АЛЕКСАНДР ПРОХАНОВ: «Я ХОТЕЛ БЫ ВОЗДВИГНУТЬ ХРАМ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

АЛЕКСАНДР ПРОХАНОВ: «Я ХОТЕЛ БЫ ВОЗДВИГНУТЬ ХРАМ»

АЛЕКСАНДР ПРОХАНОВ: «Я ХОТЕЛ БЫ ВОЗДВИГНУТЬ ХРАМ»

АЛЕКСАНДР ПРОХАНОВ: «Я ХОТЕЛ БЫ ВОЗДВИГНУТЬ ХРАМ»

Савва ЯМЩИКОВ. Саша, несмотря на то, что ты главный редактор газеты и как бы необычный для меня собеседник, всё же задам свой стандартный вопрос. Мы с тобой пагодки, и уже далеко не средовеки. Когда ты воевал в Афганистане, а я читал твои репортажи, начинавшая "вставать на крыло" либеральная наша "элита" называла тебя "соловьём Генштаба". Я думал: "Так это же прекрасно! Соловей Генерального штаба нашей армии! Словно сказали: "Денис Давыдов — "соловей ставки Кутузова"!" Это же прекрасно!" А они так называли тебя с издёвкой. И мне бы хотелось спросить: что главное для тебя в жизни, творчестве и работе?

Александр ПРОХАНОВ. Ах, милый Савва! Не отвечу я тебе на этот вопрос, потому что, проживая эту бурную, грозную, иногда страшную, иногда великолепную жизнь, по-прежнему не могу объяснить себе, что я в этом мире, для чего я в него явился, куда я уйду, кто меня возьмёт под руки, когда я закрою очи… Я живу в состоянии великого недоумения по поводу того, что есть жизнь в целом, что есть я в этой жизни, почему я в неё заброшен, почему мой путь сложился именно так; и я на этот бесконечно простой и бесконечно сложный вопрос ответить тебе могу только одним: я постоянно, всю жизнь, как только у меня проклюнулся разум, пытаюсь ответить на этот вопрос. И не нахожу ответа.

Я только что побывал во Пскове. Два, три раза приезжаю туда на могилы родные, потому что все те, о ком ты говоришь, уже почили, и я совершаю там, во Пскове, свой крестный ход по местам, где мне было так хорошо, где я чувствовал такую восхитительную радость и счастье от бытия, когда в те, молодые времена, мне казалось, что русская жизнь — это огромное солнце бесконечной красоты, силы и мощи, и кто попадает в лучи этого светила, навеки счастлив и бессмертен. И так чувствовали эту жизнь наши с тобой друзья, царствие им небесное — и Скобельцын, и Смирнов, и Гейченко, и Творогов, и Гроздилов, который копал Довмонтов город, и все, кто туда ни приезжал — и Лев Гумилёв, и Лёва Катаев, и Володя Попов, архитектор из Питера — и сонмы, сонмы русских людей, которые в эту русскую Мекку приходили на паломничество своё.

И вот нынешний приезд. Было начало первых грозных холодов. Сразу же с вокзала я поехал в Устье, в то место, где река Великая впадает в Псковское озеро, а то уходит к Чудскому, где шли полки, там где-то вдалеке, в туманах, Вороний камень, там до сих пор гремят и бряцают щиты и мечи Ледовой сечи великой. Это то место, где когда-то, у развалин чудесного белого псковского храма, мы с Борисом Степановичем Скобельцыным вдвоём сидели в лодке, которая была причалена к берегу, и он читал мне сонеты Шекспира, и своим певучим, восхитительным, страстным голосом меня, молодого отрока, укорял в том, что я растрачиваю свою молодость и жизнь впустую, и нет у меня семьи, нет у меня детей, а моя миссия — оставить после себя след в этом мире… Потом, спустя много-много лет, в последний год Бориной жизни, мы опять оказались у этого крутого берега, и опять там были лодки, и мы сели в ту, которая была на берегу, вместе с Лёвой Катаевым, а мысленно в эту лодку с нами сел и Смирнов, и мысленно там, в этой лодке, были уже и Гроздилов, и Гейченко. Какой-то прохожий, путник, идущий по этому берегу, шаркающий мокрыми портчинами, бурлак он был, что ли, или перевозчик, мы дали ему фотоаппарат, он нас всех сфотографировал. Я называю эту лодку "Ладья отплывающая". Она отплывает в озеро и уносит всех нас в огромные, пустые, бесконечные просторы вод и небес.

