Герард Терборх, или Скромное обаяние мещанства
Герард Терборх, или Скромное обаяние мещанства
«Посылаю тебе манекен для занятий живописью, но без подставки, она слишком тяжелая и не влезала в сундук; за небольшую сумму ты можешь себе ее приобрести. Пользуйся этим манекеном, не позволяй ему стоять без дела, как это случалось у нас, рисуй старательно, в особенности большие оживленные группы фигур, за которые Питер де Молейн{61} так тебя хвалил. Если уж писать красками, то вещи современные, сцены из жизни, это выходит быстрее всего, и имей терпение дописывать начатые картины до конца, за что, с Божьей помощью, тебя полюбят так, как любили в Харлеме и Амстердаме. Что бы ты ни начал во имя Господне, удача всегда будет с тобой. Служи прежде всего Богу, будь скромен и вежлив со всеми, таким путем ты обеспечишь себе успех. Посылаю тебе также одежду, длинные кисти, бумагу, мелки и наилучшие краски…»
Письмо, в котором так естественно переплелись дела возвышенные и повседневные, моральные поучения и живописные принадлежности, писалось в 1635 году Терборхом Старшим из небольшого городка Зволле его семнадцатилетнему сыну Герарду, находившемуся тогда в Лондоне. Среди убогих и скучных материалов к биографиям голландских художников этот документ исключителен, — он сохранил тепло и блеск солнечного дня.
Если уместно в одной фразе употребить два старомодных оборота, то мы скажем, что Терборх-сын родился под счастливой звездой и к тому же был чудо-ребенком. Жизнь его проходила в достатке, без потрясений, драм, остановок в карьере. Его талант развился очень рано — сохранившиеся рисунки восьмилетнего мальчика не только поражают своей зрелостью, но и свидетельствуют об открытии им собственной художественной формы, собственного стиля. Профессии он учился у отца, искусного графика, а затем — у упомянутого в письме Питера де Молейна. В семнадцать лет он уже становится свободным художником, занесенным в списки членов гильдии.
Как водится, такой молодой и подающий надежды художник должен был остепениться, открыть свою мастерскую, принять учеников, завести семью. Терборх Младший предпочитает путешествовать. Его странствия впечатляют размахом — Англия, Италия, Испания (там он, вероятно, написал портрет Филиппа IV{62}), Франция, Фландрия и Германия. Ближе к сорока годам он по зрелом размышлении женится и поселяется в небольшом северном городке Девентере. Там, вдали от художественных центров, проживает в мире и согласии клан Терборхов, члены которого окружают художника уважением и любовью, поскольку он был не только известным мастером, но, что еще важнее, занимал пост городского советника.
Вершиной его художественной карьеры был выезд в Мюнстер в составе голландской делегации на переговоры с Испанией, закончившиеся подписанием в 1648 году мирного договора, который положил конец восьмидесятилетней войне{63}. Значение этого события трудно переоценить. И Терборх запечатлел в своей картине торжественный момент принесения присяги после достигнутого соглашения.
Это очень своеобразное произведение, написанное на доске размером 45x58 сантиметров. На этом малом пространстве художник разместил пятьдесят или, как утверждают некоторые научные источники, даже семьдесят фигур секретарей, чиновников высокого ранга, поверенных в делах и дипломатов, не забыв при этом и себя. В целом картина производит впечатление чрезвычайно монотонной, представляющей группу людей, застывших в похожих позах, а художник, отдавая себе в этом отчет, старается вдохнуть в нее немного жизни, показывая одни лица в профиль, а другие en face, а также с десяток рук, несмело поднятых в жесте принесения присяги. Что касается колорита, то и в этом смысле картина была мало привлекательной. С правой стороны стоит мужчина в ярко-красной пелерине, с левой — молодой человек в золотистой чешуе парадного убранства, напоминающий насекомое. Посредине — стол, накрытый зеленой, переходящей в чернь тканью, а на нем Библия цвета киновари. Через окно проникают лучи света, льющиеся лениво и без блеска. Картина всегда производила на меня впечатление церемонии торжественного открытия Всемирного конгресса насекомых. Думаю, что некоторые виды мне бы удалось определить.
