ГЛАВА 2 ЕЩЕ ОДИН ДОКТОР-ШОК: МИЛТОН ФРИДМАН И ПОИСКИ ЛАБОРАТОРИИ «РАДИКАЛЬНОЙ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ СВОБОДЫ»
ГЛАВА 2
ЕЩЕ ОДИН ДОКТОР-ШОК:
МИЛТОН ФРИДМАН И ПОИСКИ ЛАБОРАТОРИИ «РАДИКАЛЬНОЙ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ СВОБОДЫ»
Экономические технократы способны тут провести налоговую реформу, создать новый закон о социальном обеспечении или изменить режим обмена валюты там, но им никогда не доводилось действовать в роскошных условиях чистого состояния, где можно беспрепятственно выстроить оптимальную структуру экономической политики.
Арнольд Харбергер, профессор экономики Чикагского университета, 1988 г.1
Немногие академические заведения были столь плотно окутаны легендами, как экономическое отделение Чикагского университета в 1950-е годы. Его представители осознавали, что это не просто учебное заведение, но школа мысли. Там занимались не обучением студентов, но созданием и укреплением чикагской школы экономики, рожденной в узком кругу консервативных ученых, идеи которых представляли собой революционный бастион сопротивления «статистическому» мышлению, господствовавшему в то время. Войдя в дверь корпуса социальных наук, над которой красовалась надпись «Наука — это измерение», человек попадал в знаменитый буфет, где студенты, испытывая интеллектуальные силы, дерзали оспаривать мнения своих великих профессоров; вошедший сюда понимал, что оказался тут не ради прозаического получения диплома. Он вступал в ряды бойцов. Как об этом говорил Гэри Бекер, экономист консервативного направления и нобелевский лауреат, «мы были воинами в сражении почти со всеми остальными людьми нашей профессии»2.
Подобно отделению психиатрии в Университете Макгилла в те же годы, отделение экономики Чикагского университета находилось под властью амбициозного и харизматичного человека, который сознавал свою миссию — он намеревался совершить полный переворот в сфере науки. Этого человека звали Милтон Фридман. Хотя многие его наставники и коллеги столь же неистово, как он, верили в laissez-faire — радикальную свободу рынка от вмешательства государства, — именно энергия Фридмана наполняла его школу революционным горением. «Меня постоянно спрашивали: "Почему ты так взволнован? Идешь на свидание с красивой женщиной?" — вспоминает Бекер. Я отвечал: "Нет, иду на занятие по экономике!" В самом деле, учиться у Фридмана — в этом было какое-то волшебство»3.
Миссия Фридмана, как и Кэмерона, основывалась на мечте о возвращении к состоянию «естественного» здоровья, когда все уравновешено до того, как действия людей создадут определенные стандарты мышления и поведения. Кэмерон мечтал вернуть к такому первоначальному состоянию психику, а Фридман мечтал избавить от старых паттернов общество, чтобы оно могло вернуться к состоянию чистого капитализма, очищенного от любых помех: регулирования со стороны правительства, препятствий для торговли и укоренившихся привычек людей. Кроме того, Фридман, подобно Кэмерону, считал, что, когда экономические отношения крайне искажены, есть только один путь достижения состояния до «грехопадения» — сознательно вызвать мучительный шок: только «горькие лекарства» помогут очиститься от этих нарушений и порочных паттернов. Кэмерон вызывал шок при помощи электричества; основным средством Фридмана была политика — шоковое лечение, к которому он призывал уверенных в своих силах политиков тех стран, где царил беспорядок. Однако в отличие от Кэмерона, который всегда мог применять свои любимые теории на практике, используя ничего не подозревавших пациентов, Фридману понадобилось два десятилетия исторических переворотов, пока ему не представился шанс осуществить свои заветные мечты о радикальном опустошении и воссоздании на практике.
Фрэнк Найт, один из основоположников чикагской экономической школы, считал, что мыслящие профессора должны «внедрять» в своих студентов мысль о том, что любая экономическая теория есть «священная характеристика системы», а не гипотеза для дискуссий4. Стержнем такой священной чикагской доктрины было положение о том, что экономические силы спроса и предложения, инфляции или безработицы подобны природным стихийным силам, постоянным и неизменным. В условиях подлинно свободного рынка, о котором мечтали в чикагских аудиториях и писали статьи, эти силы находятся в совершенном равновесии: предложение соответствует спросу, подобно тому как положение Луны порождает приливы и отливы. Если экономика страдает от высокого уровня инфляции, это неизбежно означает — по жесткой фридмановской теории монетаризма, — что слепые политики запустили слишком много денег в систему, вместо того чтобы позволить рынку найти свое собственное равновесие. Подобно саморегулирующейся экологической системе, которая сама поддерживает свое равновесие, рынок, предоставленный самому себе, будет производить необходимое количество продукции по совершенно адекватным ценам, а производящие ее работники будут получать совершенно адекватные зарплаты, чтобы покупать эту продукцию, — и наступит рай всеобщей занятости и неограниченного созидания при нулевом уровне инфляции.
По мнению гарвардского социолога Дэниела Белла, эта любовь к идеализированной системе является самой характерной чертой радикальной экономики свободного рынка. Это капитализм, подобный «до совершенства отшлифованным движениям» или «божественному часовому механизму... произведению искусства настолько совершенному, что на ум приходит история про Апеллеса, который нарисовал виноградную гроздь так реалистично, что к ней слетались птицы, пытаясь склевать ягоды»5.