Я вышел к этому храму. С севера дул ужасный, страшный ветер. Он нёс с собой полярные, или, может быть, космические ненастья, и вода в озере была чёрно-лиловая, её гнало бурунами к берегу, и в каждой волне сверкала жуткая ртутная шаровая молния. Ветер пригонял воду к берегу, и она пенилась и застывала в жёлтый, рыхлый лёд. Храм сверкал в адском пламени, озарённый бездной. Было страшно, жутко, я весь оказался пронизан этими стрелами гибели и смерти. И я зашёл в этот храм, там шла служба. И не было слышно грозного полярного воя. Там стояла небольшая горстка людей чудесных, они были со свечами, там были молодые женщины, дети, глубокие старухи, там был батюшка. Я стоял в этом храме, под сводами, которые восстановил Борис Скобельцын, это великолепные, белые, пустые своды четырёхстолпного храма, и там были голосники, в которых гудела и ревела не буря, а пели ангелы. Я стоял там, и не канонически, а по-своему молился. Я молился о прихожанах, молился о наших покойниках дорогих, чтобы им там было уютно, в царствии небесном. Я вымаливал и себе самому прощение за эту, повторяю, безумную, яростную жизнь, которую я прожил и не успел понять, что же в этой жизни для меня самое главное и истинное.

И вот теперь, так пространно отвечая на твой вопрос, я думаю, что в жизни моей самое главное для меня было вот это утончённое, тайное, иногда пропадающее, иногда воскресающее чувство небес надо мной. Чувство небес, которые на меня постоянно взирают и смотрят, иногда прощают, иногда с укоризной на меня смотрят. И вот этот огромный русский космос, который над нами гудит своими силами, своими иерархиями, своими планетами, своими молниями — вот это для меня, по-видимому, самым главным в жизни и было — встреча с этим космосом. Как он со мной обойдётся после моей смерти, я не знаю. При жизни он обошёлся со мной очень милостиво. Он уберёг меня от смертей многократно. Он уберёг меня от жутких грехопадений. Он не превратил меня в свинью, как греческая богиня превращала в свиней мужиков — он не превратил меня в скотину. Он дарил мне встречи, он показал мне великую красоту русского искусства и русской истории; он открыл передо мной мир в целом, все земные материки и тверди — вот я ему за это благодарен. А как он там меня встретит, я не знаю, не могу сказать.

С.Я. Саша, ты мне сейчас рассказываешь об этой твоей молитве в храме в Устье… Я последние три года на Николу зимнего попадаю в Изборск, ночую в музейном доме. В позапрошлом году утром я пошёл на праздничную службу в Никольский храм 14 века, тебе хорошо известный. Служба кончилась где-то в десять, ещё практически рассветает только — север, декабрь, середина зимы нашей длинной. Вышел — и увидел Малы, Изборскую долину — так, как будто больше ничего в мире нет! Я шёл, здоровался со всеми бабушками, дедушками, с прихожанами. Я не люблю мистики — но тогда чувствовал, будто я нахожусь веков пять тому назад в этом месте. И я вспомнил всё, что происходит сейчас с Россией, и у меня родилась такая мысль: написать письмо, чтобы его напечатали во всех газетах, от "Завтра" до "Коммерсанта". Описать вот это состояние в Изборске, и сказать: "Подумайте, что вы делаете!" Я долго стоял и даже прочитал это письмо вслух, каким оно должно быть. Потом, когда я пришёл в свою комнату, я подумал: ведь "Завтра"-то напечатает, остальные газеты — ни за что. Тогда я понял: вот она, национальная идея — Устье, Изборск. Но разве к этим местам притянешь тех людей, которые нас сейчас разлагают рыночной экономикой? Разве они вложат свои средства? Вот я вчера открыл номер "Коммерсанта": целая полоса — отчёт о куршевельской вакханалии, где прогуливаются деньги, отобранные у этих смотрителей Изборска, Устья. Псков погибает у нас на глазах — погибает благодаря этой рыночной экономике! Нам было трудно в прошлые годы, были сложности с его реставрацией, но ведь Псков возрождался! Сколько делали хорошего люди! Не просто Сева Смирнов, Боря Скобельцын и Юра Спегальский — делали все, все поддерживали, как живой музей! И я понял, что это письмо я должен обращать к Богу и к людям, которые это понимают. Таких людей становится всё больше и больше. Они, конечно, немощны. Дело в том, что сейчас мы проживаем время, когда, по теории моего учителя Льва Николаевича Гумилёва, пассионарность упала так низко! Но может быть, благодаря тому, что я у него учился, я чувствую, общаясь с людьми, и опять же благодаря читающим наши разговоры в газете, что многие начинают понимать: дальше так нельзя, дальше должна быть Изборская долина, Чудское озеро, о котором ты сказал, где гремели мечи, дальше — для меня — надежда на Минина и Пожарского. Вот я хочу спросить тебя: как ты смотришь на наше будущее? Что нас ждёт?