Я вполне понимаю, что мои слова отдают святотатством, поскольку, по общему мнению, «Заключение мира в Мюнстере» — это шедевр. В лицах дипломатов (каждое размером с ноготок) ухитрялись видеть даже борьбу противоположных чувств — страха и надежды, радости и уныния. Я попросту считаю, что это не лучшая картина Терборха, но зато она дает весьма характерный пример своеобразия голландской живописи. Любой ученик Рубенса, Веласкеса либо итальянских мастеров развил бы эту сцену, наполнил бы ее движением, кипением, красками, пафосом, гиперболой (все ведь следует преувеличить и разукрасить), а свободное место под крышей заполнил бы античными богами или архангелами, трубящими в трубы. Терборх пишет свое историческое произведение без пафоса, естественно, как если бы это было жанровое полотно, которое легче представить себе на стене мещанской комнаты с камином, чем в парадном зале ратуши. Это картина-протокол, и благодаря ей мы знаем теперь, как было на самом деле. И только в одном мастер оказался фантастом с неудержимым воображением: он запросил за свою картину такую чудовищную цену, что до конца жизни так и не нашел на нее покупателя.
Похоже, некоторое время Терборх питал иллюзию, будто можно писать прибыльные групповые портреты. Вскоре после «Заключения мира…» создается «Семья на фоне пейзажа», и эта картина вызывает внезапный прилив теплого настроения, заставляя вспомнить другое полотно, возникшее три века спустя, «Артиллеристов» Анри Руссо{64} («Таможенника»), Усатые солдаты, будто бы позирующие для памятного снимка, похожие друг на друга как две капли воды, как две пуговицы мундира; за ними чудовищно длинный ствол пушки, отлитой как будто и не из металла, а из тяжкого сна. У Терборха кучка стариков, взрослых мужчин, молодежи и детей изображена на фоне сочной зелени рощи — черная, чужеродная, торжественно неподвижная, словно семейство грибов.
Герард Терборх. Заключение мира в Мюнстере.
Когда я гляжу на картины Терборха, меня не покидает впечатление, что это произведения двух гармонично сотрудничающих братьев — художника и миниатюриста. Рисунок фигур, возникающих из мрака, неизменно точен; удары кистью короткие; движение руки осторожное, медленное, спокойное, без размашистости. Это попытка рассказа о мире, представленного в черно-жемчужно-серой тональности.
Терборх пробыл в Мюнстере три долгих года и за это время создал ряд портретных набросков, подготавливая свой — как он считал — opus magnum[15]. От этих этюдов и набросков немногое осталось, тем более удивительны две прекрасные миниатюры. Как если бы пара тактов увертюры задвинула в тень всю трудолюбиво скомпонованную оперу.
Первая — это портрет испанского аристократа, руководителя делегации на мирных переговорах, имевшего звучное имя Дон Каспар де Бракомонте-и-Гузман Конде де Пеньеранда. Терборх так привязался к испанскому дипломату, что в сцене «Заключения мира…» поместил его со стороны «извечных врагов» своей отчизны, пока коллеги не указали ему на эту бестактность. А портрет Конде де Пеньеранды великолепен; через его лицо как бы пробегают волны переменчивых настроений — меланхолии и спокойствия, подавленности и приливов энергии. Прекрасное высокое чело, черные как смоль быстрые глаза и длинный тонкий нос, подобный клюву грустного попугая. Коротко подстриженная бородка, усы, искусством брадобрея вознесенные кверху, как два острых крючка. На шее тонкий, словно свист шпаги, батистовый воротничок с острыми концами, называемый голиллой. Он одет в парадный придворный костюм — покрывало, расшитое золотом. Редко на картинах Терборха можно найти такое свидетельство его виртуозной колористики — темно-фиолетовый, золотой, интенсивный алый цвета в сопоставлении с серым и черным.
Совершенно иной характер носит миниатюрный портрет самого молодого члена голландской делегации, Каспара ван Киншота. Он в легкой куртке в светло-голубую и белую полоску. Девичье лицо окаймляют буйные волосы, спадающие на плечи, большие глаза полны мягкой отрешенности. Бедный Каспар умер вскоре после подписания договора, погрузив в печаль своих родственников, а также опечалив муз, поскольку он был поэтом, автором весьма изящных стихов, которые писал на латыни.