Перед Фридманом и его коллегами стояла сложнейшая задача: продемонстрировать, что рынок, соответствующий их смелым идеям, может существовать в реальном мире. Фридман всегда гордился тем, что относится к экономике как к науке столь же строгой и точной, как физика или химия. Но в сфере точных наук ученый мог сослаться на поведение частиц, которое доказывает правоту его теорий. Фридман же не мог сослаться на какую-либо экономику из существующих для доказательства того, что, если устранить все «помехи», останется общество полного здоровья и изобилия, поскольку ни одна страна в мире не соответствовала его критериям полного невмешательства. Не имея возможности испытывать свои теории на центральных банках и министерствах торговли, Фридман и его коллеги занялись созданием совершенных и оригинальных математических уравнений и компьютерных моделей на семинарах, проводимых в подвале корпуса общественных наук.
Именно любовь к цифрам и системам привела Фридмана в экономическую науку. В автобиографии он вспоминает важнейший момент своего прозрения, когда учитель геометрии начертал на доске теорему Пифагора, а затем, восхищаясь ее изяществом, процитировал «Оду греческой вазе» Джона Китса: «Краса — где правда, правда — где краса! / Вот знанье все и все, что надо знать»6. Фридман передал эту экстатическую любовь к прекрасной всеобъемлющей системе другим поколениям ученых-экономистов — наряду со стремлением к простоте, изяществу и точности.
Подобно любой фундаменталистской вере, экономическая наука чикагской школа была для истинных верующих замкнутым кругом. Ее начальное положение гласит: свободный рынок — это совершенная с научной точки зрения система, внутри которой индивидуумы, действуя из корыстных интересов, создают максимально благоприятные условия для всех. Отсюда неизбежно вытекает еще одно положение: если с экономикой свободного рынка что-то не в порядке, например царит высокий уровень инфляции или быстро растет безработица, это объясняется тем, что рынок по-настоящему несвободен. Что-то вмешивается в его работу, что-то вносит помехи в систему. И чикагская школа всегда предлагает одно и то же решение — еще более жесткое и всестороннее применение на практике фундаментальных положений ее теории.
Когда в 2006 году Фридман умер, авторы некрологов изо всех сил старались показать масштаб его наследия. Один из них выразил это такими словами: «Мантра Милтона: свободный рынок, свободные цены, выбор потребителя и экономическая свобода — стала причиной того глобального благоденствия, в котором мы сегодня живем»7. Тут есть доля правды. Природа этого глобального благоденствия — кто им пользуется, а кто нет, и откуда оно исходит — это вещь, разумеется, крайне спорная. Невозможно отрицать тот факт, что правила Фридмана относительно свободного рынка и хитроумные тактики их внедрения принесли некоторым людям величайшее благоденствие и почти абсолютную свободу — свободу игнорировать границы между странами, свободу от постороннего контроля и налогов, свободу накапливать все новые богатства.
Умение порождать идеи, приносящие большой доход, по-видимому, восходит к детству Фридмана, когда его родители, покинувшие Венгрию, приобрели фабрику по производству одежды в Раувей (штат Нью-Джерси). Квартира, где жила семья, помещалась в одном здании с лавкой, которую, писал Фридман, «сегодня бы назвали кондитерской»8. Это был интересный период для владельцев кондитерской: марксисты и анархисты помогали рабочим-иммигрантам создавать профсоюзы, которые боролись за соблюдение техники безопасности и за выходные дни, — и после смены обсуждали теорию права собственности рабочих. Сын босса Фридман, несомненно, мог смотреть на эти дебаты с самых разных точек зрения. В итоге фабрика его отца разорилась, но в своих лекциях и телевизионных выступлениях Фридман часто о ней вспоминал, используя ее как пример, показывающий преимущества капитализма, не стесненного законодательными ограничениями, как доказательство того, что даже самые низшие свободные от регулирования работы могут стать первой ступенькой лестницы свободы и процветания.
Во многом притягательность чикагской школы экономики объяснялась тем, что в ту эпоху, когда мир завоевывали радикальные левые идеи о власти рабочих, эта школа учила отстаивать права собственников, причем с не меньшим радикализмом и не без примеси своего идеализма. По словам самого Фридмана, его идеи касались отнюдь не права собственника фабрики снижать зарплату, но были направлены на поиск самой чистейшей из возможных формы «демократии участия», поскольку в условиях свободного рынка «каждый человек всегда может проголосовать за цвет галстука, который он хочет носить»9.
Левые обещали рабочим свободу от начальников, гражданам — от диктаторов, странам — от колониализма; Фридман обещал людям «индивидуальную свободу», которая возвышает любого отдельного гражданина над любым коллективным делом и позволяет ему выражать свою совершенно свободную волю через потребительский выбор. «Особенно поразительными тут были те же самые качества, которые делали марксизм столь притягательным для многих молодых людей, — вспоминал экономист Дон Пэтинкин, учившийся в Чикаго в 40-х годах, — это простота в сочетании с очевидным логическим совершенством; идеализм, соединенный с радикализмом»10. Марксисты предлагали утопию рабочим, а теоретики из Чикаго предлагали утопию предпринимателям, и оба направления утверждали, что, если эти идеи реализовать, общество достигнет совершенства и равновесия.