А.П. Я бы не хотел говорить об этом языком политики, политологии. Столько всего говорено. А разговор о Минине и Пожарском я слышу в течение всех пятнадцати лет, что я занимаюсь активной политикой. А сейчас, скажу я тебе, вообще совершилось желаемое — либералы, которые отменили праздник Революции, отменят праздник 23 февраля, предлагают русскому народу праздновать победу Минина и Пожарского в Москве. Всё равно, что Гитлер пришёл сюда, оккупировал нас бы вот здесь, и когда он снёс бы Петербург или Ленинград, или затопил пол-Москвы водой, он России предложил бы праздновать победу русских на Куликовом поле. И русские, оставшиеся, в полосатых костюмах, с номерами, пошли бы праздновать победу Дмитрия на Куликовом поле…

Вот сейчас ты говоришь, что надежда на Минина и Пожарского. У меня нет надежды на Минина и Пожарского. У меня есть надежда только на всеобщее, всенародное сопротивление, которое сейчас начинает подниматься, и нет никакого Минина, и нет никакого Пожарского, а в каждом куске русской земли есть свой лидер, свой вожак. Этим вожаком может быть старик, у которого ноги отнялись, но у которого орденские колодки. Этим вожаком может быть яростный какой-нибудь нацбол в чёрной кожаной куртке, который и Бога не знает. Этим лидером может быть какой-нибудь русский бандит, у которого мать умерла от голода, и он не добрался со своими неправедными деньгами, чтобы поднять её. То есть народ начинает закипать. Медленно, не так, как это делает Палестина со своей интифадой, камнями, автоматами. Но русский народ начинает бодаться с этим мерзким дубом, который встал посреди России. И у меня надежда только на это, а не на лидера. Потому что передо мной прошло столько лидеров, столько лидеров, которые выступали под знаменем Минина и Пожарского, это были и белые лидеры, и красные лидеры. Все лидеры за последнее время совершили, конечно, своё дело патриотическое, но они не стали общенациональными лидерами.

Я тебе даже больше скажу. Что бы я сделал как художник, как человек, проживший всю жизнь, что бы мне хотелось хотя бы в мыслях сделать. Я бы хотел воздвигнуть храм. Может быть, там, где ты говоришь; может быть, выше Бродов и ниже Ильи Мокрого, на ручьях поставить его; а может быть, я бы не стал класть его из камней, на земле — пусть он витает в туманах, которые поднимаются вечером над Мальским озером, в этих сиреневых туманах, над этими сосняками божественными, которые идут долинами, логами аж до самых Печор. И чтобы храм этот был очень просторен. И чтобы стены у него были очень белы, и много было пространства на этих стенах, и на парусах, и на столпах.

Я бы этот храм покрыл фресками. Не каноническими — там праздники, там "Страшный суд", там святители, там апостолы; а я покрыл бы его фресками, связанными с моей жизнью. Я бы стены покрыл картинами, зрелищами моих афганских походов, где я видел столько прекрасных воинов русских, столько удивительных, самоотверженных генералов и солдат. И я бы написал свои походы в Герате, в Кандагаре, в Шинданте, под Кабулом. Вот такие фрески неканонические. Но почти вокруг каждой головы, которую я там видел, я бы нарисовал золотой нимб — потому что это были удивительной красоты и подвига люди.

Я бы нарисовал чеченские войны, чеченские походы. Я бы нарисовал всех тех, кто там пал, сложил голову — либо эту голову им отрезали, либо они взорвались на минах и на фугасах. Я бы нарисовал там Евгения Родионова с золотым нимбом, с золотой сияющей головой. Я бы эту фреску нарисовал. Пусть на этой фреске будут и кишлаки, и мечети, и горящие … колонны, падающие под пулемётами атакующие цепи.

