«ТРУДНЫЙ ПЕРЕХОД»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ТРУДНЫЙ ПЕРЕХОД»

Невозможно оторваться от этих картин: молодая, мягко улыбающаяся женщина на второй день после свадьбы несет на коромысле ведра с водой. Около нее задорные сельские ребятишки на санях. На другом полотне после удачного похода в лес пытаются пройти по шаткому бревну через речку смешливые грибники. На всех лицах у этих деревенских людей — радость, восторг от жизни, лукавинка. С лукавинкой и название второй картины. Мол, у грибников — «Трудный переход».

— Ах, этот Сычков, — сказали как-то в Союзе художников Мордовии, — потому он всем и нравится, что лакировал действительность. Разве на его полотнах реальная жизнь?

Ну и возмутилась Софья Никаноровна Чижикова, услышав такое мнение.

— Много они чего понимают, — вспыхнула она и начала вспоминать то прекрасное чудное время, которое у всех народов можно назвать одинаково: началом жизни. Началом жизни каждого поколения.

— Мы, бывало, в детстве на речку убежим, купаемся, хохочем… И Федот Васильевич тут как тут, сидит под кустом с мольбертом и приговаривает: «Ой, какие девочки интересные, ой, какие интересные, поплещитесь еще немного, особенно вон та, с косицами». Ему ведь чем мы косматее были, тем и лучше.

— А то на посиделки соберемся… Так Сычков нам керосину нальет (дорогой, тогда был керосин) и опять же с нами сидит, рисует. Да и мы доброту Федота Васильевича не забывали. Когда загон косим, заодно и ему поможем, да еще колоски подберем, снопы свяжем, меж собой поговаривая, мол, пусть срисовывает нас и во время работы, коль так ему нужно. Конечно, красивыми мы были в ту пору, интересными, работа шла легко, то парня какого-нибудь локтем двинешь, а то и песню запоешь, веселую или грустную: «Уродилася я, как былинка в поле, моя молодость прошла у чужих в неволе».

Бывшей натурщице Сычкова под восемьдесят, но возраст Софью Никаноровну не тяготит, говорит она охотно и весело поглядывает на гостей.

— Скажите тем художникам, — возвращается она к прежнему, — что маленько они мыслью своей недалекой не туда заехали. В Кочелаеве все считают: на полотнах Сычкова что ни на есть реальная жизнь. Такими же веселыми да здоровыми мы и были.

Отчитывая невидимых оппонентов, Софья Никаноровна уже с большой грустью говорит о том времени, когда у бабушки ее почти одновременно умерли молоденькая сноха и дочь, и их, осиротелых девчонок, объединили в одной избе, и росли они в том бабушкином интернате четверо: Настя, Соня, Васена, Таня.

— Бабушка Акулина нас по головам считала, молоком парным поила, все болезни теплом большой русской печи выгоняла. Дай ей, господи, и в той жизни, что идет после этой, всего наилучшего. Она ведь каждую из нас ремеслу выучила, каждую работать научила: шить, вязать, рукодельничать, запрягать, косить…

Этих-то сестер Рябовых, своих соседок, очень любил писать художник Сычков.

— Бывало, на бревна посадит, наброски делает. Иногда трудную позу даст, ребра вывернет, вздыхаешь про себя: «Ой, ой, мучитель, ой, ой…», а терпишь. Я с детства позировать втянулась. Есть у Сычкова картина, рисовал он ее, когда еще был жив дедушка Егор. Так вот сидит дедушка у стены, над ним вешалка, рядом с вешалкой фонарь. Я же на лавке неподалеку сижу и чулок вяжу. Охотница я была вязать, любой узор получался. В тот день я придумывала новый узор, замечталась, и картина вышла хорошая. Вот в этой избе, — показывает Софья Никаноровна вокруг себя, — и была написана та картина.

Хозяйка дома охотно потчует чайком.

— Из нас, четырех девчонок, — рассказывает далее она, — Федот Васильевич больше всего Васену любил, часто и Настю-смуглянку приглашал, но Настя его не любила и все отговаривалась, мол, я захворала, мол, дел много. Я же охотнее всего позировала и на многих полотнах у него красуюсь. Молодая после свадьбы с ведрами на коромысле — это я. На портрете «Плясунья Соня». На полотнах под названием «У изгороди» и «Праздничный день».

Помню, уже в детстве было во мне понятие: коль зовет Федот Васильевич, чего, спрашивается, и не попозировать? Трудной ведь была крестьянская жизнь, не дюже радостной, а тут сосед среди зимы яблок мороженых принесет, на теплую печку у моего носа положит. Оттают, едим, радуемся. Все четверо едим… Федот Васильевич в это время спешно наброски делает.

Летом же, бывало, с юга цитрусовые привозил, чай в сад свой приглашал пить. Апельсины для нас в те годы… это невиданное чудо. Угощал нас Федот Васильевич еще и конфетами, калачами. Как мы тогда ему завидовали: барин, в поле почти не ходит, в тепле сидит, чистенький, что может быть лучше? Мы же с малолетства у коровы, то картоху копаем, то косим…

Почему же на холстах Сычкова жизнь нереальная, коли на них все наши девки деревенские: мы — в девичестве сестры Рябовы, потом Маша Ющалкина, Маруся Фоменкова? Только от грядки оторвешься, к плетню подойдешь — и уже на полотне у Федота Васильевича красуешься.

Поля Плешакова позднее ему позировала, уже в годы войны. А картина «Портрет молодого человека» писана в первую еще мировую, в 1915 году. На ней изображен Яков Ющалкин, красивый, боевой. Вечно у него полушубок нараспашку да шарф вьется по ветру. Яков Власович в царской гвардии служил, самого Николая охранял. Потом участвовал в революции и гражданской, а в 1935 году был заместителем председателя колхоза у нас в Кочелаеве.

В длинном списке лиц, кто охотно помогал художнику в создании его уникальной коллекции, целой вереницы восхитительных портретов односельчан и односельчанок, было и более позднее поколение.

