O rus!
O rus!
O rus!
Галина Иванкина
деревня урбанизм Культура Общество
урбанизм и дезурбанизм в русской культуре
"К чёрту я снимаю свой костюм английский.
Что же, дайте косу, я вам покажу —
Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий,
Памятью деревни я ль не дорожу?"
Сергей Есенин
Европа — буржуазно-городская, Россия — барско-деревенская. Всё решает пространство, точнее — его наличие или отсутствие. Русь — широка, и потому здесь можно привольно раскинуть поместье с угодьями, а европейские страны — маленькие, узкие. Иной раз — ухоженные, кукольные, как немецкие княжества Галантного века, но бывает, что тесные и грязноватые. В этом основное отличие русского от европейца: первый живёт на просторе, второй — с оглядкой на privacy такого же стеснённого соседа. Отсюда — воинственность и вечный, неутолимый Drang nach Osten. Это не моральная оценка — это просто географическая данность. Россия — крестьянская, ибо есть, где пахать. Отсюда — вся наша сложная для восприятия цивилизация. Сельская ширь — исток.
…Отрицательные персонажи русской литературы всегда или почти всегда бранят деревню, считая её медвежьим углом и местом, где чахнут таланты. В комедии Дениса Фонвизина "Бригадир" галломан Иванушка тоскует о Париже или хотя бы о местных столичных штучках, а его глупая претенциозная собеседница поддакивает: "Все соседи наши такие неучи, такие скоты, которые сидят по домам, обнявшись с жёнами. А жёны их — ха-ха-ха-ха! — жёны их не знают ещё и до сих пор, что это — дезабилье…". Да, о чём можно говорить с людьми, ничего не понимающими в дезабилье? Тогда как классический положительный герой — Бригадир — утверждает: "Для нас, сударь, фасоны не нужны. Мы сами в деревне обходимся со всеми без церемонии". Любовь или неприязнь к деревенской жизни становится маркером. Точкой сборки. Особым резоном. В пьесе Ивана Крылова "Урок дочкам" слуга Семён выдаёт себя за французского маркиза и две юные галломанки — Фёкла да Лукерья — не замечают подвоха. Девицы, разумеется, следуют "античной" моде и тоскуют по московским салонам. "Мы уж три месяца из Москвы, а там, ещё при нас, понемножку стали грудь и спину открывать", — сокрушается дева Лукерья. "Ах, это правда! Ну вот, есть ли способ нам здесь по-людски одеться? В три месяца Бог знает как низко выкройка спустилась. Нет, нет! Даша, поди, кинь это платье!" — вторит ей опечаленная сестрица Фёкла.
Мелкие людишки, беспечные модники или, как говорили в старину, вертопрахи — всегда стремились в Петербург или хотя бы в уездный город, в галантерейные магазинчики заезжих француженок, в бисквитные лавки, на бал к графине N, в театральную ложу — показать причёску a-la chinoise, а что до модного тенора — то он не так интересен, как блондовое платье вон той купчихи из партера… Это — город. Цивилизация. Сплетни под фортепьяно — на смеси французского с нижегородским. Бланманже и ни в коем случае не блины. Что кричит Фамусов, когда решает наказать опозоренную Софью? "Подалее от этих хватов. В деревню, к тётке, в глушь, в Саратов…!" Это — наказание. Глушь — это страшно. Это — прозябание: "За пяльцами сидеть, за святцами зевать". Резюме: "Не быть тебе в Москве, не жить тебе с людьми". То есть двуногие существа формата "сапиенс" водятся исключительно в городской среде. Циничный Паратов высмеивает желание бесприданницы Ларисы покинуть городок Бряхимов (не Москва, конечно, однако модистки да рестораны и тут имеются). Что вы там станете делать? Говорить с тёткой Карандышева о солёных грибах? Впрочем, оборотистая мамаша тоже не отстаёт: "Поезжай, сделай милость, отдыхай душой! Только знай, что Заболотье не Италия". Тогда как Лариса — наивная и прямолинейная — полна самых чистых надежд: "А я хочу гулять по лесам, собирать ягоды, грибы…". Мечтает: "И шляпу заведу" — соломенную, как у пасторальной героини. Безусловно, у неё смешное и довольно дурацкое представление о сельской бытности, но Островский нам сигнализирует: быть может, рассуждать, как Лариса — глупо, но как Паратов — гнусно. А вот уже Сухово-Кобылин. "Так, по-вашему, и упечь её за какого-нибудь деревенского чучелу?" — спрашивает суетливая дамочка Атуева, не понимая, отчего Муромский недолюбливает пижона Кречинского. Глагол "упечь" имеет строго очерченные пределы — упечь можно в тюрьму, на каторгу, в ссылку.