Я бы нарисовал там фреску, посвящённую героям и мученикам 93-го года. Я бы нарисовал там баррикады. Я бы нарисовал там пылающий, горящий Дом Советов. И всех, кто бы там ни был: и левые, и красные, и коммунисты, и священники наши, и монахи, и Макашов, и Анпилов, и все барды, которые там, на баррикадах, за пять минут до этих пулемётных атак пели…

Целую стену бы я дал, и на этой стене написал бы всех наших с тобой общих друзей усопших. Я бы нарисовал застолье, большое, длинное, как на "Тайной вечере", такое же — и усадил бы их всех туда, в это застолье, перед каждым положил бы то, что мы вкушали в то время: перед одним — рыбу золотую, перед другим — кусок мяса с торчащей костью, это перед Севой Смирновым, который был эпикурейцем. Перед одним поставил бы чарку серебристой водки, перед другим — бокал вина красного, и сам бы я сел рядом с ними, и тебя бы я туда посадил — где-нибудь между Гейченко и Севой Смирновым. Ты там хорошо, в этом углу, смотрелся бы. И я бы поставил перед тобой не вот этот стаканчик, наполненный ананасовым соком, а такую братину, в которой медовуха кипела бы, к ней ещё не прикоснёшься, а она уже синим пламенем горит прямо над тобою…

И вот такой храм, куда бы я внёс все свои святыни, всех своих любимых, и мою редакцию, сыновей, внуков, и погибших отроков… И вот этот храм и был бы той твердыней, с помощью которой я бы пошёл на лютых, с помощью которого я бы пошёл на всех супостатов. И этот храм — не Минин и Пожарский — а этот храм, воздвигнутый мною, моей жизнью, моей судьбой, моими руками — вот с ним бы я вышел в сражение.

Что я, в общем, и делаю в течение всей своей жизни.

С.Я. Твой рассказ меня вдохновляет… Много говорится о патриотизме, русском патриотизме. Недавно один мой близкий друг, встретившийся с мидовским чиновником, достигшим в своё время карьерных высот — был замминистром у Шеварднадзе, послом в важных странах, может быть, и не имея на то оснований, — мы близко общались с этим человеком, он меня недавно видел и обнимал. Когда мой друг спросил: "Ну как, Савву видел?" — он презрительно сказал: "Савва — националист!" Он даже не понял, что он меня наградил. Присутствуя в том храме, о котором ты мечтаешь, — да, я националист. Даже ещё не читая Хомякова, Леонтьева, Аксаковых — понял, что я славянофил самой чистой пробы. А ведь славянофилы и националисты были интернациональней любого нашего либерала. Они великолепно знали западную и восточную культуру и относились к ней с уважением. Но во главе они ставили своё Отечество. Так же, как во главе своё Отечество ставит англичанин, итальянец — и каждый должен им гордиться! Либералы прочитали сказанное вскользь у Пушкина: "Довёл же Бог меня родиться в России!" — но они забыли основные его слова: "Не хочу себе истории лучше и ближе, чем история моих предков"! В этом смысле я — националист.

Смотрел я встречу у шустренького господина Архангельского в "Тем временем", где вы с Лисовым выступали: ты со свойственной тебе прямолинейностью ответил им, а Лисовой — со свойственной ему академической обоснованностью. Он говорил блистательно, ссылаясь на первоисточники, от творений святых отцов и до научной литературы! Сразу же было написано в газете "Культура", как беспомощно Лисовой и Проханов выглядели… Да были и есть эти масонские заговоры. И лгут, всё время ведь лгут, что Пушкин был масоном! Не был он масоном — он попробовал, обжёгся, как мотылёк, и улетел. Про Кутузова врут, что он был масоном: Кутузов тоже хотел попробовать, но не был он масоном! А наш патриотизм нынешний — частенько показной… Я недавно говорил с одним крупным нашим, уважаемым мною внешним разведчиком высокого ранга и посетовал на разобщённость между отдельными патриотами. Меня, например, на дух не переносят квасные радетели России, недавно сменившие партбилеты на свечи в храме. Они не терпят интернационального моего подхода к русской культуре. Псков был суперинтернациональным городом и умел пользоваться западными и восточными достижениями так, что баториевский секретарь написал, что Псков мощнее и краше, чем Париж! Тимур Зульфикаров мне сказал: "Савва, "квасники" тебя не жалуют, потому что далеки от твоего знания культуры". Моего понимания культуры не надо бояться — я открыт для всех. Слава Богу, что мне повезло в жизни узнать так много: первому древние иконы показать тысячам людей в советские годы, открыть русские портреты, наследие Ефима Честнякова. Окормляйтесь у меня, а не сводите счёты.