— Когда подросла моя дочь, выучилась на учительницу, Сычков и ее писал. Машу мою увидите на холстах «Учительница», «Учительница у себя дома», хотя у нее-то времени всегда было в обрез: семья, дом, тетради. Но… в нашей семье на добро для художника не скупились. Надо — так надо!

Однажды я, конечно, спросила, что это вы, Федот Васильевич, людей рисуете только в радостном, пригожем состоянии?

— Так ведь, Соня, — ответил он мне, — я столько горя в жизни видел, столько тяжелого, что руки не поднимаются писать человека в состоянии беды. Лично мне как художнику хочется писать только радость, только человеческое счастье. А беды… ну их, они и сами, проклятые, найдут каждого из нас. Радость реже, ценнее…

Радость реже… У художника была действительно трудная жизнь. Отец бурлачил, временами, возвратившись домой, шил варежки.

— Не забыл я до сих пор обид на отца, — жаловался когда-то Соне Рябовой художник. — Напалок не умел я к варежке пришивать, так отец меня… варежкой по голове. За что? Малец же я еще, мне бы по овражкам кочелаевским только бегать. И мать слишком суровой была, зря не улыбнется. Это много позже до меня дошло, что люди в нищете не больно-то улыбаются. После смерти отца мать болела очень, совсем не до меня ей стало, не до моей души. Чтобы выжить, мы с матерью по деревням ходили, милостыню просили. Потом меня одного просить посылали. Но вот рисовать… я всегда рисовал! — ликуя, рассказывал художник. — На печи углем, палочкой на снегу, на клочке бумаги в школе.

Наконец-то талантливого подростка, расписывающего с артелью мастеров уже окрестные церкви, заметили. Генерал Арапов, муж старшей дочери Ланского и Натальи Николаевны Пушкиной, помог Федоту перебраться в Петербург, помог поступить в школу Общества поощрения художников.

После окончания Академии художеств Сычков, любимчик Репина, становится модным портретистом Петербурга, едет с молодой женой за границу, в Италии и Франции вместе с Лидией Васильевной живет на средства, заработанные от продажи картин.

А в основном, конечно, в эти годы Федот Васильевич учится, продолжает художественное образование, посещает картинные галереи Рима, Парижа, Венеции. Это было в традициях русских художников: если не послали за границу стипендиатом от Академии, не беда, приобщиться к мировой культуре можешь и сам. Потому на полотнах многих наших художников — экзотические южные пальмы, диковинные водопады, остатки храмов, виды Неаполя.

В общем, художники в это время активно учатся, ищут свой колорит, обретают непосредственность. Но индивидуальность — «свою кисть» — почти все обретают позднее — на родине. Лишь на родине выплескивается на полотна то, что с детства видел, любил, что каждую минуту жило в душе.

А на родине в это время — революция, умершие музеи, разгромы особняков. В неистовстве уничтожения матросы и солдаты врываются и в небогатые квартиры, истребляя то, что, по их разумению, свидетельствует о барстве: бьют посуду, режут ковры, рвут штыками картины, жгут книги, одежду.

Федот Васильевич теряет в Петербурге все: заказчиков, привезенные из Италии картины, покой, налаженную жизнь, товарищей, ринувшихся в те времена кто куда.

Сычков покидает Петербург. Рядом с ним и его жена, молодая обаятельная Лидия Сычкова, дочь состоятельных родителей, привыкшая к неге и домашнему комфорту. Но и она ради мужа отказывается от Петербурга, ставшего чужим, страшным, непонятным. Федот возвращается в Кочелаево, хотя у него в деревне и повалившегося плетня нет, а больная несчастная мать его и младшая сестра Екатерина сами без средств к существованию.

— Лидия Васильевна работала вместе с мужем в поле только один год, в тот, самый тяжкий, — припоминает Софья Никаноровна, — а потом только по дому: кур кормила, за садом ухаживала. Воспитания она не топорного была, не кичливого. Ребятишек из сада, конечно, гоняла, но в долг нашим матерям давала, всегда уваживала. И к Федоту Васильевичу относилась наилучшим образом. Он ее чаще «Лида да Лида», а она его всегда только по имени-отчеству да помогала в работе очень: холсты на раму натягивала, краски растирала и подсказывала еще, где глуше цвет сделать, где ярче положить. Когда же все в стране утихло, из Питера к Лидии Васильевне почему-то лишь сестра приезжала. Может, поумирали уже родители, может, поругалась из-за мужа со своими? Во всяком случае, Марья Васильевна была другим человеком, нежели жена Сычкова. Когда гостила в Кочелаеве, все ходила по саду и жаловалась, как у нас в деревне скучно. Понятно, что ей наши луга, наша речка? Чужая ведь, хотя и у нас в деревне культуры было не меньше, чем в городе. И у нас можно жить, ой, ой как…

Бывшая натурщица, хорошо знакомая и с пахотой, и с уборкой ржи вручную, с удовольствием поведывает, что в Кочелаево всегда ценилось духовное бытие людей. Старинную сельскую библиотеку еще до революции начал собирать кочелаевский священник, а его дочь Елизавета Федоровна Румянцева, учительница географии, передала ее в дар колхозу.

— Помнится, Лидия Васильевна очень дружила с Елизаветой Федоровной. Как сейчас вижу, идут они под зонтиком вдоль оврага и говорят, говорят… О книгах. О Репине. О том, что и деревенских ребятишек надо учить рисованию. Думали ли они, что позднее так и будет? Теперь в Кочелаеве школа искусств, а в доме Сычковых нынче музей.

Под окном избы обыкновенные ветлы, далее — овраг, по склонам которого лихо катались когда-то на санках деревенские девчонки и мальчишки, прославившие своей искренней радостью лиц полотна Сычкова. Полюбоваться ими, узнать хоть что-то о жизни художника приезжают люди из других сел, городов и даже республик.

— Что же, пусть знают, как мы тут жили, — горько вздыхает бывшая натурщица художника. — Нелегко нам было, а Федоту Васильевичу еще труднее пришлось. Были у него периоды лихие, прямо-таки лютые. Время не понимало художника, не хотело понимать, отталкивало его от нашей жизни. В деревне ему было тогда худо, о чем не раз говорил и сам Федот Васильевич. Сохранились у нас некоторые его письма, судите сами…

ПРОШЕНИЕ

художника, гражданина

Сычкова Федота Васильевича.