Оставался еще один вопрос: как прийти к этому чудесному состоянию из нашей ситуации? Ответ марксизма был прост — революция: следует избавиться от нынешней системы и заменить ее социализмом. Для чикагских мыслителей ответ не был столь очевиден. Соединенные Штаты уже были капиталистической страной, но, с точки зрения Фридмана, пока недостаточно. В экономике США и других стран чикагская школа видела повсеместные препятствия. Чтобы сделать продукцию доступнее, политики устанавливали фиксированные цены; чтобы защитить рабочих от эксплуатации, они устанавливали минимальные зарплаты; чтобы дать каждому возможность получить образование, они передали эту сферу государству. Казалось, что эти меры помогают людям, но Фридман со своими коллегами был убежден, что на самом деле государственные меры причиняют вред, нарушая равновесие рынка. Поэтому чикагская школа видела свою миссию в очищении: необходимо очистить рынок от всех этих помех, чтобы восторжествовал свободный рынок.
По этой причине чикагские экономисты не считали марксизм своим настоящим врагом. Реальным источником проблем для них были сторонники Кейнса в Соединенных Штатах, социал-демократы Европы и так называемый девелопментализм* в странах третьего мира. Эти люди верили не в утопию, но в смешанную экономику, которая казалась чикагским теоретикам уродливой смесью из капитализма в сфере производства и распределения продуктов потребления, социализма в сфере образования, государственной собственности на предметы первой необходимости, например в области водоснабжения, и всевозможных законов по ограничению крайностей капитализма. Подобно религиозным фундаменталистам, которые с натянутым уважением относятся к фундаменталистам других вер и открытым атеистам, но презирают поверхностного верующего, чикагские теоретики объявили войну всем сторонникам смешанной экономики. Если быть точным, они стремились не к революции, а к капиталистической Реформации — желали вернуться к незапятнанному капитализму.
Во многом такой пуризм восходит к Фридриху Хайеку, наставнику Фридмана, который также преподавал в Чикагском университете в 1950-х. Этот ученый, уроженец юга Австрии, предупреждал: любое вмешательство государства в экономику отбрасывает общество назад, «к крепостному праву», и от этого следует отказаться11. По словам Арнольда Харбергера, который длительное время был профессором в Чикагском университете, «австрийцы», как прозвали эту группировку, были настолько ревностны, что воспринимали любое вмешательство государства не как ошибку, но как «зло... Понимаете ли, они верили в существование прекрасной, хотя и крайне сложной картины, обладавшей полной внутренней гармонией, и любое пятнышко на этой картине казалось им просто кошмарным пороком... тем, что портит всю красоту»12.
В 1947 году, когда Фридман с Хайеком создали Общество Мон-Пелерин (название связано с местом в Швейцарии, где оно базировалось), клуб экономистов — сторонников свободного рынка, мысль о том, что бизнес надо оставить в покое, дабы он правил миром как желает, не была слишком популярна среди респектабельных людей. Воспоминания о крахе рынка в 1929 году и последовавшей Великой депрессии все еще оставались свежими: накопления всей жизни, внезапно превратившиеся в прах, самоубийства, раздача бесплатных обедов, беженцы. Масштабы бедствия, связанного с рынком, заставили людей просить правительство срочно заняться этой ситуацией.
Депрессия не была знаком конца капитализма, но, по предсказаниям Джона Мейнарда Кейнса, сделанным за несколько лет до этой катастрофы, она предвещала «конец эпохи laissez-faire» — рынок утратил право регулировать себя самостоятельно13. Так что период с 1930-х по начало 1950-х годов был периодом уверенного «вмешательства»: благодаря энергичному воздействию «Нового курса» были предприняты героические усилия, чтобы запустить программы общественных работ, создающих столь нужные рабочие места, а также новые социальные программы, которые должны были остановить рост левых настроений среди множества людей. В ту эпоху никто не стыдился говорить о компромиссе между левыми и правыми, скорее это должно было предупредить наступление мира, в котором — как писал Кейнс президенту Франклину Рузвельту в 1933 году — «существующие ортодоксия и революция пойдут в своей борьбе до конца»14. Джон Кеннет Гэлбрейт, духовный наследник Кейнса в США, говорил, что важнейшей миссией как политики, так и экономики является «предотвращение спадов и безработицы»15.
Вторая мировая война обострила задачу борьбы с нищетой. Нацизм пустил корни в Германии в тот период, когда страна переживала опустошительную депрессию, вызванную выплатой мучительных репараций после Первой мировой войны, усугубленную экономическим крахом 1929 года. Кейнс заранее предупреждал, что, если мир будет следовать тактике невмешательства относительно нищеты в Германии, это породит нечто ужасное: «осмелюсь предположить, за этим последует месть»16. Тогда на эти слова никто не обратил внимания, но при восстановлении Европы после Второй мировой войны западные правители охотнее приняли на вооружение утверждение, что рыночная экономика должна в целом поддерживать достоинство человека, иначе разочарованные граждане снова обратятся к более привлекательным идеологиям, будь то фашизм или коммунизм. Этот прагматический императив лег в основу почти всего, что сегодня в нашем сознании связано с минувшей эпохой «капитализма с человеческим лицом»: социальной защитой в США, государственным здравоохранением Канады, системой социальных пособий в Великобритании, защитой прав рабочих во Франции и Германии.
