной онтологии. Из этой штаб-квартиры открывается прекрасная панорама событий, происходящих в сфере скользящей рефлексии: хорошо видны привязки, корни, зависимости, совокупность которых Маркс и назвал идеологией. Непросветленная среда вещественности видна не столь отчетливо, наоборот, она дополнительно экранирована, перекрыта очертаниями превращенных форм. Маркс неоднократно вынужден подчеркивать, что определенность потребительной стоимости отвлекает внимание от исследования товарного производства. Но если марксизм был и остается срединным путем в постижении субъекта и всех его производных, то у Хайдеггера наибольший интерес вызывает как раз «происходящее по краям». Краевой (краеугольный) характер имеют и ключевые вопросы: почему есть сущее, а не, наоборот, ничто? И в чем состоит вещественность вещи?
Тем самым сохраняется изолирующий характер метафизики, хотя срединный слой экзистенциалов остается точкой опоры. То есть Dasein-аналитика в принципе позволяет следить за тенями скользящей рефлексии, не впадая в гипноз их мнимой самостоятельности. Такая позиция схожа с материалистическим пониманием истории, и обращение к текстам Хайдеггера (вновь отметим это обстоятельство) способно материалистическое понимание углубить.
Итак, вещественность самих вещей, родина объективаций, которые еще не являются результатами вторичного отчуждения, вот что интересует нас. Они, эти вещи, являют некоторый порядок материи; материя более низкого уровня требует, как правило, уже специальных площадок для ее отслеживания. А стало быть, Хайдеггер справедливо утверждает, что быть вещью это не так уж и мало, это не «всего лишь», здесь есть некое достоинство бытия и высокий ранг его устойчивости. И первое, о чем оповещает вещь – и как она оповещает о себе, – это сопротивление. Здесь этимология, нередко чисто спекулятивно используемая Хайдеггером, указывает на саму суть дела. Предметы суть противостоящие (Gegen-stand), и своим устойчивым противостоянием они определяют и себя, и того, кому противостоят. Непреложность взаимного противостояния есть основа внутренней дифференциации предметного мира, основа мирности мира в смысле Хайдеггера, а некий привилегированный предмет, именуемый в дальнейшем Dasein, обретает мир как целое благодаря особому характеру противостояния, особому отношению со встречным сущим. Для субъекта (Dasein) противостоящие предметы выступают как определяющие, но они не являются непреложными. Встречные предметы проницаемы, преобразуемы, поддаются отслаиванию и реактуализации в произвольном месте. И все же эта их черта стабильного противодействия и устойчивого противостояния обеспечивает не только топографию, но и интерьер мира, каков он есть. Характер противодействия, которым конституирован мир вещей, и сам субъект в этом мире в значительной мере ответственны за то, что есть сущее, а не вообще ничто. Ибо, вопрошая далее – каким образом оно, сущее, есть? – мы получаем свидетельства, что оно прежде всего есть как противостоящая нам вещь, gegen-stand, object. С исчезновением сопротивляющегося противодействия встречного сущего под вопрос попадает сама правомерность основного вопроса. По мере падения сопротивления, а значит, и встречаемости, встречности начинает доминировать скорее ничто, чем сущее, происходит развоплощение, фантомизация всего присутствующего и самого присутствия, мир претерпевает онтологический ущерб, содержание реальности падает и возрастает призрачность. Или – ничто в своей метафизической ипостаси. Так что не случайно, а как раз в силу продуманности порядка вопрошания Хайдеггер переходит от бытия и времени к вещи и способам ее представленности, от существования к веществованию. Хайдеггер не настолько наивен, чтобы полагать, будто в метафизическом измерении, в поле рефлексии, можно абстрагироваться от предметного характера вещей, будто мыслитель, работающий над определенной субстанцией и акциденцией, не имеет ничего общего с ремесленником, занимающимся полировкой линз, работающим с оптическими приборами. Если вдруг предмет работы шлифовальщика подвергнется развоплощению, линза станет настолько прозрачной, что полностью растает в среде, и если это случится в силу убыли противостоящей предметности вообще, наивно думать, что философ, имеющий дело, как любил говаривать Гегель, со «своими коровами», может этого попросту не заметить. И он окажется перед лицом ничто, перестанет «выдавать продукцию», окажется таким же безработным, как и шлифовальщик линз.