Терборх вошел в историю искусства как художник бытовых композиций и портретист. В последнем жанре ему сопутствовал большой успех благодаря контактам, установленным в Мюнстере, — о чем свидетельствуют его многочисленные выезды из тихого Девентера в Амстердам, Гаагу, Харлем и другие города. Уже в преклонном возрасте он получил от герцога Козимо III Медичи заманчивое предложение написать автопортрет в полный рост с одной из своих любимых картин в руке. Козимо собирался создать целую галерею из таких «картин в картине». Другие популярные во Франции и Италии художники, Доу и ван Мерис, быстро выполнили заказ. Терборх, однако, не торопился с его выполнением, капризничал, тянул время и писал, что сумма в пятьсот гульденов является слишком низкой; что на выполнение «портрета с картинкой» ему нужно не менее четырех месяцев, и придется для этого отложить срочные заказы; что у него много работы, и так далее. Никто из его современников, а также последующих художников не обладал в такой степени купеческим талантом, основанным на двух неизменных принципах: нельзя опускать цену ниже величины, заявленной художником; чтобы тебя ценили, нужно самому себя высоко ценить.
Терборх был несравненным в изображении детей (его дом роился от моделей). У многих художников дети изображались круглощекими ангелочками либо куклами, наряженными в такие же одежды, как у взрослых Они выглядели существами, лишенными собственной жизни и характера и глядящими на нас тупым взглядом личинки; как незавершенные, карликовые формы рода человеческого.
Но вот «Урок чтения», картина, находящаяся в Лувре: из тьмы выплывает склонившаяся над книгой мальчишеская головка с густыми рыжими волосами, закрывающими лоб подобно меховому колпаку. Мы не видим ни книжки, ни учебников, но знаем, что этот молчаливый сосредоточенный малец как раз углубляется в тайны науки. Мать, показанная в профиль, безразличная к усилиям сына, глядит вдаль, как бы стараясь предугадать его будущую судьбу. Все это ненужное объяснение я придумал, чтобы оправдать наличие этих двух головок, не имеющих ничего общего — ни живописно, ни композиционно, изображенных на тяжелом темно-коричневом фоне.
«Мальчик, ищущий блох у собаки» в мюнхенской Старой пинакотеке: вот угол комнаты, у стены столик, на нем книги, школьные принадлежности и скамейка, параллельная нижней раме (Терборх признавал лишь замкнутые пространства, ограниченные со всех сторон). На скамейке старенькая шляпа с большими полями. В центре этой убогой сцены — мальчик, сидящий на низком стуле с собакой на коленях. Ловкие пальцы скользят по шерсти животного. Малыш предается этому занятию с напряженным вниманием и той особенной сосредоточенностью и самоотдачей, на которую способны только дети. Тем, кто любит «читать» картины, трудно будет прийти к согласию, что же именно здесь изображено: похвала чистоте или, наоборот, пренебрежение мальчиком школьными обязанностями ради второстепенных занятий.
Вот пример интеллектуальных игр, в которые любят играть пожилые утомленные господа. Меня же в этой картине всегда восхищал мягкий и благородный по тону колорит — приглушенная оливковая зелень стен, одинаковый охристый цвет всех предметов и только два ярких акцента — голубые штанишки мальчика и светло-коричневая шерсть собаки.
Герард Терборх. Мальчик, ищущий блох у собаки.
Каждый раз, когда я бываю в Амстердаме, я отправляюсь на свидание и пару минут разговариваю с Хеленой ван дер Шальке, решительной трехлетней девочкой с темными глазами и небольшим, очень ярким ртом. Она одета в белое платье, белый женский чепчик и белую расклешенную широкую юбку до земли. С правой руки, согнутой в локте, свисает на черной ленточке корзинка, украшенная черным. И именно эта накренившаяся корзинка убирает статичные перпендикулярные оси композиции: возникает вращение, движение, беспокойство. Потому что, по сути, Хелена появилась здесь лишь на мгновение, она глядит на нас с любопытством и тревогой и вот-вот убежит к своим непонятным детским мирам.
Психологическая любознательность художника граничила иной раз с его способностью предвидения, потому что когда он изображает двенадцатилетнего сына Вильгельма III Оранского — Хендрика Казимира ван Нассау-Дитц, то представляет нам молодого человека с вытянутым лицом без всяких следов очарования, со сверлящим взглядом маленьких глаз, со сжатыми губами. И действительно князь вырос человеком — деликатно выражаясь — с трудным характером.