А.П. Выскажу свою точку зрения. Я абсолютно спокоен и убеждён в том, что всё, что связано с русским прошлым, как бы его ни топтали, всё это сохранится, пока есть ты, пока есть твои ученики, пока есть русские люди, интересующиеся иконой, храмом, парсуной, лубком, песней, фольклором, этнографией, русским северным орнаментом, — всё это от нас не уйдёт, потому что это уже легло в наш код. Хотя, конечно, масса тревог, масса огорчений в связи с тем, что гибнет храм, исчезает песня, последний хор русский на севере, по существу, вымирает и пропадает. Но ведь я из Пскова, с Мальского погоста ушёл в ракетные части, на 5-ю эскадру Средиземноморскую, на атомные станции, в Семипалатинск, где взрывали ядерное оружие советское. Я для себя сформулировал идею о том, что дух дышит, где хощет, — и когда я видел достижения советской техносферы, и мирной, и военной, я вдруг понял, что энергия народа, которая себя тогда реализовала в храме, потом в петровском фрегате и в творениях Росси. Она в мои ещё молодые, свежие годы реализовала себя в легированной, стальной потрясающей лопатке сверхскоростной турбины. Она реализовала себя в поразительной красоте и мощи бомбардировщика, который мог лететь на полюс и одним своим видом наводить ужас на врага. Я увидел советскую цивилизацию во всей её красоте и мощи, которая не развернулась лицом к публике, а была сокрыта в гарнизонах, в секретных шахтах увидел, повторяю, красоту изделий, чья пластика, сила и дух могли сравниться с Парфеноном, со скульптурами Фидия… И сегодня у русских людей и в нашем патриотическом движении — есть молельщики, филологи, ревнители и знатоки прошлого… У нас есть Миша Назаров, у нас есть Валентин Распутин…

С.Я. Александр Шаргунов.

А.П. Шаргунов. Но мало русских людей, которые овладели банковским делом, законами финансового движения, оборотом финансов в мире, пониманием законов этой страшной, нарождающейся или народившейся цивилизации; мало русских людей понимает, как устроена новая глобальная информационная политика. Русский патриотизм сегодня прочно угнездился в храме, в мече и в образе Минина и Пожарского. И мне хочется, чтобы русский патриотизм переместился в русское оружие, в перехватчики и самолёты четвёртого поколения, которые нам не дают развернуть, в новые системы слежения за вражескими ракетами, чтобы русская разведка, как она поступила с Яндарбиевым в Катаре, так и поступала со всеми врагами России на всех континентах, не церемонясь. Мне хочется, чтобы русская идея получила своё современное, актуальное, энергичное выражение. Чтобы русское сознание пошло на контакт с непроверенными темами, с непроверенной реальностью. С опасными реальностями. Туда, куда батюшка скажет: "Не ходи! Это место греха, это место опасности, ты погибнешь. Вот твой путь, иди в правый придел или в левый". Мне хочется, чтобы русский человек дерзал. Чтобы он выходил на контакт, повторяю, с неведомым. А неведомое — это новое, нарождающееся в мире состояние. Его можно называть вельзевульским и уходить от него в катакомбы. А можно идти на контакт с ним. С ним шёл на контакт Горчаков, упомянутый тобой лицеист, с ним шёл на контакт Верещагин, который находился на дредноуте "Петропавловск" и на нём взорвался, вместе с Макаровым. Вот чего не хватает сегодняшнему русскому патриотизму: актуальности, связей и выходов на контакт с непознанным. Не хватает современных знаний и не хватает отваги, которая толкала бы русское сознание на встречу с этим очень загадочным, иногда смертоносно опасным миром.