«Специальность моя — художник живописи, пишу картины из деревенского быта, участвую на художественных выставках с 1900 года, то есть ровно 30 лет. Участвовал и на международных выставках. В Париже — „Салон“, в Италии — „Венеция“, в Америке. За участие в коих был удостоен разных наград.

В России тоже на всероссийских конкурсах неоднократно был удостоен премий.

Как видно из вышесказанного, пишу любимые мною картины из народного быта. Эти сюжеты мне близки и дороги, так как и сам родился и до сих пор живу в деревне, где пережил вместе с деревенским людом и горести, и радость, и, главное, крайнюю бедность. Потому-то и производят мои картины сильное впечатление. В них и вкладываю все пережитое.

Другие темы мне не так понятны, и я их не пишу, а деревенский сюжет дорог и мил, и жить мне в деревне необходимо, чтобы и теперь, и потом создавать образы жизни деревни с ее красотами, с ее развивающейся теперь новой жизнью.

Нынче мне 60 лет. Как уже писал, за свою жизнь я так много пережил унижений и горя, хотя были и светлые дни, когда я имел успех. Но все-таки мне в жизни до 90 % ее приходилось переживать неприятности. Это происходит даже теперь, когда завоевано народом России то, за что боролись свыше 50 лет.

Теперь, после революции, когда и должно бы развиваться свободное творчество, художнику не следовало бы мешать, он не должен быть оттеснен ни от кого.

Власть же, в особенности советская, должна хранить и защищать таланты, но несчастья до сих пор не обходят меня вниманием.

Местной власти сельсовета, например, я, живущий среди бедноты, кажусь зажиточным, ибо имею покосившуюся гнилую избушку, ей 40 лет почти, и ателье, в котором я работаю. Только это и отличает меня от моих деревенских соседей. Однако местной власти это почему-то кажется солидным имуществом, отчего, не долго думая, меня обложили налогом в 400 рублей, притом добавили, что это на первый раз.

Я был в сельсовете, спросил, за что обложили? Просил дать копию протокола.

В ответ сказали, нет, не напишем, мол, ты — „буржуй“. Буквально так и ответили. И вот теперь я должен уплатить налог в 24 часа, а в случае неуплаты, пообещали, что мое имущество будет продано.

Неужели сельсовету так уж необходимо остановить мою деятельность художника? А ведь хотят еще уничтожить мои работы, ибо сравнивают меня чуть ли не с кулаком.

За что мне такая напасть? Я в своих произведениях воспеваю мужика, которому теперь и стал почему-то не нужен.

Пожалуй, действительно, я редкость в округе, других таких нет, но почему не хотят меня понять? Почему во мне видят ремесленника, который лишь зарабатывает деньги, и пользы, мол, от моей деятельности никакой?

Лично я не нахожу это справедливым. Поэтому решил лично обратиться к Высшей власти в надежде, что меня все-таки поймут и оградят от несчастий, как необыкновенную личность, поневоле попавшую в водоворот современной перестройки.

Моя автобиография такова: мой отец бедняк, нищий, батрак до конца жизни.

Остался я после его смерти 12 лет. Мать — нищая, и после смерти отца кормила нас нищенством. Нас у нее было трое. Измученная, больная, она не в силах была нас прокормить одна, с досадой посылала и нас просить, и я тоже до 15 лет нищенствовал.

Затем пять лет я батрачил, ходил за 300 верст пешком на заработки, но и они плохо давались. А рисованьем я отличался еще в начальной школе, и рисовал везде, где бы ни был, и всех удивлял этим. И когда мне было 20 лет, явился случай учиться. И хотя пришлось из-за этого вынести невероятные унижения и насмешки, я был к ним нечувствителен.

Приехал в Питер в товарном вагоне проводником лошадей помещика. Необыкновенно быстро поступил и окончил рисовальную школу Общества поощрения художников.

За программу на конкурсе „Вести с войны“ мне присудили звание художника. Это было в 1908 году. Жил и учился в Питере без всякой помощи. Сам зарабатывал на хлеб кое-какими заказами. Сначала жил в подвале. А потом с успехом стал зарабатывать и жил с одним товарищем в комнате.

На выставках мои картины нравились, покупались как частными лицами, так приобретались и музеями.

Словом, я был счастлив, и, казалось, лучшего в жизни ничего не хотел. Но вот явилась Революция, и я потерял все, что имел. Пропали все мои картины. Но страшнее то, что картины теперь никому не нужны.

В общем, первый год революции оставил меня ни с чем. Тогда я приехал к себе в деревню и после пережитого отчаяния, ничего другого не придумав, засеял свой надел земли и сам лично с женой его обрабатывал. Этим и существовал.

Так как других заработков не имел, а картины писать не мог, ибо тогда не до картин было, я немного поработал в нашем городке (город Наровчат) по оформлению празднования первой годовщины революции: писал портреты Ленина и других вождей революции, плакаты, а также написал плакат-картину „Ленин объединяет угнетенных и пролетариев всего мира“.

Эту картину председатель исполкома товарищ Шереметев отвез в Москву, представил в Совет Народных Комиссаров. Шереметев рассказывал мне, что ее показывали Ленину и прочим вождям революции.

Над портретами и плакатами я бесплатно работал полгода. И теперь не отказываюсь, если нужно что написать. Плакат ли, портрет — с охотою все исполняю, а в результате я стал никому не нужен.

А как еще хочется пожить у себя в родной деревне, увидеть новую жизнь „коммуны“ и запечатлеть ее в своих картинах».