Для положительного героя деревня — это мир, логика, род, свет. А иногда — попытка к бегству. Желание спастись. Обрести покой, а точней — самого себя. Что-то исправить или начать заново. Евгений Онегин, устав от бесплодной петербургской жизни и не находя в ней более ничего достопримечательного, едет в поместье. Александр Сергеевич ставит в качестве эпиграфа к одной из глав "O rus!…" — из Горация, в переводе с латыни это, собственно, "О, деревня!". Однако поэт "переводит" нам эту мысль как "О, Русь!". Он намеренно смешивает смыслы, показывает, что Русь и деревня для него синонимы. Презираешь деревню — высмеиваешь Русь. Тяготишься "солёными грибами" — ты пустышка, подобная Наталье Павловне, запавшей на столь же нулевого графа Нулина. Её не занимало хозяйство, ибо "…не в отеческом законе / Она воспитана была, / А в благородном пансионе / У эмигрантки Фальбала". Напомню, что falbala — это оборка на подоле дамского наряда или же на портьере. Чему хорошему может научить такая финтифлюшка? Только флиртовать с потасканными денди, не ведая, чем всё это может кончиться.
В этой связи интересна судьба Лариной-старшей. Тоже франтиха-кокетка, она была выдана замуж за простодушного помещика. Наперво ей всё казалось сущим адом… Это только в сентиментальных романах жизнь на лоне природы — пасторальная прелесть. Бытьё — сложнее и скучнее. Что ж Ларина? Выплакав положенное количество слёз, она занялась устроением дома. "Привыкла и довольна стала. / Привычка свыше нам дана: Замена счастию она". Деревня — привычка, ежегодное повторение заученных действий, вроде варки варенья в августе или "языческих" блинов на масленицу. Здоровая однообразность успокаивает и задаёт умиротворённый ритм существованию. Правда, иной раз это становится причиной затягивающей обломовщины: "Тихо и сонно всё в деревне: безмолвные избы отворены настежь; не видно ни души; одни мухи тучами летают и жужжат в духоте". Что характерно, деградация Ильи Ильича началась в городе, когда он "готовился к поприщу" и пытался делать карьеру. В Обломовке он был бы на своём месте — никем не тревожимый, никому не обязанный. Барин, как он есть.
У того же Гончарова в "Обыкновенной истории" мы наблюдаем не менее страшную метаморфозу. Барчук проходит несколько стадий трансформации — от восторженной бесхитростности до ничем не прикрытой подлости. В чём дело? Юноша научился у своего городского родственника азам жизненных тонкостей, применил их на практике и многократно превзошёл расчётливого дядюшку. Или возьмём философию Гоголя. На одной чаше весов Русь — птица-тройка. Необозримость, поля, поместья, пусть и управляемые глупым Маниловым или скаредным Плюшкиным. С другой стороны — бездушный Невский проспект, где всё — обман, подвох. Странная и даже страшная иллюзия жизни. Город — это ловушка, поглощающая маленьких людей, вроде Акакия Акакиевича с его злосчастной шинелью. А потом будет знаменитый на весь мир "Петербург Достоевского" — дворы-колодцы, комнаты-пеналы, старушки-процентщицы и "право имеющие" студенты с топориками.