Терборх создал собственный тип портрета, принципиально отличающийся от портретов Хальса, Рембрандта и других мастеров той эпохи, всякий раз помечаемый недоступной для подделки печатью своей фирмы. Он стремился к почти полному ограничению художественных средств, заменял игру цветов широкой гаммой серого цвета, создавал компактную статичную форму. Он изображал модель чаще всего стоящей во весь рост на фоне темной стены. Герой бывает одет в толстый шерстяной плащ-пелерину, свободно ниспадающую с плеч, сюртук, достигающие колен брюки, жемчужно-серые чулки и украшенные пряжкой изысканные полуботинки — из которых правый выдвигается вперед, а левый располагается параллельно нижней раме. Это придавало модели даже с выдающейся тушей почти танцевальное изящество. В целом подобную композицию можно сравнить с веретеном или комбинацией из двух конусов, соединенных основаниями.
Из сказанного можно сделать вывод, что Терборх был мастером рисунка, по неведомой причине пользующимся масляной краской. Фон картины «Портрет мужчины» в Лувре, если смотреть на него издалека, обладает глухим тоном noir d’ivoire[16]. При близком разглядывании становятся заметными нерегулярные полосы глубоких, сочных коричневых тонов. Фон при этом приобретает разнообразие и звучность.
За малым исключением модели, портреты которых писал Терборх, обращены лицом к зрителю и находятся в пустом пространстве без дверей, окон и иных предметов; лишь изредка появляются обычные стул и стол, а света бывает ровно столько, сколько нужно, чтобы показать лицо, руки и белые аксессуары одежды.
Кто же заказывал эти лишенные эффектов полотна? Известно, что голландцы любили вещи — земную награду за трудолюбие и бережливость. Судовладелец заказывал свой портрет на фоне окна, через которое были видны все его корабли. Габриель Метсю изображает пышного толстяка, развалившегося в кресле, в окружении его жены, детей, слуг и картин; открытые двери с каменным порталом ведут к следующему великолепному интерьеру. К такому хвастовству с презрением относились регенты и патриции — клиенты Терборха. На его картинах они находили себя без регалий и доказательств зажиточности. Мастер изобразил их скромными, но прочно стоящими на земле, объединяя в этих изображениях интимность и монументализм, свободу и пафос, праздничное и повседневное. Таковы были эти — сохранившиеся до наших дней — чрезвычайно консервативные представители кальвинистских достоинств эпохи первоначального накопления капитала.
Жанровые картины Терборха не выходят за привычный круг тем голландской живописи — это военные сцены; матери, причесывающие своих детей; несколько музыкантов, концертирующих в изысканном помещении; музицирующие кавалер и дама, — однако почти всегда в них имеется элемент дистанции, иронии, тактично скрываемой двузначности. Вот перед нами Кассель, очень достойный музей, а в нем картина Терборха, представляющая одинокую женщину, играющую на лютне. Наверняка это Геенна, любимая сестра и модель Герарда, незамужняя талантливая женщина, выпуклый лоб и вздернутый носик которой встречаются на многих картинах мастера. Музыкальный дуэт мужчины и дамы, как правило, означал прелюдию к любовной игре, а что означает этот портрет одинокой женщины, одетой в белое платье и в переливающуюся золотом атласную курточку, подбитую белым мехом? В ее искусно заколотых светлых волосах видны четыре короткие ленты цвета киновари. Художник запечатлел момент нерешительности, беспокойства — женщина наклонилась вперед со взглядом, устремленным на партитуру, как если бы она искала потерявшуюся ноту или аккорд посреди других нот. И мы не знаем, для кого играет эта дама, — плач ли это по ушедшему другу или манящая соловьиная трель.
Терборх был особенным колористом. Он избегает того, что мы называем созданием формы с помощью цвета. В его сдержанных картинах преобладают приглушенные коричневые и охристые тона и серый цвет; на этом фоне внезапно вспыхивают платья либо цвета ультрамарина, либо сияющие желтизной или алой киноварью.