Подобное и еще более радикальное настроение поднималось в развивающихся странах. Оно обычно называлось девелопментализмом или национализмом стран третьего мира. Сторонники этого направления утверждали, что их страны окончательно освободятся от порочного круга нищеты лишь в том случае, если будут стремиться к созданию промышленности, ориентированной на внутренний рынок вместо экспорта в страны Европы и Северной Америки природных ресурсов, цены на которые падают. Они защищали регулирование нефтедобывающей, горнодобывающей и других важнейших отраслей промышленности как необходимую основу государственно-управляемых процессов развития.
К 1950-м годам девелопменталисты, как и кейнсианцы или социал-демократы в богатых странах, уже могли с гордостью продемонстрировать некоторые яркие плоды своего подхода. Ведущей лабораторией девелопментализма были страны южной части Латинской Америки, которые называли странами южного конуса: Чили, Аргентина, Уругвай и некоторые области Бразилии. Центром реформ была Экономическая комиссия ООН по Латинской Америке, находившаяся в городе Сантьяго в Чили, которую с 1950 по 1963 год возглавлял экономист Рауль Пребиш. Пребиш подготовил не одну команду экономистов, вооруженных теорией девелопментализма, которые служили экономическими советниками правительств по всему континенту. Политики этого направления, такие как Хуан Перон в Аргентине, с энтузиазмом реализовывали девелопментализм на практике: они вкладывали общественные деньги в создание инфраструктуры, например в строительство шоссе или металлургических заводов, щедро субсидировали местный бизнес для создания новых фабрик и поточного производства автомобилей и стиральных машин, обложив иностранный импорт чрезвычайно высокими пошлинами.
В этот головокружительный период развития страны южного конуса стали больше походить на государства Европы и Северной Америки, чем на других представителей Латинской Америки или третьего мира. Работники новых заводов объединились в мощные профсоюзы, боровшиеся за соответствие уровня их зарплат уровню доходов среднего класса, а своих детей они посылали учиться в новые госуниверситеты. Ужасающий разрыв между местной элитой — членами дорогих клубов и крестьянской массой начал сглаживаться.
К 1950-м годам Аргентина имела самую мощную прослойку среднего класса, больше чем в любой другой стране континента, а в Уругвае уровень грамотности достигал 95 процентов, и все граждане получали бесплатную медицинскую помощь. Успехи девелопментализма были столь поразительны, что страны южного конуса в Латинской Америке стали мощным символом для бедных стран всего мира: они доказывали, что при настойчивом применении разумной политики различия между первым и третьим миром можно в итоге устранить.
Подобные успехи управляемой экономики — на кейнсианском севере или девелопменталистском юге — омрачали жизнь экономического отделения Чикагского университета. Соперники чикагской школы, выпускники Гарварда, Йеля и Оксфорда, получали приглашения от президентов и премьер-министров, чтобы помочь им укротить дикого зверя рынка, и почти никого не интересовали смелые мысли Фридмана, согласно которым надо оставить рынок в покое, чтобы он вел себя еще более дико, чем раньше. Тем не менее были люди, которых кровно интересовали идеи чикагской школы, и это меньшинство обладало властью.
Для руководителей международных корпораций в США, столкнувшихся с менее благоприятными условиями в развивающемся мире и с более сильными и требовательными профсоюзами у себя дома, годы послевоенного бума были неприятными временами. Экономика бурно развивалась, порождая необъятное богатство, однако собственники и акционеры вынуждены были перераспределять значительную долю этого богатства в виде налогов, которыми облагались корпорации, и зарплат рабочим. Все процветали, но если можно было бы вернуться к эпохе до «Нового курса», дела небольшой кучки людей пошли бы куда замечательнее.
Кейнсианская революция против политики невмешательства дорого обошлась корпоративному сектору. И чтобы вернуть утраченные позиции, нужна была контрреволюция против кейнсианства и возвращение к капитализму, который регулируется еще меньше, чем в годы до Великой депрессии. Но Уолл-стрит не могла возглавить этот поход в условиях атмосферы тех лет. Если бы, скажем, близкий друг Фридмана Уолтер Ристон, глава Citibank, выступил за отмену минимальной заработной платы и налогов для корпораций, его бы немедленно обозвали «бароном-разбойником». Именно поэтому так важна была чикагская школа. Вскоре стало ясно, что если Фридман — талантливый математик и опытный спорщик — выдвинет те же предложения, они прозвучат совершенно иначе. Их можно отбросить как ошибку, но от них исходила аура научной беспристрастности. Таким образом, корпоративные мысли, представленные в виде научных (или как бы научных) идей, имели огромное преимущество, именно поэтому чикагская школа получила огромную финансовую поддержку, более того, была создана глобальная сеть интеллектуальных центров и институтов правого крыла, поддерживавших и подкармливавших рядовых бойцов контрреволюции по всему миру.
Это восходит к простой идее Фридмана: все пошло не так с началом «Нового курса». Из-за этого так много стран, «включая мою собственную, пошли не тем путем»17. Чтобы вернуть правительства на верную дорогу, Фридман в своей первой книге для широкой публики под названием «Капитализм и свобода» показал всем, что должно стать учебником глобального свободного рынка и основой экономической программы неоконсервативного движения в США.