Сестры Рябовы, живые и ласковые девушки, почти всегда крутились около дома Сычковых. Пробивая в снегу тропинку, Соня иногда выкрикивала озорные куплеты:

Наровчатская тюрьма,

Сорок девять этажей,

Ничего мы не боимся,

Ни кастета, ни ножей…

— Почему сорок девять? Там лишь один этаж, Соненька, каменный, страшный… Сказывают, даже старинные дореволюционные орудия пыток сохранились там, тяжелые, чугунные…

— Сказывают про орудия, сказывают и про этажи. Подземные. И на всех люди схоронены…

— Ну и фантазерка ты, Соня! Спой что-нибудь другое, — просила Лидия Сычкова, крутившаяся по домашним делам во дворе.

На дереве, на третьем дереве

Кукушечки кукуют, ой,

Почему кукуют, почему кукуют?

О своем поют. О своем поют, ой…

— Лидия Васильевна! — кричала на улице Таня. — Вам открытка!

Чтобы не топать почтальону на дальнюю кочелаевскую околицу, село как-никак по оврагам и взгоркам, сестры иногда брали из почтальонской сумки конверты, предназначенные соседям, разносили по домам.

— Федот Васильевич! — выкрикнула вышедшему на крыльцо Сычкову и Настенька. — Вам опять из Парижа…

«Мое ателье в Париже, — писал художнику автор этого письма, — девять метров на восемь. Обставлено собственной мебелью. Газ, телефон, паровое электричество и отопление. Рай… В левом углу диван „Сомбериз“, на котором мы спим. Крутом бархат и ковер. Шкаф — 600 франков, 6 стульев модного фасона — 500 франков. В зеркале видна Маня. Видали, какая парижанка моя жена? Вот какие мы здесь молодчики! Целуемся и шлем вам привет из прекрасного далека. Костя».

А Маня — это племянница Лидии Васильевны. Мария Васильевна частенько приезжала в деревню к Сычковым из Питера и познакомилась с гостившим у них в Кочелаево молодым художником Вещиловым. Сычков несколько раз перечитывал письмо, долго разглядывал знакомые лица на фотографиях, восхищался красотой кресел и диванов в той далекой мастерской.

— А главное, там электричество… Можно писать допоздна. Ты нащипала, Лида, лучины?

В уезде не очень хорошо было с керосином, и за освещение по дому отвечала Лидия Васильевна. Электричество же в Кочелаеве появилось только после войны.

— Давайте я нащиплю, — предложила Соня, которая очень любила бывать в доме художника. Может, поэтому спустя много лет я спрашиваю именно у Софьи Никаноровны, кто этот Костя, какие у него с Сычковым были отношения?

— Костя? Вещилов это, учился вместе с Федотом Васильевичем в Академии художеств, оба были любимчиками Репина. Разница в возрасте у них небольшая, лишь семь лет, но Вещилов почему-то всегда называл его «дядя Федот» или по имени-отчеству. Родом Константин Александрович из Петербурга, но когда все художники после революции остались без средств к существованию, приехал в Кочелаево к Сычковым, затем перебрался в уездный городишко Наровчат.

Газеты тех лет подтверждают правильность выбора художников: жизнь в Питере была невозможной. Газета Наровчатского уезда «Плуг и молот» за 1919 год сообщает, что 22 июля 1919 года холерных больных в Петербурге было 236 человек, «поступило вновь 52, выздоровело 5, умерло 11. 25 июля холерных поступило 40, умерло 21».

«Урал наш, — сообщали далее газетные листки. — Скоро станет красной Сибирь, и тогда разрешен основной вопрос — в руках красных будет хлеб».

«Дровяной фронт должен стать боевым фронтом».

«Стиснем зубы и в бой, товарищи! Не продадим из-за куска хлеба нашей сытой привольной жизни, купленной для нас кровью армии. Уже разжалось железное кровавое кольцо на востоке, уже почти наша хлебная Сибирь.

Нажмите на белых, и тогда с тылу ударят их красные кубанские казаки, поддержит революционный Северный Кавказ…

Еще одно усилие. Мы проходим последние шаги. И здесь не может быть никаких ошибок. Вдвойне позорно всякое отступление. Позор малодушным. Горе колеблющимся. Вперед. К победе — к коммуне» (25.03.1919 г.).

«Да здравствуют вожди мирового пролетариата тов. Ленин, Маклин и Дебе! Да здравствует победоносная Красная Армия и ее товарищ Троцкий!»

Ну, а пока Сибирь не стала красной и оттуда еще не пошли эшелоны с хлебом, заботилась местная пресса пока что о нравственности:

«Молодежь наша расфранчивывается и гуляет в предпраздничные дни, — пишет селькор тех дней Сергей Заревой, — под ручку возле церкви. Потом соберутся и пойдут дожидать завтрашнего дня за картами: тянут в очко и запивают сивушкой…

Водит дружбу с дезертирами… Старики, старухи сплетничают, злословят друг на друга и ругают Советскую власть. Никто не может толком объяснить, из-за чего мы воюем».

«Долой спячку! Широкий путь открыт перед тобой. А ты, вместо того, чтобы учиться, целую ночь ходишь по улице с хулиганскими песнями.

Довольно — пора проснуться! Нужно вместо хулиганства побольше заглядывать в заброшенный нами уголок, где наши друзья — литература и газеты.

Молодежь — к свету!»

«Наровчатский Отдел Народного Образования извещает всех граждан города и уезда об открытии в половине апреля сего года в городе Наровчате Первой Художественной пролетарской выставки картин.

На выставке будет устроен детский отдел рисунков (призываю родителей откликнуться на наш призыв горячее).

Выставка будет двинута по селам и деревням Наровчатского уезда.

Заведующий устройством выставки товарищ художник Вещилов».

Как видим, не только выживать приезжали художники тех лет в глухую провинцию. Приезжали, чтобы творить, учить, заниматься общественными делами и помогать тем, кого также с малолетства, хоть и трудные нынче времена на Руси, независимо от происхождения, привлекают познания литературные, театральные, художественные. Школа великой личной культуры, полученная в стенах Петербургской Академии художеств, около палаццо Венеции и Неаполя, не могла позволить художникам даже в труднейшее для Руси время быть просто обывателями. Константин Вещилов в эти дни многое сделал для Наровчата: объединил самодеятельные культурнопросветительские кружки, организовал костюмированные вечера, революционные празднества, художественные лотереи.