XVII век был веком эпистолярного жанра. Почта тогда функционировала почти так же хорошо, как во времена Рима; многие голландцы плавали по морям или жили в колониях, литературный уровень средних слоев был высоким, так что существовали все условия для оживленной корреспонденции. Для тех, кто не умел искусно выражать свои чувства в словах, издавались различные учебные пособия. Справочник «Le secretaire ? la mode»[17], автором которого был Жан Пюже де ла Серра, печатался в Амстердаме и к середине века насчитывал уже девятнадцать изданий. Для этого справочника было характерно явное разделение ролей: мужчинам позволено было демонстрировать в письмах бурю чувств и глубь меланхолии, а дамы очаровывали успокоительной озерной глубиной.
Он: «С момента Вашего отъезда я веду жизнь весьма печальную. Признаюсь, что, утратив аппетит и покой, я целые дни провожу без пищи, а ночи без сна». Она: «Если бы только я могла загладить страдания, причиненные моим отсутствием, то Вы бы увидели меня вместо этого письма. Но я нахожусь под опекой отца и матери, и мне недостает свободы, чтобы Вам писать». За этим следуют слова утешения и завуалированная надежда на встречу.
В голландской живописи мотив писем был чрезвычайно популярным. С формальной точки зрения это попросту портреты — всегда лиц женского пола, девушек или женщин, которые пишут либо читают слова, написанные на листке бумаги. Для нас в этом нет ничего особенного — подумаешь, монодрама, исполняемая той же самой актрисой с применением того же самого реквизита. Но для голландцев XVII века такого рода живопись была особенно волнующей, ведь листок бумаги не был предметом эмоционально нейтральным, как бокал или моток ниток Обычно изображенные на портретах женщины пишут или получают письма любовные. Стало быть, мы видим интимную сцену, без спроса вторгаемся в диалог женщины с кем-то неизвестным, хотя нам и не дано узнать ее упреков, жалоб и признаний. Слова, рожденные в одиночестве, прочитанные в тишине, замыкаются, словно печатью, торжественным молчанием картины.
Терборх изображает «Молодую даму, пишущую письмо» (Гаага) на фоне темно-красных занавесей над кроватью, сколотых наподобие шатра. На столе беспорядочно разбросаны несколько чернильниц, стопка бумаги, рядом словно бы в спешке сдвинутый пестрый ковер с кирпично-коричневым, жемчужно-серым и голубым узором. Девушка, показанная в профиль, одета в кафтанчик живого ярко-оранжевого цвета. Посреди беспокойства предметов и цветов ее лицо не выражает никаких эмоций. Она скорее похожа на ученицу, старательно выполняющую урок Также и «Дама, читающая письмо» в музее Метрополитен, пребывающая в глубоком трауре, одета во все черное, и даже на ее светлые волосы наброшен черный кружевной платок; у нее молодое прекрасное алебастровое лицо без тени грусти, без следа угрызений. Она читает письмо (возможно, предложение замужества, ведь вдовы высоко ценились на голландском матримониальном рынке) с трезвой деловитостью нотариуса.
Иногда, впрочем, Терборх снисходит к нашему любопытству и грешной привычке подглядывать. «Читающая письмо» в лондонской галерее Уоллас не скрывает своих чувств. Поглощенная чтением письма, она улыбается листку бумаги в своей руке, от которого исходят тепло и свет. Лицо ее исполнено нежности, как если бы в этом письме были все давно ожидаемые слова и клятвы. В мюнхенской Старой пинакотеке находится еще одна картина Терборха — ее сюжет расписан по ролям. В комнате только что появился военный курьер в длинном коричневом плаще, украшенном черными полосами, — прекрасное сопоставление цветов в духе Брака{65}, — с горном за плечами; здесь же хозяйка в белом чепчике на голове, как видно, оторванная от утреннего туалета, и еще служанка, которая взирает на эту сцену с неописуемым удивлением. Курьер держит в протянутой руке письмо, на лице хозяйки дома рисуется холодное презрение, она скрестила на груди руки в патетическом жесте, означающем отказ, возмущение, окончательный разрыв отношений. Это волновало бы до слез, если бы не ее туалет: трудно играть героиню в утреннем одеянии, — Пенелопу в салопе.