С.Я. Ты говоришь о своём восторге перед мощной техникой — и космической, и военной — которая тебя привлекает урбанизмом и одновременно красотой. Дело в том, что разрушители России, троцкие и иже с ними, которые её уничтожали, всё-таки не добили полностью генофонд людей, делавших ракеты; людей, строивших атомоходы; людей, изобретавших автоматы Калашникова. Это были люди, напоённые старыми генами и мощной кровью… Возьми былых спортсменов. Боброва, Стрельцова, Славу Старшинова, моего друга. Того же самого Третьяка. В них ещё жили гены дедов и отцов, и матерей… И когда я смотрю на нынешних суперменов, стремящихся поскорее смотаться за океан, мне грустно становится. Особенно от взгляда на спортивного министра Фетисова, воспитанного идейно в Америке. Они умеют играть, они технически оснащены — но у них нет патриотизма, который идёт от того же Изборска. Мы войну ведь выиграли благодаря патриотам-военачальникам и патриотам-солдатам. Сейчас снимает 90-серийный фильм о Второй мировой войне мой друг Виктор Правдюк, где показывает мощь и дух русских. Он высмотрел со всех выступлениях Сталина обращение именно к тем генам, к той крови русского народа, почему мы выстояли и выиграли эту войну. Мы выиграли! Правильно ты говоришь — спасение наше именно в восстановлении этих генов, а не в пустой болтовне и не в криках: "Мы патриоты, мы сделаем то, мы сделаем то!" Вы сначала сделайте! Кишка тонка у многих. А настоящих патриотов я вижу в Карелии, во Пскове. Они думают, они выживают. Врачи работают замечательные. Я сейчас контактирую с Сеченовской академией. Саша, сколько там прекрасных врачей, которые работают за копейки! Они бессребреники! Я сегодня позвонил в коммерческую больницу, у меня там за простейшую процедуру попросили триста долларов! А сеченовский профессор-врач триста долларов за месяц не получает. И они лечат по-земски, и не только Александр Викторович Недоступ, с которым у нас в газете была беседа… Когда я заходил в разные кабинеты, то слышал: "Спасибо за ваши выступления в "Завтра"!" Врачи — они читают ведь не политические сентенции, они читают "Созидающих"!..

А.П. У русского патриотического движения нет будущего, если его затолкают в нишу архаики, в нишу воспоминаний. Более того — в этом есть стратегия. Стратегия чубайсов в том и состоит. Русское самосознание поднимается, возникает бурление? Так ладно, — давайте отдадим им на откуп всё, что было до 1913 года. Пусть они занимаются проблемой монархии, пусть они занимаются проблемой русского фольклора; давайте дадим на откуп это всё, а себе оставим финансы, создание новых электрических сетей, у нас будет в руках разведка внешняя, мы будем заниматься проблемами глобализма, будем встраивать русскую армию в контекст американской военной политики. Себе они берут всё, что называется суперсовременным, модернизмом, авангардом — философию, технологию, экономику, даже метафизику авангардную. А русские пусть освящают храмы, встречают и переносят мощи. И многие с этим соглашаются. Они эту роль принимают, они готовы простаивать часами в храмах, но боятся идти в те зоны, о которых я тебе говорил. Хорошо, что страна покрывается церквями, идёт освящение новых алтарей, новых святынь, но одновременно уничтожается ракетно-ядерный её потенциал. Построили храм — а две шахты одновременно взяли и закрыли. Сейчас министр Иванов едет в Америку, где разрабатывается концепция совместного патрулирования американских и российских спецподразделений вокруг русских шахт, русских ядерных объектов, русских ядерных станций. Могут рядом со всеми этими станциями даже на американские деньги построить часовни и русские храмы. Пусть русские молятся, а мы будем заниматься финансами. А когда мы окончательно захватим все стратегические центры, мы храмы и ликвидируем после этого. Так они думают. Поэтому повторяю тебе: недостаток русского патриотического движения состоит в боязни актуальности, боязни современности. Страх выйти на контакт с непознанным или с тем, что захвачено супостатом.