На одном из таких вечеров будущий архитектор города Москвы Павел Дмитриевич Тараканов, а по тем временам просто веселый и находчивый наровчатский подросток, за костюм шахтера, смастеренный собственными руками, получил в награду акварель «Тишина», написанную Вещиловым. Нынче эта акварель находится в Наровчатском краеведческом музее.

Что еще можно узнать в России о Константине Вещилове? В Наровчатском краеведческом музее в тонкой папке на школьных листочках сведений об этом русском художнике не очень много: родился в 1877 году, закончил Императорскую Академию художеств в 1904 году с золотой медалью. За эти успехи был отправлен в Рим стипендиатом на два года. Во время русско-японской войны проявил себя как художник-баталист.

В марте 1911 года представил первые работы на международную выставку современного искусства в Риме. В 1912 году вместе с другом Г. М. Гореловым в течение трех месяцев жил на Капри у Горького. Следующие пять лет работал живописцем морского ведомства.

В первый год революции Вещилову тоже худо. Посетив в 1918 году своего друга Сычкова в Кочелаеве, гостит теперь у него часто, знакомится в этом доме с племянницей Лидии Васильевны — Марьей, также приехавшей на время голода из Петербурга, женится на ней. Сычков и Вещилов нынче вроде бы и родственники.

В это время начинается серебряный век Наровчата. Спасающиеся от голода московские и питерские интеллигенты не сидят сложа руки. В Наровчате уже построен летний театр. Выпускник Петроградской консерватории Алексей Артемьевич Тряпкин начал преподавать пение в школе, организовал школьный хор, сочинил и поставил две оперы «Лесные сны» и «Сын солнца». Спектакли ставились также в доме интеллигента Огожина.

В этой гуще людей — Сычков и Вещилов. Они выполняют декорации к спектаклям и операм.

В июне 1920 года Вещилов уезжает в Петербург, в котором жизнь постепенно тоже налаживается. На правах старого друга его вызвал в это время в Петроград Исаак Израилевич Бродский, поручает исполнить портреты участников 2-го конгресса Коминтерна. Константин Александрович начал было делать зарисовки к ним, потом, сказывают, не заладилось у него что-то с Бродским, оттого бросил эту работу и с женой Марьей эмигрировал из России.

Соня Рябова раздвинула ветки сирени, поманила рукой Федота Васильевича.

— Вам письмо!

— Опять из Парижа?

Писем в Россию Константин Вещилов написал немало. Ко многим из них приложены фотографии. С надписями: «Маня хохочет», «Прогулка с кошкой в корзинке в Булонском лесу», «Кафе на Капри. 1925 год», «Маня на Корсике. 1925 год».

Счастливые супруги в эти годы много путешествуют. Вот они на базаре в Ницце. Через год поехали за грибами в Люксембург. Три дня около Орлеана. Теперь Версаль. 1932 год, весна.

«Маня в новом пальто и английской шляпе. Стол с мандаринами и вокруг много картин».

Вот еще одна вечеринка у Мани в мастерской. Слева направо сидят уехавшие из России интеллигенты: певец-художник Лапшин, художник Шильдкнехт, дочь Аранеона Адвок, сын Маковского, балетная Кандина.

В общем, вокруг Вещиловых — цвет русской эмиграции. Им неплохо живется, они помогают даже тем, кто остался в далекой России. Константин Александрович постоянно помогает Федоту Васильевичу:

«Получил твое письмо от 10 июня, где ты пишешь, что получил 47 флаконов красок и что ты ими доволен. Я рад тоже, что они дошли благополучно. Ибо художнику без красок прямо смерть.

Твои сомнения, что выйдет ли у тебя декоративно, что ты боишься и прочее, что ты не гений» и так далее… На это я тебе отвечу: «Ты мастер, каких мало! Ты научен и переучен».

2.02.1930 года. «Значит: ты должен покинуть Кочелаево. Да, брат, неприятности везде. Галерея Жорта, существовавшая 45 лет, закрылась! То есть она не закрылась, а перешла в другие руки. К сильно левому торговцу Бергейму».

2.02.1930 года. «Я думаю, что ты просуществуешь с тетей Лидой на портреты, которые придется писать (сбивая цену на 1/4 стоимости), например, по 500 франков. Конечно, это на первое время (головок без рук, без ног ты должен сделать 3 штуки в месяц). 1500 франков довольно на двоих с квартирой, хорошей жизнью, с Мулен-Руж и кинематографом.

Портреты я тебе такие найду. Пополам такие писать будем, я пейзаж, а ты фигурки. Хлопочи (об отъезде). Как у тебя будет все готово, я вышлю визу. Нужно взять с собой все картины и этюды, репродукции, серебро, одежду, белье. Зимнего пальто не надо».

24.05.1931 года. «Обе наши картины проданы почти в один день».

2.06.1931 года. «Если нужны краски или какие-либо материалы, то пиши».

Стоп! А вот удивительная фотография, надпись на обратной стороне которой сообщает о том, что, что нынче Маня и уже сам Федот Васильевич в ста верстах от Парижа. То есть Сычковы приехали в гости к Вещиловым. Может, останется Федот Васильевич в Париже, может, уговорит его все-таки друг и ныне родственник — Константин Вещилов?

Но Сычков понимал: когда тебе шестьдесят, родину, если даже на ней трудно, сломя голову, не покинешь. Он уже знал, что такое терять, начинать новую жизнь на голом месте. И каково пришлось бы ему без Мокши, без очаровательных девчонок, ненабалованных и безыскусных натурщиц? Во Франции ведь придется писать иные реки, совсем другую природу, скорее всего, другие женские типы — холеных красавиц.

Федот Васильевич четко понимал: он художник одной темы — русского деревенского бытия. Может, потому, посетив Францию, конкретного ответа о дате переезда Вещилову не дал. Но, вернувшись домой, вновь столкнулся с бедой: в родном Кочелаеве ему грозят уже ссылкой на север.

И сколько ни бился художник, сколько ни доказывал, что труд у живописца иной, чем у крестьянина, его не слушали. Безграмотный и грубоватый Кузьма Иванович Чижиков, председатель колхоза в то время, был очень настырен.