Во-первых, правительства должны отменить все правила и законы, которые мешают накапливать прибыль. Во-вторых, они должны распродать государственные активы, которые корпорации могут использовать для получения прибыли. И, в-третьих, они должны резко снизить финансирование социальных программ. Фридман внес массу уточнений в эту тройную формулу: дерегуляция, приватизация и снижение социальных расходов. Налоги должны быть низкими и взиматься по единой ставке. Корпорации должны получить право продавать свою продукцию в любой части мира, а правительства не должны защищать местных производителей или местную собственность. Любую стоимость, включая стоимость труда, должен определять рынок. Следует отказаться от минимальной заработной платы. Приватизации, по мнению Фридмана, подлежат здравоохранение, почтовая служба, образование, пенсии по старости и т.д. Короче говоря, он откровенно призывал к отказу от «Нового курса» — с таким трудом достигнутого перемирия между государством, корпорациями и трудящимися, которое позволило избежать народного возмущения после Великой депрессии. Чего бы в результате ни добились работники, какие бы ни были созданы государственные службы для сглаживания жестких граней рынка, чикагская школа в своем контрреволюционном порыве призывала от всего этого отказаться.
Чикагские теоретики требовали большего — они требовали экспроприации собственности, созданной работниками и правительством за десятилетия лихорадочных общественных работ. Фридман призывал правительство распродать активы, появившиеся и обретшие свою ценность в результате долгосрочных инвестиций общественных денег и знаний. Согласно принципиальному мнению Фридмана, все это общественное богатство следует передать в частные руки.
Хотя Фридман пользовался математическим и научным языком, его видение точно соответствовало интересам крупных транснациональных корпораций, которые с алчностью взирали на огромные новые рынки, свободные от регуляции. На первой стадии капиталистического накопления такой хищнический рост обеспечивал колониализм — «открывая» новые территории и захватывая земли, за которые не надо было платить, а затем эксплуатируя природные богатства этих территорий, за которые местное население не получало никакой компенсации. Война Фридмана против «государства всеобщего благосостояния» несла в себе возможность нового быстрого обогащения — только на этот раз надо будет покорять не новые земли, а само государство, его общественные функции и имущество, распродаваемые на аукционах по ценам намного меньше их подлинной стоимости.
Война против девелопментализма
В Соединенных Штатах 1950-х доступ к этим богатствам был перекрыт на многие годы вперед. Даже когда в Белом доме сидели такие несгибаемые республиканцы, как Дуайт Эйзенхауэр, радикальный поворот вправо, который предлагали чикагские мыслители, был невозможен: общественные службы и защита прав работников были слишком популярны, а Эйзенхауэр готовился к очередным выборам. И хотя Эйзенхауэр не имел особого желания отказываться от кейнсианства у себя на родине, он выразил готовность совершить этот переворот в других странах, чтобы победить девелопментализм. И в этой войне Чикагский университет должен был сыграть важнейшую роль.
Когда в 1953 году Эйзенхауэр занял свой пост, Ираном управлял девелопменталист Махаммад Моссадык, который уже национализировал нефтяную компанию, а Индонезия находилась в руках необычайно амбициозного Ахмеда Сукарно, говорившего об объединении всех сторонников национального освобождения третьего мира, которые станут силой, равноценной Западу или советскому блоку. Государственный департамент США также беспокоил экономический успех националистически ориентированных стран южного конуса Латинской Америки. В эпоху, когда на значительной части земного шара распространялись сталинизм и маоизм, движение девелопменталистов за «замещение импорта» было на самом деле достаточно центристским. Тем не менее мысль о том, что Латинская Америка заслужила право на свой «новый курс», имела многочисленных противников. Местным феодальным землевладельцам больше нравился старый порядок вещей, который давал им возможность получать огромные доходы и давал в их распоряжение целую армию бедных крестьян, работавших на полях или в шахтах. И теперь они злились на то, что прибыль тратится на развитие других секторов экономики, их работники требуют перераспределения земли, а правительство искусственно занижает цены на их продукты, чтобы все могли купить себе еду. Американские и европейские корпорации, занимающиеся бизнесом в Латинской Америке, систематически жаловались своим правительствам: их продукцию останавливают на границах, работники требуют повышения заработной платы, и, что еще тревожнее, ходят слухи о национализации любого иностранного имущества — от шахт до банков — ради финансирования мечты Латинской Америки об экономической независимости.
Под давлением заинтересованных корпораций в американской и британской внешней политике возникли группировки, которые хотели поставить девелопменталистские правительства в ситуацию бинарной логики холодной войны. Эти люди говорили: нас не должна обманывать видимость умеренности и демократии — национальные движения третьего мира есть первый шаг к тоталитарному коммунизму, так что их надо пресечь в корне. К вождям этого направления относились Джон Фостер Даллес, государственный секретарь при Эйзенхауэре, и его брат Аллен Даллес, глава недавно созданного ЦРУ. Прежде чем они заняли свои посты, оба работали в легендарной нью-йоркской юридической фирме Sullivan & Cromwell, где они защищали интересы компаний, которые сильнее всего страдали от девелопментализма, в том числе J.P. Morgan & Company, International Nickel Company, Cuban Sugar Cane Corporation и United Fruit Company18 Как только братья заняли свои посты, они начали действовать: в 1953 и 1954 годах ЦРУ организовало два первых государственных переворота, хотя в обоих случаях свергнутые правительства стран третьего мира ориентировались куда больше на Кейнса, чем на Сталина.