С.Я. Они ведь и при перестройке уже продумали даже, кого нам дать в учителя. Был спущен сверху “радетель за русскую землю и просветитель” — академик Лихачёв. Мне с ним пришлось сталкиваться и до перестройки, и работать в фонде культуры. Но это был человек абсолютно далёкий от русских проблем! Человек, предавший своих покровителей, его же поставили Горбачёв и его жена, и когда Ельцин начал убирать Горбачёва, Лихачёв мгновенно перекинулся в стан Ельцина и стал “крестным отцом” Собчака. Разве радетель за русскую землю может в течение трёх лет позволить себе перекраситься, хозяина выбрать нового? А в фонде он всё время тормозил любые начинания, о которых мы говорим. И странно, почему подлинные мыслители, такие, как Лосев, Гумилёв, не были выбраны радетелями за русскую землю. Люди со своими философскими теориями, провидцы, творили дела, а решал всё Лихачёв. И был одним из вдохновителей захоронения фальшивых царских останков вместе с Ельциным. Ельцин, который дом Ипатьевский разрушил, поручил Немцову доказать, что останки подлинные… Сейчас же всё это развенчано и церковь наша избрала правильную позицию. Но о Лихачёве по сей день говорят — он главный учитель. Фантастическая ложь процветает у нас в стране… Самый свежий пример — вчера по телевидению выступает Скуратов, это не мой герой, но всё-таки человек, сыгравший в своё время какую-то роль. Он заявляет: "Была фондовая биржа, на которой играли 750 самых крупных чиновников во главе с дочкой Ельцина". Если бы в любой другой стране об этом сказали!.. Фондовая биржа — это же растаскивание денег! Юрий Болдырев, честнейший человек, я на одном дыхании прочитал его двухтомную книгу! Моя тема там затронута — Эрмитаж. Он доказал, что в его фондах отсутствует масса предметов. Пиотровский, герой нашего времени, ответил, что Болдырев не разбирается в музейном деле. Болдырев сказал: "Я в музейном деле не разбираюсь — вы предметы верните!" Эта эпоха лжи — она во всём. К сожалению, и в патриотическое движение это проникает. Не имели права Шилов и Глазунов делать свои музеи при жизни. Нигде в мире нет персонального музея художника — музеи бывают только в их мастерских! Мастерская Родена, мастерская Голубкиной, мастерская Корина — и во всём мире так… Я постоянно привожу пример времён пресловутой "перестройки": мы ходили с протянутой рукой к московским властям за пятнадцатью тысячами долларов, чтобы в переулке за Библиотекой Ленина, где жил и умер Валентин Серов, — извините, пожалуйста, но до этого портретиста нашим нынешним ой как далеко — где висели его работы, и даже вариант "Похищения Европы", сделать мемориальную квартиру. Нам не дали денег, картины ушли на Запад, музея нет. Пусть в меня кидают камни, что угодно. Говорят, очереди стоят к Глазунову. На Кропоткинской уже полтора месяца открыта выставка фотографий Кати Рождественской, где она жириновских превращает в Пушкиных, ястржембских в Ван Гогов — и стоят длиннющие очереди бездельников. И Пугачёвой, и всей нашей эстраде хлопают до бесконечности. Они зазомбировали людей! Хлопают! Не было раньше таких людей в зале. Я смотрел концерты, посвящённые и Октябрьской революции, и дням милиции — другие люди сидели в зале. А сейчас хлопают — хлопают деньгами. И если мы будем идти в хвосте у них с художниками нашими… Русское искусство настолько велико! Вот я недавно, ведя беседу для газеты с Леной Романовой, заметил, что после того, что дала Россия — Репина, Сурикова, Перова, Серова, Нестерова, — несть им числа, человек только удивительной чистоты может сказать что-то новое. Я не имею ничего против авангарда. Был авангард — мятущийся, революционный. Кстати, многие из авангардистов были мучениками. Малевич вообще был больной человек. Женщины — амазонки, истинные подвижницы. Они переживали революцию! Но чем нас сейчас кормят! Это маратогельмановское хлёбово уже не имеет отношения к авангарду, оно подстать туалетно-заборному искусству!

Я знаю, что ты занимаешься живописью, любишь и знаешь это дело, — каков твой взгляд на современное искусство?