— Стращанием брал очень, — вспоминает нынче бывшая соседка художника. — Простой мужик этот Кузьма Иванович, равенство по-своему понимал. Он и заставлял Федота Васильевича вступать в колхоз. Хотел, чтобы Сычков пас скот, рыл колодцы, возил корма. И так допек…

— Ты пойми, — помнится, объяснял ему Федот Васильевич, — да, люди все равные. Однако ж разные. Даже звезды над головой разные. Одна с желтым мерцанием, другая — с голубым, третья — с красноватым отблеском.

Но председатель колхоза не унимался. Норовил раскулачить даже одиноких женщин.

— Уж на что несчастной была у нас Лукерья, — не забыла давний трагический эпизод из жизни Кочелаева Софья Никаноровна. — Одна растила ребятишек да приторговывала краской на базаре, дабы мы шабалу свою — кофты да юбки старые — перекрашивали. Стоит, бывало, Лукерья на рынке с ложечкой в руке, от холода и болезней трясется, а и она, оказывается, кулак. На базаре, видите ли, стоит… Не пощадил ее Кузьма Иванович, с детьми выслал в Сибирь.

— Потом что?

— Убрали Чижикова из колхоза. За напрасно обиженных.

Письма Федота Васильевича, в это время посланные в Париж, видимо, очень тревожили Вещилова, потому он, хороший и преданный друг, вновь ждет Сычковых к себе. Чтобы помочь, поделиться последним, что-то подсказать…

4.04.1932 года. «Когда ждать тебя? Безумно буду рад обнять тебя и приголубить старого друга. Я послал посылку на твое имя большую — мука 6 кило, сахару — 2 кило, 125 гр. чаю и масло растительное».

15.01.1932 года. «Если будешь посылать картины по почте, то торопись да не оценивай вовсе. Местные берут пошлину. Сумма на праздники ассигнуется ведь. Проси определить сумму, подлежащую к оплате. Этим актом ты только заставишь себя уважать. Я же получал по 2000 рублей за портреты Свердлова для театра в Наровчате».

Судя по этому письму, Федоту Васильевичу по-прежнему местные власти не платят за работу, жизнь его, как и до этого, трудна и по-своему безысходна. Наверно, поэтому в 1932 году он вновь во Франции. Но жизнь Вещиловых, такая привлекательная издали, при ближайшем рассмотрении оказалась не столь уж легкой. Во Франции тоже начинались не лучшие времена: в Европу пришел кризис.

Сычков опять возвращается в Кочелаево, где жизнь кипит, бурлит и, кажется, идет к лучшему: председателя колхоза, так досаждавшего односельчанам, посадили. Кажется, растрата случилась, да и кочелаевцы вроде пожаловались… Кто да что, время это утаило, может быть, навсегда. Посадили Чижикова на семь лет, из Сибири он уже не вернулся. О дальнейшей его судьбе в этом краю уже не ведают.

Следом председателем этого же колхоза избрали Степана Алексеевича Лысова, человека нравом мягче, покладистее и, возможно, умнее.

Сычкова наконец-то оставили в покое. Да и сам он себе помог, съездил в Москву и привез письмо от Калинина. В послании было сказано, что объединять художников в колхозы не следует, мол, у них свои объединения и товарищества.

Жизнь Федота Васильевича стала легче, но теперь осложнения начались у Вещиловых. Вот что пишет он в те времена из Парижа: «У нас здесь кризис (живем хуже и хуже). Дел никаких. Скоро нужно будет вывески писать для швейцаров. Многие художники уже работают для типографии.

Я сейчас пишу вторую картину для салона 1931 года — обе на русские темы. В этом году никуда не поедем. Буду усиленно работать — по 10 часов в день — вечером пишу миниатюрные картины для предстоящей в декабре выставки миниатюр.

Я писал тебе о покупке моей картины в Нью-Йоркском музее „Сто раз Русь“. Заплатили 6 тысяч франков. Я писал тебе, что твоя картина прошлогодняя „Девочки по деревне идут“ продалась в новой галерее за 15 франков».

«У нас все по-старому, переживаем кризисы, и еще у нас во Франции лучше, чем в Германии и Англии. Горбатов в Берлине уже пишет портреты, так как пейзажи никто не берет, а портретик можно кому-нибудь всучить.

Я продал у себя в мастерской твою картину за 2000 франков без подрамки и рамы, твоих двух баб у изгороди в красном и темном платке. Глядишь, скоро год скромной жизни обеспечен».

15.12.1933 года. «Мы здоровы, дел никаких, живем кое-как, и то слава богу — лишь бы быть здоровыми. Начали поговаривать, что кризис на исходе».

«Время у нас сейчас тяжелое, все идет американский кризис — в галереях уже 6 месяцев никаких продаж, кто уже давно живет в Париже, тому легче (его) переносить — а мне повезло, я получил заказ (на) жанровую картину для компании „Зингер“ „Швейные машины“, 100-летний юбилей, и заработал 30 000 франков. Так это мне хорошо.

„Галерея Ж П.“ погибла для нас навсегда, там теперь устраиваются выставки крайне левых направлений.

Ты спрашиваешь, будет ли на твои картины пошлина и сколько картин можно привезти. Пошлину никто не платит, если везет сам художник.

Склеивается из картона трубка крепкая, ну, диаметром 10 или 12 сантиметров, а в нее вовнутрь вкладываются картины. Последний день доставки (картин) в Салон — 7 марта. Если от тебя картины не придут вовремя, я выставлю что-нибудь из твоих старых работ, например, „Мальчишки у забора“».

«С салоном вышло печально, не приняли ни одной.

Я посылал (твои) из прошлогодних. Я посылал „Девочку в желтом полушубке“ и маленькую самую „У изгороди“ (это прямо шедеврик, по-моему), а вот не приняли. Это они делают гонение на иностранных художников и бракуют».

«Я в этом году даже заручился протекцией известного художника-пейзажиста, и вот он сообщает мне, что и меня прокатили, одну лишь приняли, и то я счастлив! У меня были две чудные картины, и все же одну прокатили».

