«А ещё, друг
«А ещё, друг
«А ещё, друг мой…»
Валентин Курбатов
литература Русское Культура
к 80-летию Виктора Ивановича Лихоносова
Впервые с Виктором Лихоносовым мы перекинулись словом без малого пятьдесят лет назад. Мы ещё не нажили тогда отчества, были молоды и нетерпеливы. Он напечатал в 1973 году нежную романическую повесть "Элегия": о Пушкине, о тригорском семействе Прасковьи Александровны Осиповой, где ему "всё что-то шептало, кружило голову, говорило о блаженстве, о грации жизни" и где "чем песеннее, волшебнее звучало чужое, тем обделённее воображался себе он сам…" Ну, а уж известно, что нашему брату, живущему в соседстве с Михайловским, всякое чужое слово о "нашем" Александре Сергеевиче кажется самонадеянным, и мы, снисходительно похвалив намерение, ревниво пускаемся отыскивать слабости. А поскольку совершенен только Бог, конечно, находим…
Впрочем, больше я всё-таки был пленён светом повести и внутренней близостью миропонимания, и если добавил в своей газетной заметке в лавры капельку уксуса, то чтобы только не забыть, что критик же! И послал заметку Виктору в тайной надежде знакомства, а, может, и дружбы — не может же он не заметить по интонации статьи близости сердца, а уксус, Бог даст, сочтёт за братскую принципиальность.
Ответ не замедлил явиться, но поскольку мы уже знали от Пастернака, что "не надо заводить архивов, над рукописями трястись", я благополучно потерял письмо. Как потом при разных переездах десятки других дорогих писем, о чем уже поздно сожалеть, разве только призвать товарищей воспротивиться тезису поэта об архивах. Заводите и тряситесь, ибо это не наше частное дело, а общая память культуры!
Помню только, что ответ был сдержанно холодноват, но оставлял возможность следующего письма, чем я и воспользовался. И мы наперебой заговорили о Бунине и Зурове, Зайцеве и Адамовиче, о парижской ветви изгнанничества (Виктор с Зайцевым переписывался, а Адамович так даже и писал о нём с большей зоркостью, чем мы, дураки, потому что ему не надо было доказывать что он "критик"). А скоро мы и без переписки могли слышать сердце друг друга, потому что часто виделись на разных писательских "мероприятиях".
Но Михайловское навсегда осталось паролем и отзывом. И сейчас, когда мы каждый год видимся в сентябре в Ясной Поляне на писательских "Встречах", мы всегда немножко отдельны от остальных участников "пушкинским братством" и я, в очередной раз протягивая ему свою тетрадь, где всё со старинной провинциальной радостью собираю автографы, уже предчувствую улыбчивый привет нашим молодым летам и нашему первому сдержанному объятью.
"Я готов бесконечно долго идти вдоль пыльной дороги и срывать подорожник и читать на его листочках дружеские признания друзей и знакомых жизнелюбивого Курбатова В.Я… Я чувствую себя несчастливым, когда не привозит он мне с великой Псковщины никакого листочка, ни одной строчки о том, часто ли идут дожди в Михайловском и Тригорском, "сказал" ли что-нибудь новое о Пушкине его приятель А.Вульф, побранила ли кого-нибудь из слуг П.Осипова и проч.
Надеюсь, что когда-нибудь он расскажет о нём то, чего я не знаю.
Вик. Лихоносов
9 сентября 2008
Ясная Поляна".
А через год в записи окликнулись и давние наши письменные беседы о Бунине, которого прежде неизменно поминали в учителях рядом с именем Юрия Казакова, а с уходом Юрия Павловича "передали ученичество" Лихоносову, чтобы золотая эта нить не обрывалась. Хотя сам Виктор Иванович говорит, что учился у Бунина не слову, а теме, мелодии, звуку.
"Вы застали меня на третий день печального недельного созерцания бунинских деревень в Елецком уезде… Сельская Русь безмолвно исчезает…
Я видел оставленные навсегда Осиновые Дворы, куда Иван Алексеевич любил и ходить, и ездить верхом, покрытую густыми деревьями безлюдную Колонтаевку. Нашёл в Васильевском (Глотове) дом литературно- исторического Таганка (помните рассказ о нём, 108-летнем). Снимал пруды в Озёрках и в Каменке, слушал песни в Польском (там, где "заря всю ночь") и над крошащимся храмом в Знаменском видел чёрного ворона, которому, может, триста лет (как в "Жизни Арсеньева"), и в поле по дороге в Петрищево (Рождество) вспоминал рассказ "Косцы" (те же столпы света из-под облаков, то же щиплющее душу раздолье, не косили только могучие мужики…).
А ещё побывал я в Кропотове, в несуществующей усадьбе отца Лермонтова — Юрия Петровича… Грустно и больно было…
Нету у нас в литературном мире защитников родовых усадеб русских классиков… Нету ни певцов, ни плакальщиков, ни вздыхающих по Руси поэтов…
Отовсюду я что-то выбрал себе на память! Пучки трав, листочки вязов (в лермонтовской аллее), из Колонтаевки привёз ветловую палку…
Музыка (ненаписанная) просилась в душу…
Впору писать что-то похожее на "Несрочную весну", но нету у меня бунинского симфонического размаха…
Однако не удивляйтесь, если, подражая ему чуть-чуть, я начну той же строчкой, что и у Бунина: "А ещё, друг мой, случилось со мною…" и т.д.
До будущей встречи в Тригорском.
В.Лихоносов
9 сентября 2010г.