А.П. Мы живём среди великих памятников. Причём величие это эстетически чувствующего человека должно подавлять. Потому что, живя среди великанов русского искусства, литературы, и занимаясь, скажем, литературой — ты должен либо подчиниться их мощи и красоте и стать эпигоном их, либо стать их хранителем и певцом. Много талантливых литераторов, например, критиков — они не занимались современными писателями, очень спорными, иногда слабыми, а предпочитали писать о уже состоявшихся явлениях, о состоявшихся величинах. То же самое и о художниках можно сказать. Художниках, которые предпочитали находиться в поле проверенного, в поле описанного и гарантированного. Кстати, русский авангард, о котором ты говоришь, по существу, перестал быть авангардом и тоже вошёл в контекст. Созданы музеи авангарда, огромные галереи, издаются альбомы бесконечные. Этот авангард на аукционах за миллионы продаётся. Это сегодня уже не авангард, а далёкое, освоенное миром и Россией прошлое. Авангардом — сегодняшним авангардом — конечно же, является абсолютно иное, отважное, неистовое, может быть, невменяемое, которое, рискуя порвать с уже созданным, сделанным, проверенным, гарантированным, стремится в этот безымянный мир. Что такое религиозные чувства? Настоящий верующий, молящийся человек выходит на контакт с запредельным, с абсолютным, с Божественным. И неизвестно, как будет твоя молитва принята. Может быть, ты тронешь своей молитвой Господа, а он тебе в ответ молнию пошлёт за твой язык, за твоё кощунство, за твоё дерзновение молитвенное. Не обязательно ты получишь благодать после всякой молитвы. Выход на абсолютное, на неведомое всегда страшен. В искусстве — особенно. Тот художник, который не выходит на непознанное, он не художник — он может быть блестящим рисовальщиком, он может быть копиистом, может быть традиционалистом замечательным, но он не опишет вечно новое, возникающее сиюминутно, данное нам бытие реальное. Потому что бытие не стоит на месте, оно постоянно видоизменяется, а сейчас с колоссальной скоростью. Сегодняшний мир абсолютно не похож на мир 90-х даже годов. И как его изобразить? Художник или мыслитель ищет методы, стили, подходы. Очень часто сгорает в этих попытках. Иногда у него рождается нечто, абсолютно не принимаемое его друзьями, товарищами. Как отличить безумство художника, или шантаж художника, или фанаберию художника от реального поиска? Где слёзы и кровь — а где брусничный сок или купленная в арт-магазине краска? Это очень трудно.

Я себя считаю модернистом. И постоянно рискую. В последнее время я потерял поддержку и симпатии многих близких и дорогих мне людей, которые в моих исканиях, в моих романах вдруг не находят то, что они во мне прежде ценили. Я думаю, что критерием победы или поражения является не акт твоего поступка, а внутреннее ощущение — делал ли ты это с чистым сердцем, двигала ли тобою вера, религиозная или эстетическая страсть, и остался ли ты честен в своём поступке. Был ли ты, повторяю, самоотверженным художником и шёл ли ты на прорыв, рискуя погибнуть и умереть? И так во всём. Так и в политике. Готов ли ты умереть за Россию — или ты готов выпить чарку водки за Россию. Давайте, — слышу я на протяжении пятнадцати лет, — выпьем за Россию! И вот — наливают водки и начинают булькать этой восхитительной влагой — и пьют за Россию уже пятнадцать лет. А России почти уже не осталось. Вот готов ли ты умереть за Россию? Готов ли ты умереть за свои откровения? Готов ли ты умереть за Божество, за Христа распятого? Готов ли ты умереть под камнями литературных критиков, которые забьют тебя камнями, потому что ты посягнул на заповедное? Вот что я считаю важным. Поэтому авангард русский или "пойло", как ты его называешь, Гельмана, это уже вчерашний день. Ведь на любом явлении можно делать бизнес. На политике можно торговать — думские места можно продавать. Можно заниматься римейками в искусстве непрерывно. Я думаю, что критерием всех поступков, Савва Васильевич, как в отношении с ближними, в отношении с любимым делом, с искусством, с политикой и с Родиной — должна быть этика. А этика проверяется категориями жизни и смерти. Потому что добро и зло можно проверить только так: готов ли ты не подчиниться злу и умереть? Готов ли ты умереть за добро? Толстой сказал, что мужчина и женщина должны жить так, чтобы их от смерти отделял один волос. Женщина так и живёт, потому что она, рожая, каждый раз готова умереть, её постоянно ждут муки смертельные. А мужик должен воевать постоянно, рискуя быть зарубленным или застреленным. А художник должен работать так, чтобы у него кровь из носа шла во время его работы. А политик, конечно же, должен выходить так, как выходил Нельсон Мандела, как выходил Ганди, как выходил Мартин Лютер Кинг, как выходили Минин и Пожарский.