Уехав из России, Константин Александрович Вещилов, тем не менее, внимательно следит за творчеством советских художников, своих бывших однокашников, потому в одном из писем сообщает Федоту Васильевичу, что вчера в Париже на Всемирной художественной выставке зашел в отдел, где расположена советская живопись. Представлена она одной-единственной картиной Исаака Израилевича Бродского «Ворошилов на лыжной прогулке».

Далее, без каких-либо комментариев, Константин Александрович бесстрастно добавляет, что в зале советской живописи посетителей нет.

Почему же бесстрастно? Да потому, что в письмах он продолжает поддерживать отношения с Бродским, видимо, поведывает Исааку Израилевичу о том, что Сычкову давно за шестьдесят, а он, несмотря на огромную работоспособность, по-прежнему живет без средств к существованию и без надежной материальной защищенности.

Не исключено, что в тридцатые годы Сычков выжил, несмотря на переписку с эмигрантом из Парижа, благодаря этим вещиловским хлопотам. Во всяком случае, как только ректор Академии художеств Бродский приезжает в Саранск на открытие в Мордовии Союза художников, Федоту Васильевичу тут же присваивают звание Заслуженного деятеля искусств РСФСР и назначают пенсию в 500 рублей.

Сумма по тем временам немалая. Правда, потом ее урежут, но пока… Федот Васильевич обеспечен, а Константин Вещилов в Париже на седьмом небе от радости.

«Господь возблагодарил твою жизнь — за твой идеализм и твою любовь к русским детям, — пишет он в далекое Кочелаево. — Ты всю жизнь писал русских детей, прославлял русское крестьянство — и вот за это ты по достоинству вознагражден.

Имя твое навеки запишется в Историю искусств. Дай тебе бог здоровья и силы продолжать это дело и создать что-нибудь значительное, как ты это всегда хочешь и всегда к этому стремишься.

Заслуженный деятель искусств… Ого! Ай да Федот Васильевич! Вот отличился, так отличился. Горжусь тобой и всем про тебя рассказываю.

Я все здесь в Америке тычу в нос здешним русским художникам твоим триумфом. А их здесь много и с именами. У нас образовалось общество имени Репина: Сорин, Судейкин, Харитонов, Алексей Яковлев, Левит, Борис Шаляпин (сын)».

Да, Вещилов уже в Америке! Кризис вытолкнул-таки его из Парижа. Первый раз он оказался тут вроде бы из-за каприза жены: Марья приревновала Константина Александровича к хозяйке квартиры. Но, вероятно, давно и сам хотел увидеть эту страну, давно был извещен о ее неслыханных творческих просторах для художника.

«Милые и дорогие Федот Васильевич и Лидия Васильевна! — пишет радостно Вещилов в Россию. — Вот куда меня занесло. Я живу здесь уже семь месяцев. С ноября я живу в этой волшебной стране. Перед рождеством и в январе у меня была устроена выставка картин — я застал еще здесь немного хорошего времени, а потом все изменилось. С февраля Америка, так же как и Франция, охвачена кризисом! Под влиянием политических событий во всем мире — войны и прочее — остановили все дела.

Конечно, все ждали, что, может, весенний сезон принесет что-нибудь утешительное, но и он обманул все ожидания. И вот теперь 11 июня на пароходе отъезжаю домой в Париж.

Конечно, Америка поразила меня своей грандиозностью. Сам Нью-Йорк сразу дает впечатление, будто ты попал на грандиозное мусульманское кладбище. 100-этажные, тянущиеся к облакам дома напоминают могильные памятники, поставленные под гробами давно умерших колоссов-гигантов.

Когда ночью в бесчисленных оконцах замелькают огоньки, то кажется, будто в небе зажжены разноцветные лампады.

Что здесь привлекает и радует душу русского человека, так это множество ресторанов, где на серебряном никеле разложены 1000 всяких дымящихся закусок, какие только можно достать в мире. Что дает ощущение, будто это у нас в России до войны.

Как приеду в Париж, пришлю тебе краски. Бродвей, 73 стрит».

«На днях умер Лаховский Арнольд Борисович. Умер внезапно. Развилось малокровие. Жена без всяких средств, хоронили в складчину».

«Музеи здесь плохие, не то, что наш Эрмитаж Все с бору да с сосенки», — сообщает Константин Александрович в другом письме из Америки.

Да, эта страна хороша, но организация выставок в ней, аренда помещений, реклама, афиши — все за свой личный счет, которого у небогатого Вещилова практически нет.

Константин Александрович возвращается в Париж, к своей любимой Мане, но и оттуда летят не совсем веселые письма в Кочелаево:

«На одной выставке совсем не было пейзажей, будто природе был объявлен бойкот».

«С Салоном вышло печально, не приняли ни одной».

Несмотря на налаженные парижские связи, хорошую мастерскую, в которой газ, электричество, а также 6 стульев по цене 500 франков, кризис, разразившийся во всем мире, близость второй мировой войны, нужда, хватавшая за плечи уже каждого европейца, так больно ударили по русским художникам, что им опять выпала судьба искать лучшей доли. На всех континентах, во всех концах света.

Константин Александрович вместе с женой опять уезжает в Америку.

«В Салоне и в этом году не участвую, так как живу в далекой Америке, — извещает Вещилов Сычкова. — Много видим всего чудесного — сейчас пишу картину „Ниагарский водопад“, куда мы ездили 6 ноября — это далеко от Нью-Йорка, на границе Канады.

В комнате мне служит негр, а кофе подает негритянка. Одновременно с этим письмом шлю письмо и Исааку (Бродскому).

Поклонись всем в Кочелаеве и Наровчате — я уже тоже седоватый. Но пока держусь как мальчик. Научился пить коктэл и сода-виски. 28 мая 1936 года».