Любой ученик, прошедший методологическую выучку у Гуссерля, знает, что мысль интенциональна, что невозможна мысль ни о чем, предмет мысли, некое «что», представляет собой квант мышления, и весь инструментарий метафизической мысли отвечает максимальному уровню интенциональности. Что касается Хайдеггера, то это ученик, превзошедший учителя, притом что именно обдуманность является сильной стороной его философии. Обдуманность позволяет усмотреть сущностное сходство между усилиями мастера, изготовляющего чашу, и усилиями философа, размышляющего о своих предметах. Не так просто сразу ответить, кто кому подражает, но имение дела с сущим, каково оно есть, в равной мере ответственно за параметры готовой продукции. Определение, которое получает и осмысляет мыслитель, задает разметку экземплярности в сфере умопостигаемого и само задается ею, но ведь определение есть результат полагания предела (определение есть отрицание), а предел полагается упорством встречного сущего: даже если оно встретилось в чистой умопостигаемости пронизывающих лучей рефлексии, оно встретилось как «что», как что-то – так сохранила себя предметность предмета, несмотря на преодоленное сопротивление материальной вещественности. Предмет мысли рождается из усилий преодоления этой самой воплощенности – и из заимствованной раскадровки, которую феноменология именует интенциональностью. Предмет рефлексии, предмет исследования, должен быть очерчен не менее строго, чем ограничивающий поле камень, на который любит ссылаться Хайдеггер: иначе его можно принять не за то, чем он является, – за спящую корову, кучу выполотых сорняков, пугало и просто наваждение. Опасность «принять не за то» в сфере чистой рефлексии многократно возрастает: вещи, обнаруживаемые там, суть вещи для нас, их ноуменальная принадлежность определяется остаточным сопротивлением.
Стало быть, правота Хайдеггера в том, в чем его тексты максимально обдуманны, – в целокупности удержания предметного мира как горизонта присутствия. Косвенным образом мы имеем здесь отсылку к материализму: материалистическая подоплека рефлексии состоит в том, что форма предметности удерживается в самых головокружительных пируэтах скользящей рефлексии. Специфические сущности, обитающие в этой среде и именуемые понятиями, суть предметы для мысли. Удержана форма без сохранения материи (Аристотель), но эта форма перенесена. Она прежде встречалась любому субъекту, имеющему дело с сущим, то есть так или иначе погруженному в заботу – вот и мыслящий, пребывающий в состоянии ego cogito, имеет дело с сущим постольку, поскольку ему дан предмет мысли уже в самой форме мыслимого, в самой процессуальности мышления, организованной таким образом, что даже познающее я становится предметом для самого себя, – в противном случае мы имеем дело с каким-то другим, не познавательным отношением (Кант).
Однако оставим пока в стороне феноменологию ego cogito, продолжив исследование вопроса о том, почему есть сущее, а не наоборот – ничто («Скорее сущее, чем ничто», – иногда говорит Хайдеггер). Мы видим, что имение дела со встречным сопротивлением знаменует вхождение в плотные слои сущего. Удаление от сопротивляющегося, от предмета, от реальности (происходящей от слова «res», то есть «вещь») знаменует собой развоплощение, движение в сторону ничто. Например, генератор спонтанного воображения, идущего по линии наименьшего сопротивления, генератор языковых игр, запущенный на холостом ходу (Витгенштейн), – все это «ничтожение» без окончательного уничтожения. Такое фоновое «ничтожение» имеет мало общего с работой негативности, когда бур, напротив, вгрызается в самую твердую породу, расформировывая одни и формируя другие предметы, опрокидывая установления, стирая преднаходимую социальную разметку, решая насущную познавательную задачу. Трудной работой негативности и занимается Dasein в своем собственном воспроизводстве, тогда как фоновое паразитарное «ничтожение», например потакание, податливость потоку расфокусированного воображения, указывает на моменты простоя. Следовательно, реальность субъекта, неразвоплощенность его бытия, может отслеживаться по степени вовлеченности в сопротивление встречного сущего, в среду овеществленности. И материализм в этом отношении уже приобретает оценочную шкалу. Из вышеизложенных критериев вытекает, что пролетариат, например, более реален, чем погрузившаяся в летаргический сон аристократия, он реальнее в том же смысле, в каком реальность Dasein превосходит реальность трансцендентального субъекта. Пролетариат есть класс, исторический субъект, который на шкале Бытия стоит ближе всего к сущему и дальше всего от ничто. Это самый актуальный класс, онтологический донор, наделяющий существованием все прочие ипостаси субъекта. Когда в диалектическом аттракционе сознание оказывается стоящим на голове, оно склонно рассматривать плотный предметный мир как среду загрязненности чистых эйдосов-первообразцов (при этом предметный характер эйдосов не вызывает у него удивления). Когда же сознание встает на ноги, то видит мир первообразцов воочию, видит, где и как приобретается опыт преобразования предметов, опыт преодоления сопротивления, реализации своей воли, причем слово «реализация» можно в данном случае перевести как «одействотворение» – сознание пролетариата, равно как и самоотчет Dasein, не ошибается насчет донора бытия и его многочисленных, зачастую крайне неблагодарных реципиентов.