Первый переворот 1953 года произошел в Иране, где в результате заговора ЦРУ свергло Моссадыка, посадив на его место жестокого шаха. Затем при поддержке ЦРУ произошел переворот в Гватемале — по прямой просьбе United Fruit Company. Эта корпорация, пользуясь расположением братьев Даллесов со времен их работы в Sullivan & Cromwell, возмутилась тем, что президент Хакобо Арбенс Гусман экспроприировал часть неиспользуемых земельных владений компании, превращая Гватемалу, по его словам, «из отсталой страны с преобладанием феодальной экономики в современное капиталистическое государство», чего ему позволить не могли19. Вскоре Гусман был свергнут, a United Fruit оказалась победителем.
Но куда труднее было искоренить девелопментализм в странах южного конуса, где он пустил глубокие корни. Эту проблему на встрече в Сантьяго в 1953 году обсуждали двое американцев: Элбион Пэттерсон, директор Администрации международного сотрудничества США в Чили — позднее его служба превратилась в Агентство международного развития USAID — и Теодор У. Шульц, возглавлявший экономическое отделение Чикагского университета. Пэттерсона беспокоил бешеный рост влияния Рауля Пребиша и других «розовых» экономистов Латинской Америки. Пэттерсон говорил: «Нам необходимо изменить формацию этих людей, избавить их от крайне пагубного влияния полученного образования»20 Это замечание отвечало убеждению Шульца, что правительство США ведет недостаточную интеллектуальную войну с марксизмом. «Соединенные Штаты должны пересмотреть свои экономические программы за границей... мы хотим, чтобы они [бедные страны] искали свое экономическое спасение в отношениях с нами, используя для экономического развития наши пути», — сказал он21.
Эти двое начали разрабатывать план, в результате которого Сантьяго, оплот ориентированной на государство экономики, превратился бы в свою противоположность — лабораторию экспериментов со свободным рынком. Это давало Милтону Фридману долгожданную возможность — страну, на которой можно проверить его излюбленные теории. Первоначальный план был простым: правительство США будет на свои деньги посылать чилийских студентов изучать экономику в то заведение, которое, как все понимали, радикальнее всех в мире противостоит «розовым» теориям, — в Чикагский университет. Кроме того, будут финансироваться поездки Шульца и его университетских коллег в Сантьяго для изучения чилийской экономики и обучения местных студентов и профессоров фундаментализму чикагской школы.
Этот план отличался от других американских учебных программ поддержки латиноамериканских студентов своим откровенно идеологическим характером. Избрав Чикаго для подготовки студентов из Чили — заведение, где профессора призывали к самому полному устранению государства из экономики, — Государственный департамент США сделал первый выстрел в войне с девелопментализмом, ясно дав понять чилийцам, что американское правительство приняло решение о том, какие идеи должны изучать студенты. Это было настолько грубым вмешательством США в дела Латинской Америки, что, когда Элбион Пэттерсон пришел к декану Университета Чили, ведущего университета страны, с грантом на программу обмена, декан отверг его предложение. Он сказал, что согласится лишь в том случае, если его факультет примет участие в решении вопроса, кто в США будет готовить их студентов. Тогда Пэттерсон обратился в не столь известный Чилийский католический университет — более консервативное заведение, где не было экономического отделения. Декан Католического университета подпрыгнул от радости, услышав это предложение: так родился «чилийский проект», как его называли в Вашингтоне и Сантьяго.
«Мы пришли сюда сражаться, а не сотрудничать», — заявил чикагский экономист Шульц, объясняя, почему эта программа останется закрытой для большинства чилийских студентов, за исключением немногих избранных22. Этот боевой дух был продемонстрирован с самого начала: «чилийский проект» призван был воспитывать идеологических бойцов, которые победят латиноамериканских «розовых» экономистов в битве идей.
Официально проект был начат в 1956 году: в результате его реализации с 1957 по 1970 год около сотни чилийцев получили дипломы Чикагского университета, их обучение и другие расходы оплачивали американские налогоплательщики и фонды. В 1965 году программа была расширена, чтобы включить студентов из других стран Латинской Америки, особое внимание уделялось Аргентине, Бразилии и Мексике. Дополнительные расходы оплачивались грантом фонда Форда. В результате в Чикагском университете появился Центр изучения экономики Латинской Америки. В рамках программы там одновременно изучали экономику 40-50 латиноамериканцев — примерно треть студентов отделения. По аналогичным программам в Гарварде или Массачусетсе обучалось всего четыре-пять студентов из Латинской Америки. Это было выдающимся достижением: всего за одно десятилетие ультраконсервативный Чикагский университет стал основной учебной базой латиноамериканцев, желавших изучать экономику за границей, что предопределило историю региона на несколько последующих десятилетий.
Обучение студентов доктринам чикагской школы стало важнейшей задачей заведения. Арнольд Харбергер, свободно владеющий испанским экономист, который возглавлял эту программу, а также заботился о том, чтобы латиноамериканцы чувствовали хороший прием, был женат на женщине из Чили. Он называл себя «крайне преданным миссионером»23 Когда в Чикаго стали прибывать студенты из Чили, Харбергер организовал специальный «чилийский семинар», где университетские профессора представляли свой крайне идеологизированный диагноз проблем южноамериканских стран и предлагали свои научные рецепты для их разрешения.