Ясная Поляна"
Нетрудно догадаться, что после таких записей я тут же начинал ждать следующей осени и улыбчивых укоров, что опять забыл привезти "привет от Зизи". И "Элегия" всё не кончалась. И всё сквозила в записях неутолимая светлая печаль по прошедшему, словно он всё сердцем жил там, а писал здесь и тосковал по "оставленной" родине, — сам себе и автор, и немного герой, как, впрочем, ведь и должно быть у настоящего художника. Да он и о "здесь" писал, как о "там": бережно, вглядчиво, с какой-то прощальной подробностью, что восхищало требовательного Твардовского, в чьих дневниках я с радостью увидел о ещё до "Элегии" написанных рассказах: "Стал читать Лихоносова и до конца не мог оторваться. Какой молодец! С любовью, с нежностью и болью пишет ту низовую, окраинную жизнь, жизнь "с коровы", с базара, с огородца, с пенсий, жизнь которую не принято ни фотографировать, ни "отражать" в очерках, жизнь без "роли парторганизации" — саму по себе, со всеми отчаянными хлопотами, напряжением, мукой, безысходностью… Нет, этого уже не заставишь "соображать", дозировать "светлое" и "тёмное"…
В этом и была "бунинская школа" Виктора Ивановича.
И вот чудо и ответственность большого писателя: он никогда не писал в мой "Подорожник" тотчас, хотя и видел, что соседние записи обыкновенно импровизационны, а непременно уносил тетрадь в свой номер. И раз, когда наши балконы были рядом, я подглядел, как он, склонившись под лампой, кажется, сначала писал черновик, чтобы только потом бережно переписать текст в тетрадь. Он и перед одним читателем не хотел быть случайным в слове, что мы и чтили в его выверенных, бунински безупречных и так любимых читателем "Осени в Тамани", "Люблю тебя светло", "Моём маленьком Париже".
"Я никогда не писал в Ваш "Подорожник" будучи приятно хмельным. А захмелел нечаянно, легко, изящно, почти стихотворно, и полетел с колебанием вверх, к птицам небесным, ласкаясь к мечтательному счастью, притворяясь писателем "пушкинской поры".
"Ну что же написать в третий раз этому любезному псковицю — по хлестаковски манерничал и задавался я. (И я, конечно, тотчас вспоминал, как он радостно слушал в Михайловском наших опочецких бабушек, которые коротали "день до вецера, а ноць до месяца", — В.К.) — Чем я, смиренный сибиряк, могу порадовать человека, уставшего даже от самых великих слов? А напишу-ка я ему, что выговорит мой лёгкий хмель".
И я подлил в стаканчик домашней собственной вишнёвой настойки, которую скромно провёз по железной дороге в челночной сумке для украшения своего случайного вечернего одиночества в Ясной Поляне…
Ах, "приятель Вульф", господин Валентин Яковлевич, я ведь должен был уцепиться за Ваш псковский поезд и, если бы Вы задержались в семье, оторваться от Вас осенним листочком и покатиться без обиды в Тригорское. Но… я поеду в Вологду, поминать Н.Рубцова (ему исполнилось бы 75 лет), проведать скорбящего в болезни Вас. И. Белова и увидеть, наконец-то, его родную деревню Тимониху…
Созрели сроки: надо везде вовсю торопиться. Мы проживём ещё, дайкось, лет 20-25, но ветерок прощания уже коснулся наших волос… Я теперь в примечаниях и указателях имён в конце любой книги непременно и как-то придирчиво подсчитываю: а сколько кто прожил на белом свете? Не мало ли? И на "Прешпекте" Толстовской усадьбы в первое мгновение мелькну вопросом: сколько же мне отмерено появляться здесь ещё? В аллеях, в "девичьей", где меня женщины угощают чаем и новыми сборниками, в комнатах на втором этаже, в комнате Софьи Андреевны, и в комнате "под сводами", глядя там и там на изображения родных и близких Льва Николаевича и Софьи Андреевны, жалею о том, что нету этих патриархальных русских господ давным-давно и так же давно некому вздыхать по ним, плакать. Вспоминать как вчерашних…
Хмель мой не буйный, а мягкий, элегичный, благословляющий течение "реки времён"… А завтра Вл. И. Толстой пообещал свозить в Никольско-Вяземское, там попьём водички из старинного помещичье-крепостнического ключа, поглядим на дуб из романа "Война и мир", потрогаем его кору, сами захотим также бессмертно-долго возвышаться, распускать в стороны матёрые ветки, зеленеть, удивлять, заставлять кого-нибудь поднимать головы и тут же кланяться крестьянским поклоном…
А что написал бы я Вам в Тригорском! У-у, Боже мой… Сам ещё не догадаюсь — что, но Пушкин как-то намекал: вдохновение пробуждается мгновенно…
Запасайтесь коньячком…
Ваш игривый друг Вик. Лихоносов
9 сентября 2011
Ясная Поляна".
Запасаюсь, запасаюсь, дорогой Виктор Иванович. Только бы не оставляло Вас вдохновение и "дайкось" пожили бы мы ещё лет двадцать. Только бы длились наши встречи, чтобы однажды взять и сойтись в Тригорском у Прасковьи Александровны Осиповой и увидеть, что жизнь по-прежнему любит рифмы и завершённые сюжеты… И прошлое всё держит нашу беглую жизнь и не даёт нам забыть, какой великой культуры мы дети. Да и вперёд, пока мы памятливы, не даст…
с. Михайловское