«Отцовское внушение», находящееся в берлинском музее Далем — моя любимая картина Терборха, так сказать, наиболее полное его воплощение, находящееся на вершине художественных возможностей. Отгороженная часть богатой комнаты (концепция ограниченного пространства заставляет вспомнить о драмах Ибсена и натуралистах XIX века). На глубоком коричневом фоне виднеется занавешенная кровать с балдахином и гардина матово-красного цвета, опускающаяся перпендикулярно, как занавес; такой же цвет, только постепенно увеличивающий интенсивность, делающийся более насыщенным, повторяется в скатерти на столе и в обивке стула. В комнате трое. Один из них — молодой военный, изображенный в профиль, его кожаная куртка и брюки написаны светлой, теплой охрой. В левой руке, опирающейся о колено, он держит шляпу, украшенную сказочными перьями, а у правой, поднятой на высоту лица, большой и указательный палец соприкасаются. Этим жестом мужчина будто желает подчеркнуть вес и значимость произносимых им слов. Прямо перед зрителем сидит женщина в черном одеянии, безотрывно глядящая на рюмку с вином. И, наконец, слева — героиня картины, стоящая к нам спиной: высокая, худая, являющая собой драгоценность. Терборх одевает ее с господской роскошью. Светлые волосы, зачесанные кверху, скреплены черной тесьмой и открывают прекрасную шею; черный широкий бархатный воротник имеет форму шали; у высоко подпоясанного платья рукава с буфами, а с высокого стана стекает волнистый атлас серебристого цвета, образующий небольшой шлейф. Терборх, так сдержанно писавший серо-черные портреты, здесь, в «Отцовском внушении», проводит мастер-класс колорита, причем в трудных хроматических сочетаниях красного, черного и белого — матовый, приглушенный красный цвет занавеси, глубокая чернь воротника модели и легкая, ослепительная, радостная белизна ее платья. Всякий раз, когда я стараюсь воспроизвести в памяти эту картину Терборха, я закрываю глаза и вижу прежде всего героиню этой сцены — «отвернувшуюся красавицу», которая рассеивает тьму, подобно свече в драгоценном подсвечнике, в то время как прочие лица, предметы и детали остаются неясными, смазанными и колеблющимися.
Герард Терборх. Отцовское внушение.
В романе «Die Wahlverwandschaften»[18] Гете описывает популярное в то время развлечение, заключавшееся в изображении на сцене «живых картин», то есть в возможно более точной передаче актерами, одетыми в соответствующие костюмы, жестов, мимики, а также настроения оригинала. Одним еловом, живописи, перенесенной на театральную сцену, застывшей в неподвижности и молчании.
Однажды вечером были поставлены «Велизарий» Ван Дейка{66}, «Артаксеркс и Есфирь» Пуссена{67}, а затем «Отцовское внушение» Терборха, и именно оно вызвало небывалый энтузиазм зрителей, горячие аплодисменты, просьбы повторить на бис. В наибольшей степени завоевала сердца фигура «стоящей спиной девушки», ее искусно заколотые волосы, форма головы, ее легкость. Один из очарованных зрителей закричал: «Повернитесь, пожалуйста!», другие подхватили, но артисты, хорошо знающие правила игры, остались безразличными и невозмутимыми.
Прошла пара веков, и вокруг «Отцовского внушения» возник спор и даже скандал, связанный с его интерпретацией. Те самые люди, «которые читают картины», возвестили, что название картины придумано святошами, а на самом деле она представляет сцену — страшно сказать — в публичном доме. Голландцы часто рисовали помещения борделей с захмелевшими мужчинами, их спутницами, подливающими вина и внимательно следящими за кошельками своих клиентов (чтобы не возникало сомнения, добавляли еще и спаривающихся собак). А Терборх сделал все от него зависящее, чтобы ввести нас в заблуждение. Интерьер в «Отцовском внушении» — это комната в богатом мещанском доме. Вся сцена напоена атмосферой респектабельности, покоя, умеренности. Нет даже следа неистовых жестов, несдержанных желаний. Таково общее впечатление. Однако неумолимая реальность свидетельствует об ином. Разве молодой, двадцати с небольшим лет военный может быть отцом «стоящей спиной красавицы»? И почему с картины стерта (следы этой ретуши заметны на полотне) золотая монета, которую он держал в искушающей правой руке? А женщина в черном, попивающая винцо, это ее мать или же — о чем говорят другие картины на подобную тему — попросту сводня, посредница в грешном союзе? Вся эта игра значений, в которую любил играть Терборх, называется парадоксом и основывается на том, что морально предосудительное деяние помещается в безукоризненную, исполненную добродетели и благородства обстановку.