«Внезапно Чили и ее экономика стали темами обычных разговоров на экономическом отделении», — вспоминал Андре Гундер Франк, который учился у Фридмана в 1950-х, а затем стал всемирно известным экономистом девелопменталистского направления24. Вся чилийская политика была дотошно проанализирована и признана негодной: ее мощные структуры социальной защиты, забота о национальной промышленности, торговые барьеры, контроль цен. Студентов учили презрительно относиться к этим попыткам устранить бедность, и многие из них в своих диссертациях критиковали неразумие латиноамериканского девелопментализма25. Как вспоминает Гундер Франк, когда Харбергер возвращался из своих многочисленных путешествий в Сантьяго в 50-60-е годы, он бранил чилийскую систему здравоохранения и образования — лучшую на всем континенте, — называя ее «абсурдной попыткой страны жить, не считаясь с ограниченными средствами»26.
В фонде Форда возникали сомнения относительно финансирования столь откровенно идеологизированной программы. Кто-то заметил, что в Чикаго перед студентами в качестве латиноамериканских лекторов выступают исключительно выпускники этой же программы. «Хотя качество и значение этого начинания невозможно отрицать, его идеологическая узость является существенным недостатком, — писал Джефри Пэрияр, специалист фонда по Латинской Америке в одном из внутренних обзоров. — Изучение одной-единственной точки зрения мало соответствует интересам развивающихся стран»27. Но мнение эксперта не повлияло на дальнейшее финансирование программы со стороны фонда.
Первые чилийцы, вернувшиеся на родину из Чикаго, были «большими приверженцами учения Фридмана, чем сам Фридман», как их характеризовал Марио Саньярту, профессор экономики Католического университета Сантьяго28. Многие из них стали профессорами отделения экономики этого университета, быстро ставшего маленькой местной чикагской школой — такие же учебные курсы, те же англоязычные тексты, та же не подлежащая сомнению претензия на «чистое» и «научное» знание. К 1963 году 12 из 13 штатных сотрудников факультета были выпускниками Чикагского университета, а Серхио де Кастро, один из первых выпускников, возглавлял этот факультет29. Теперь не было необходимости отправлять чилийских студентов в США — они могли изучать экономику чикагской школы, не покидая родной страны.
Студентов, прошедших обучение по программе — в Чикаго или в его дочернем отделении в Сантьяго, — стали называть в Латинской Америке «чикагскими мальчиками». При финансовой поддержке USAID «чикагские мальчики» из Чили стали энергичными проводниками идей, которые латиноамериканцы называли «неолиберализмом», они ездили в Аргентину и Колумбию, чтобы создать там новые филиалы Чикагского университета и «распространить эти знания по Латинской Америке, опровергая идеи, закрепляющие нищету и отсталость», — как о том говорил один чилийский выпускник30.
По словам Хуана Габриеля Вальдеса, министра иностранных дел Чили в 1990-е годы, преподавание сотням чилийских экономистов доктрин чикагской школы — это «яркий пример организованной передачи идеологии из Соединенных Штатов в страну, находящуюся под их непосредственным влиянием... обучение этих чилийцев началось с особого проекта, который был разработан в 1950-е годы, чтобы повлиять на развитие экономического мышления в Чили». Вальдес указывает, что «они внесли в чилийское общество совершенно новые идеи, концепции, которые нисколько не были представлены на местном "рынке идей"»31.
Все это было откровенной формой интеллектуального империализма. Но оставалась одна проблема: эти идеи не работали. Согласно отчету Чикагского университета 1957 года перед учредителями из Государственного департамента «основной целью этого проекта» была подготовка поколения студентов, которые «станут интеллектуальными лидерами чилийской экономики»32. Но «чикагские мальчики» ничем не руководили в своих странах. Фактически на них не обращали внимания.
В начале 60-х годов в странах южного конуса на повестке дня не стоял вопрос о выборе между капитализмом, свободном от вмешательств, и девелопментализмом — там обсуждали вопрос о том, каким образом лучше перейти к следующему этапу девелопментализма. Марксисты призывали к масштабной национализации и радикальным земельным реформам; центристы считали главным усиление экономического сотрудничества стран Латинской Америки, чтобы превратить этот регион в мощный торговый блок, способный соревноваться с Европой и Северной Америкой. Опросы населения и результаты голосований говорили, что страны южного конуса больше поддерживают левых.
В 1962 году Бразилия сознательно двинулась в левом направлении. Тогдашним президентом страны был Жоау Гуларт, сторонник национальной независимости в экономике, стремившийся произвести перераспределение земли, повысить заработную плату и заставить иностранные транснациональные корпорации вкладывать проценты от их доходов в бразильскую экономику, вместо того чтобы вывозить их из страны и распределять между акционерами в Нью-Йорке и Лондоне. Военное правительство Аргентины пыталось предотвратить подобные начинания, запретив партии Хуана Перона участвовать в выборах, но этот шаг только радикализировал новое поколение молодых последователей Перона: многие из них были готовы взяться за оружие, чтобы отвоевать для себя страну.
И в Чили — самом центре чикагского эксперимента — было особенно очевидно поражение в идейной битве. После исторических выборов 1970 года страна так быстро «полевела», что три главные политические партии выступали за национализацию основного источника доходов страны — медных рудников, которые тогда контролировали американские монополии33. Другими словами, «чилийский проект» оказался дорогостоящим провалом. «Чикагские мальчики» — идеологические воины, сражавшиеся на интеллектуальном фронте против противников из левого крыла, — не выполнили своей миссии. Экономические дебаты двигались к левизне, более того, сами «чикагские мальчики» оставались полными маргиналами и даже не были представлены среди партий, участвовавших в выборах.