Это послание в Россию было последним. Хоть и держался Константин Александрович как мальчик, пил с удовольствием кока-колу, а кофе ему подавала негритянка, но многолетние метания по белому свету, падение спроса на картины во всех странах мира, полное отсутствие интереса к иностранным художникам, творческая затерянность сделали свое дело. Через полгода после приезда в страну, «где множество ресторанов, а на серебряном никеле 1000 всяких дымящихся закусок»… Константин Александрович опустил утром ноги с дивана и… умер. От апоплексического удара. Совсем так же, как и Арнольд Леонидович Лаховский, совершенно внезапно, также оставив жену без средств к существованию.

А Марье Васильевне эта страна и до смерти мужа не очень-то нравилась. «Американцы, по ее мнению, много пьют, в особенности женщины — перепьют любого мужика, по 17 стаканов водки, смешанной с другими винами». Познакомившись поближе с такой сложной страной, Константин Вещилов уходит в холодную бесконечность Вселенной. Чужбина измолотила, загасила, окончательно растерзала его.

Что осталось от Вещилова в эмиграции? Картины на случайные темы, разбросанные по музеям разных стран, будто по чужим перекресткам. В общем, не собранное в единое целое творчество, настолько не собранное, что судьба ни при жизни, ни после смерти его не смогла даровать художнику популярности, известности, большого имени.

А что осталось от художника на родине?

В запасниках Русского музея, когда-то именовавшегося музеем Александра III, находится картина Вещилова «Стенька Разин бросает за борт персидскую княжну», несколько зарисовок портретов Ленина и Троцкого, выполненных во время работы конгресса II Коминтерна, да множество иллюстраций его работ в дореволюционных российских журналах: «Живописное обозрение Санкт-Петербурга», «Огонек», «Родина», «Солнце России».

Одна из иллюстраций, опубликованная в журнале «Нива» за 1905 год, сохранилась в Наровчатском краеведческом музее. На ней — русский зимний пейзаж. В центре пейзажа — почерневший от времени ветхий двухэтажный дом, впереди него — несколько березок, позади — домашняя деревянная церковь. Строения огибает небольшая речка. От реки и домов убегает вдаль узкая, с проталинами, дорога. По этой уходящей к неведомой жизни дороге и должен нынче умчаться возок, запряженный парой сильных белых коней.

Но пока обшитый красной декоративной тканью возок стоит около дома, рядом с ним молчаливый провожатый, а вот владелец возка — богатый боярин в длиной, почти до полу, накидке, высокой боярской шапке о чем-то беседует с крестьянами.

Кто этот боярин? О чем говорит с местными людьми, и куда, в какую сторону умчит его через мгновенье судьба, неведомо.

Безжалостные ножницы какого-то бойкого ценителя искусства того времени выхватили из журнала лишь пейзаж да еще строчку с именем автора. А название картины кануло в прошлое. Видно только, что полотно очень сильное, впечатляющее, создано рукой крепкого художника, очень любящего исторические темы в России.

Приблизительно в это же время, в год окончания Петербургской академии художеств, Вещилов создал полотно «Иоанн Грозный после Казанских побед».

А на картине с возком… не похоже, что на полотне сам Иоанн. Может, это его посланец, везущий радостную весть о победе в Москву? Остается об этом лишь догадываться, ибо нет ни одного альбома, посвященного творчеству Константина Александровича.

Многочисленные полотна Вещилова разбросаны по многочисленным музеям мира. Впрочем, в запасниках художественных музеев Новосибирска, Омска, Севастополя, Перми, Одессы, Бердянска, Хабаровска, Астрахани, Омска, Куйбышева, Нижнего Новгорода находятся эскизы и наброски работ Вещилова, но в самих музеях за долгие годы эти работы эмигранта-художника не выставлялись.

Во-первых, под предлогом их якобы малой художественной ценности. Но, скорее, был и другой предлог, именуемый опасным для того времени словом: «невозвращенец». Предлог этот ухоронил от нас творчество еще одного ученика Репина, писавшего, страдавшего и умиравшего вдали от Родины. Хотя кажется, что покидал Вещилов Россию только ради нового пальто для Мани и прогулок в Булонском в лесу да около Ниагарского водопада, однако душа его не вылетала из России ни на одну минуту, он по-прежнему интересовался всем, что происходило в России.

Вот и хочется надеяться, что тот океан, который громадным пространством лег между Константином Вещиловым и родиной, не навсегда отделил его от нас. Не окончательно поглотил в свою бездну его творчество, не размыл и нашего страстного желания знать, как творил он, как обижала, обходила его в лучшем чужбина, да как из последних сил помогал он встать на крепкие творческие ноги своему другу.

— Не до песен в те военные годы стало и в России, — вспоминает Софья Никаноровна. — Гриша Золиков, что на картине у Федота Васильевича на жердочке сидит, рядом с ним на изгороди Таня Силкина, еще Поля Ющалкина на этом же полотне нарисована, в шубейке, лаптях и желтом платке, так вот Гриня ушел на фронт, и там его убило. Муж Поли Плешаковой — Василий Петрович, зенитчик Западно-Украинского фронта, погиб в 1942 году. В том же году пришла похоронка и в мой дом. Семен Никанорович Чижиков, мой муж, навсегда остался под Волховом. Потом о его подвигах в книге даже напишут.

Но это потом… Пока на руках у нее двое детей и… колхоз. Да, не удивляйтесь, в войну Софья Никаноровна была даже председателем колхоза. В колхозном правлении тогда остались лишь трое стариков: Матвей Андреевич Плешаков, Иван Павлович Ершов и Владимир Никитович Лысов. Владимир Никитович посмелее был, потому сказал:

— Вы, Софья Никаноровна, одна из женщин в деревне запрягать лошадь умеете и посмекалистее других, вот и берите колхозную печать.

— Что вы, — испугалась тогда она. — Ни в коем случае. Лучше пойду к речке да потону. Вдруг немцы придут и меня как председателя расстреляют?

— Не отпихивайтесь, Софья Никаноровна, — сказали старики, вздохнув. — Немцы немцами, когда это еще будет, скорее всего, не доберутся они до Кочелаева. Потому берите печать, класть ее на стол нельзя. Неуважительно это — на стол, а не в руки.

Поправила нынче скатерку хозяйка дома, и полился далее ее бесконечный монолог.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.