На фоне нудных, маниакально наукообразных и сухих, как стружка, работ современных исследователей куда выгоднее смотрится стиль письма старинных историков искусства — плавный, не лишенный очарования, обращающийся к нашей способности видения, безошибочный в коротких обобщающих оценках рассматриваемых мастеров. Вот как знаменитый Макс Фридлендер{68} характеризует Терборха: «Вкус, такт, чувство пропорции руководят его работой. Он одарил голландское мещанство щепоткой французской грации и испанского величия, и, как мне кажется, он обладает всеми достоинствами дипломата — серьезной элегантностью и сдержанным дружелюбием». Фридлендер не оставляет без внимания изящный рисунок Терборха, его уход от резких колористических сопоставлений, холодно-серебристую тональность, нарастающие градации серого вплоть до замыкающей картину торжественной черни, а также мастерство в передаче материи предметов, в особенности ткани — от шелестящего холодного шелка до поглощающей свет густой шерсти. И наконец, своеобразный эротизм художника — пуританский, зашифрованный, обозначенный лишь легким намеком, но тем более интригующий.
Действительно, Терборх производит впечатление художника самобытного, не имеющего предшественников, не подверженного внешним влияниям или развитию, поэтому он легко узнаваем. Но так ли это на самом деле? По крайней мере два его полотна не дают мне покоя. Первое — «Семья точильщика» в берлинском музее Далем.
В глубине двора мрачный сарай, кое-как слепленный из досок, — мастерская ремесленника, склонившегося над шлифовальным кругом, ожидающего клиента. С правой стороны нечто, что когда-то могло быть домом, однако время превратило его в одноэтажное кирпичное строение с осыпающейся штукатуркой. Три темных отверстия показывают, где находились окна и двери. Мать, ищущая в голове у ребенка, поверхность двора, вымощенная булыжником, перевернутый стул, разбросанные в беспорядке инструменты. Все вместе взятое — образец заброшенности, разложения, нужды. С какой неистовой тщательностью этот художник элегантности и синтеза прослеживает все отталкивающие подробности, невыносимые детали! Так писали сторонники натурализма в середине XIX века, стараясь пробудить сочувствие к тяжкой доле городского пролетариата. Но каким образом попал в этот уголок нужды блестящий советник Терборх?
«Процессию флагеллантов» из роттердамского музея Бойманса ван Бёйнингена я без колебания принял за ошибку рассеянного хранителя, который повесил испанского художника среди голландцев. «Процессия» — это сцена, составленная из острых, резких светотеневых контрастов. Настроение страха, таинственности колеблется в ней между душераздирающим криком и гробовым молчанием. Свет, создаваемый горящими факелами, образует посреди густого, почти телесного сумрака блестящие лужицы. Слева что-то вроде алтаря или трибуны. Посередине три экзорциста в белых одеяниях и белых конусообразных колпаках, напоминающие хищных зверей, взятых из атласа кошмарных призраков. И наконец, мы видим привязанного к ограде или стене человека с распростертыми руками, обнаженного по пояс, на которого через минуту посыплется град ударов бичом.
Когда впоследствии я много раз рассматривал эту картину, то неизменно думал: это ведь Гойя, и никто другой. Это его тема, его характер живописи, его порыв и жестокость. Каким чудом гениального испанца опередил на полтора века художник северной страны, где искусством управляли иные вкусы и традиции? Воспоминания о путешествиях в молодости? Возможно, и так, но это не объясняет сходства и даже идентичности стиля. Урок смирения. Всех секретов воображения нам не открыть.
В музее Маурицхейс висит автопортрет мастера — большая, немного непропорциональная голова; лицо, пожалуй, обыкновенное: толстый нос, алчные губы и быстрые глаза, глядящие на нас с нескрываемой иронией. Они как бы говорят нам: да, я хорошо знаю мир убожества и уродства, но я изображал лишь кожу, блестящую поверхность, видимость вещей: дам в шелках, господ в безукоризненно черных одеяниях. Меня удивляло, как яростно сражались они за самую малость — жизнь более долгую, чем была написана им на роду. Они защищались от смерти с помощью моды: портновских выдумок, причудливых жабо, вычурных манжет, фалд и складок, каждой подробности, которая позволила бы им просуществовать немного дольше, прежде чем их и нас с вами поглотит черный фон.