Русская литература, а если шире — то русская культура в целом — родом из дворянских гнёзд. Поместье — традиционный источник вдохновения, место силы для писателей и художников. Если проследить историю нашего искусства, то открывается любопытнейшая картина: большинство великих имён неразрывно связано с названиями имений (родовых или купленных), дач (этих занятных и тоже чисто русских суррогатов поместий) или просто "золотых бревенчатых изб", как у Сергея Есенина в Константинове. Все помнят, что Пушкин — это Михайловское, Болдино и Захарово. Тургенев — Спасское-Лутовиново. Толстой — Ясная Поляна. Блок — Шахматово. Чехов — Мелихово. Центром притяжения для большинства известных живописцев конца XIX века оказалось подмосковное Абрамцево. Недаром в СССР был создан творческий оазис — Переделкино. Замечу, что не дом-коммуна "пролетарских гениев" и не квартал в конструктивистском стиле, а — деревянное поселение. По этой же "старорусской" схеме в 1920-х годах соорудили посёлок художников на Соколе. Итак, деревня, изба — это кладезь витальности. Деревня — дерево — древо бытия. Когда автор хотел вернуть своему любимому герою смысл, соль жизни, он посылал его в какое-нибудь Отрадное…
XIX век — эпоха развития многообразной и хитроумной техники. Возникает жанр, впоследствии названный "фантастикой": человек начинает бредить аэро-чудесами, подводными лодками, железными чудищами и — головокружительными, уходящими в небо высотными зданиями. Город наступал с неумолимостью прогресса. В России, как обычно, всё сложнее, ибо страна — крестьянская, громадная, поместно-дворянская. Генеральная мысль "Анны Карениной" — вовсе не пошленький адюльтер полнокровной красавицы и хлыща-офицера, даже не бесполезная жертвенность, но изображение мерзостей городской жизни. Дезурбанизм — вот спасение. Этот уход спасёт человечество, — говорит нам Толстой и выписывает скучноватого, но весьма положительного Лёвина. Локомотив тоже выбран не случайно — в конце-то концов, покинутая женщина могла бы и в реке утопиться, благо таких случаев не только в беллетристике, но и в жизни тогда хватало. Она не отравилась, как флоберовская Бовари, не угасла от чахотки и не бросилась о камни с какой-нибудь живописной скалы. Поезд — символ неумолимой железной цивилизации, которая буквально перемалывает человека. Или превращает его в подобие бездуховной машины. Александр Блок впоследствии напишет: "Век девятнадцатый, железный, воистину жестокий век!" Город — это не только упадок и разврат, но и неизбежная стандартизация. Читаем у Сергея Есенина: "Гой ты, Русь, моя родная, / Хаты — в ризах образа…". Россия — это хаты. Тогда как "…Город, город, ты в схватке железной / Окрестил нас как падаль и мразь". Саша Чёрный грустно подшучивал: "Все в штанах, скроённых одинаково, при усах, в пальто и в котелках. / Я похож на улице на всякого и совсем теряюсь на углах…" И продолжал: "В лес! К озёрам и девственным елям! Буду лазить, как рысь, по шершавым стволам. / Надоело ходить по шаблонным панелям и смотреть на подкрашенных дам!"
Примечательно, что Ильф и Петров — типичные урбанисты — тем не менее вкладывают в уста обаятельного жулика Бендера очень важную фразу, этакий культурный код нашей цивилизации: "– Молоко и сено, — сказал Остап, когда "Антилопа" на рассвете покидала деревню, — что может быть лучше! Всегда думаешь: "Это я ещё успею. Ещё много будет в моей жизни молока и сена". А на самом деле никогда этого больше не будет. Так и знайте: это лучшая ночь в нашей жизни, друзья!". Советский Союз в этом смысле оказался на перепутье: крестьянская психология масс должна была сплестись с пролетарской парадигмой — с футуристической, сугубо городской цивилизованностью XX столетия. Вместе с тем, культурно-просветительская составляющая оказалась полностью взята из кладовых дворянской культуры. Эта эклектика, по сути, явилась основной причиной как возвышения, так и упадка Красной Империи.
Илл. Константин Коровин. «За чайным столом» (1888 )