На этом все могло бы и закончиться, а «чилийский проект» упоминался бы только в небольших исторических подстрочных примечаниях. Но одно обстоятельство спасло «чикагских мальчиков» от полного забвения: президентом США был избран Ричард Никсон. Этот президент, по восторженным словам Фридмана, проводил «творческую и в целом эффективную внешнюю политику»34. И ее творческий характер особенно ярко демонстрирует пример Чили.
Именно Никсон дал «чикагским мальчикам» и их профессорам тот шанс, о котором они так долго мечтали, — доказать, что их капиталистическая утопия не просто теория, рожденная на академических семинарах. Им была дана возможность перекроить страну, начав с «чистого листа». Чилийская демократия была неласкова к «чикагским мальчикам», диктатура оказалась куда благосклоннее.
Сальвадор Альенде и правительство народного единства победили на выборах в Чили в 1970 году, в их программу входила передача в руки правительства крупных секторов экономики, которыми управляли иностранные и местные корпорации. Альенде относился к новому поколению латиноамериканских революционеров: подобно Че Геваре, он был доктором наук, но в отличие от него больше был похож на скромного ученого, нежели на романтического партизана. Он мог произнести импровизированную речь столь же пламенную, как речи Фиделя Кастро, но при этом был убежденным демократом, который верил, что социалистические преобразования в Чили произойдут с помощью избирательных урн, а не благодаря оружейным стволам. Когда Никсон узнал, что Альенде избран президентом, он отдал знаменитое распоряжение директору ЦРУ Ричарду Хелмсу «заставить их экономику вопить»35 Весть о выборах дошла также и до экономического отделения Чикагского университета. В момент победы Альенде Арнольд Харбергер был в Чили. Он написал письмо коллегам на родину, назвав это событие «трагедией», и сообщил, что «в правых кругах иногда обсуждается мысль о военном перевороте»36
Хотя Альенде обещал вести переговоры о достойной компенсации для компаний, которые теряли свою собственность и инвестиции, американские транснациональные корпорации боялись, что Альенде — то только начало, которое укажет направление развития событий в Латинской Америке; кроме того, многие из них не желали мириться с потерей быстро растущей прибыли. К1968 году 20 процентов внешних инвестиций США были связаны с Латинской Америкой, у американских фирм в этом регионе было 5436 филиалов и дочерних предприятий. Эти инвестиции приносили невероятную прибыль. Так, горнодобывающие компании в течение предшествовавших 50 лет вложили один миллиард долларов в добычу чилийской меди — самую большую промышленность такого рода в мире, но домой они отправили 7,2 миллиарда долларов37
Как только Альенде выиграл выборы, еще до его инаугурации, корпоративная Америка объявила войну его администрации. Центром этой деятельности стал специальный комитет по Чили в Вашингтоне, куда входили главные американские горнодобывающие компании, владеющие собственностью в Чили, а также фактический лидер комитета — International Telephone and Telegraph Company (ITT), которой принадлежало около 70 процентов чилийских телефонных компаний, оказавшихся теперь под угрозой скорой национализации. В деятельности комитета участвовали представители Purina, Bank of America и Pfizer Chemical.
Комитет ставил перед собой единственную задачу — заставить Альенде отказаться от идеи национализации под угрозой «коллапса экономики»38 У них было много идей, как причинить Альенде боль. В рассекреченных протоколах заседаний комитета предлагалось приостановить выдачу американских займов Чили и «тайно вынудить крупные частные банки США поступать так же. Следует провести беседу об этом же и с другими иностранными банками. Приостановить закупки чилийских товаров на ближайшие шесть месяцев. Использовать американские запасы меди вместо покупки ее у Чили. Создать дефицит американских долларов в Чили». И так далее по списку39
Альенде назначил своего близкого друга Орландо Летельера на пост посла Чили в Вашингтоне, последний должен был вести переговоры об условиях экспроприации с теми самыми корпорациями, которые замышляли саботаж против правительства Альенде. Летельер, экстраверт и любитель удовольствий, обладатель прекрасных усов по моде 70-х и неотразимого голоса певца, пользовался большой любовью среди дипломатов. В своих самых теплых воспоминаниях его сын Франсиско рассказывает, как отец играл на гитаре, напевая народные песни, в кругу друзей в их вашингтонском доме40 Но несмотря на все обаяние и способности Летельера, переговоры были обречены на неудачу.
В марте 1972 года, когда переговоры между Летельером и ITT были в полном разгаре, Джек Эндерсон, обозреватель многочисленных газет, опубликовал ряд сенсационных статей, документально подтвержденных, о том, что телефонная компания вступила в тайный союз с ЦРУ и Государственным департаментом с целью не допустить инаугурации Альенде еще два года назад. В связи с этими разоблачениями, появившимися, когда Альенде еще находился у власти, Сенат США, в котором преобладали демократы, начал расследование и раскрыл заговор, чреватый серьезными последствиями. Оказалось, что ITT предложила в виде взяток один миллион долларов чилийской оппозиции и «пыталась вовлечь ЦРУ в тайный план, который позволил бы повлиять на исход выборов президента в Чили»41
Данный текст является ознакомительным фрагментом.