Пролетариат реален, поскольку близок к ядру сущего. Он естественным образом исповедует материализм, поскольку является одновременно и производителем, и важнейшей производной социальной материи, – потому и силы природы, извлеченные из противостояния субъекта и объекта, не чужды пролетариату: вспомним граничащее с обожествлением отношение к паровозу или знаменитую любовь к электричеству. Греческий стохейон, совокупность стихий (и одновременно букв), считывается пролетариатом и без непременного символического преобразования. Пролетариат есть сущее, а не, наоборот, ничто. И его существование включено в самопричинение сущего, в аутопоэзис, посредством которого возникает и возобновляется мирность мира. Но здесь в дело вступает диалектика, причем диалектика самого бытия, достигшего ранга Dasein. Имея дело с сопротивлением противостоящих вещей и противодействующих стихий, класс насыщается существованием, но при этом совершает подлинную работу негативности. Осуществляемое пролетариатом ничтожение есть преодоление противодействия, одомашнивание дикого сущего, его перевод в статус Daseinmassig, и оно не имеет ничего общего с эрозией, с неконтролируемым выпадением целых регионов собственной существенности. Работа негативности и болезнь рассуществления (развоплощения) суть разные вещи, последняя именуется нигилизмом и требует особого разговора. Тем не менее пролетариат, будучи втянут в самые плотные слои сущего и существующего, является одновременно несгибаемым субъектом негации, алмазным острием духа, по которому осознанно или неосознанно выверяются и инструменты скользящей рефлексии. Проходимость, проницательность скользящих лучей рефлексии, конечно, впечатляет, но не следует забывать, что пригодные для сканирования препараты (предметы мысли и в особенности предметные области дисциплинарных наук) отслоены, отколоты для последующих детальных исследований алмазным острием. Сила пролетарской негации возникает благодаря бесстрашной работе среди твердых пород.
К моменту собственной негативности, к взаимоотношениям субъекта деяния с ничто мы еще вернемся, пока же продолжим следить за ходом мысли Хайдеггера. Дело в том, что вещь (Dinge) не ограничивается только характером своей предметности, сопротивлением и противостоянием. Вещь и сама материя вещественности содержат в себе важные конструктивные различия и определяющие принципы. Тут Хайдеггер, несомненно, пошел дальше Гегеля, для которого вещь – это простая положенность, а с другой стороны – иллюзия, как бы гипнотизирующая восприятие. Истина по Гегелю в ранге вещности и вещественности неопределима, ее царство начинается выше. Но Хайдеггер не так тороплив и потому избегает верхоглядства (спекулятивности) как в регионе Dasein, так и в регионе вещей (Dinge). Хайдеггер всматривается в суть вещей со всей пристальностью и результаты всматривания, вкратце, таковы.
1. Быть вещью – не так уж и мало, хотя, когда мы называем «вещью» (что немецкий язык допускает) учителя в классе или крестьянина в поле, мы все еще весьма далеки от понимания этих «феноменов». Но ведь помимо вещей, несомненных в своей вещественности, есть еще ложная видимость, обманчивость, морок, есть всего лишь признаки и призраки вещей. Их больше, чем собственно вещей, и быть среди неподдельных вещей значит быть на пути к истине.
2. Вещь вещи рознь, и дело тут вовсе не в особенностях материального оформления, не в материале, хотя и в этом тоже. Есть вещи естественные, возникшие путем генезиса, и вещи созданные, произведенные, осуществленные путем поэзиса. Среди последних более совершенные, подражающие генезису, и называются творениями, и есть просто сделанные, положенные в гегелевском смысле.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.