БОРИСЬ ЗА ЖИЗНЬ!
БОРИСЬ ЗА ЖИЗНЬ!
1 июля 2002 0
27(450)
Date: 02-07-2002
Author: Тамара Лисициан
БОРИСЬ ЗА ЖИЗНЬ! (Отрывки из документальной повести “Нас ломала война”)
В фашистской Германии было много лагерей уничтожения людей. Часть этих людей смогла освободить себя, восстать. Освободил сам себя Бухенвальд. В Бухенвальде обреченные на смерть люди смогли восстать. В десятках других лагерей восстаний не произошло, все их узники были планомерно уничтожены. Почему в одном обществе происходят революции, бунты, а в других нет? Что заставляет общество обреченно и покорно ждать полного своего уничтожения? Что убивает людей раньше пули или виселицы, что заставляет человека отказаться от борьбы за жизнь?
Французский мореплаватель Аллен Бомбар один поплыл на простейшей одноместной лодке из Европы в Америку, не взяв с собой никаких благ современной цивилизации. Ни радио, ни телефона, ни запасов еды и воды. Через семьдесят с лишним суток он доплыл до Америки. Журналисты спросили его, зачем он совершил такой трудный поход? Он ответил, что хотел узнать, что убивает моряка, попавшего в кораблекрушение. Бомбар заявил, что понял: не голод и жажда убивают моряка, попавшего в кораблекрушение, а ОТЧАЯНИЕ и СТРАХ.
1942 год. Украина. Город Житомир в ста километрах западнее Киева. Немецкий концентрационный лагерь для военнопленных. Кирпичные красноватые трехэтажные дома-кубы вперемешку с длинными одноэтажными деревянными бараками, почерневшими от сырости, выстроились вдоль асфальтированного шоссе на юго-западной стороне города. На высоких столбах — три ряда колючей проволоки отделяют территорию смерти от остального живого мира. На деревянных вышках часовые с автоматами. Ночью по нескольку раз включают яркий свет на столбах, освещая пустой лагерный плац. Всех пленных после вечерней поверки запирают в домах и бараках на замки до утренней поверки. Вся территория лагеря разделена колючей оградой на отсеки, в них помещаются по три-четыре тысячи человек. Всего пленных шестнадцать тысяч. Почти все солдаты, неузнанные офицеры и медперсонал попали сюда из окружения, в котором оказались наши войска под Киевом.
Подходить к внешней ограде нельзя. Часовые стреляют без предупреждения. Несколько человек поплатились жизнью за то, что от нестерпимого голода пытались вырвать пучок несъеденной травы, все еще густой и зеленой между рядами проволочной ограды и кольцами Бруно. Их тела долго не разрешали убирать в назидание остальным.
Это место называется госпиталь "Кранкенлазарет" по-немецки. Оно отделено от всего остального лагеря. Тут четыре тысячи раненых и больных, двести медперсонала из числа тех же пленных. В каждом блоке — свой главный врач. Но лечить больных нечем. Поэтому тут никого не лечат, только хоронят. Нет не только лекарств, перевязочного материала, но даже постелей, не говоря уже о белье. Завшивленность от этого стопроцентная.
Каждый день умирают по тридцать пять-сорок человек.
Митя, так звали неуклюжего парня, который помогал устанавливать мне кровать, принес котелок баланды и воду. В первые дни есть я не могла, только пила. Баландой называли вываренную картофельную шелуху, слегка подсоленную, без признаков жира или овощей. Это серое варево выдавали два раза в день по котелку на человека и один раз в день к этому добавляли "хлеб" — смесь муки, гороха и опилок, которую нельзя было даже резать ножом — рассыпалась.
Мое бывшее платье представляло из себя разодранные окровавленные лохмотья. Опухшие, в синяках и ссадинах ноги и руки. Мой жуткий после немецких допросов вид вызывал сочувствие у остальных узников.
— Не бойся, не пропадешь, не выдадим… поправляйся скорей, — говорили мне собратья по несчастью. О своем партизанском прошлом я не распространялась, но пленные обо всем догадывались. Меня старались подбодрить, чем-нибудь помочь. Как-то утром мне принесли наволочку, набитую небольшими чистыми белыми тряпками: "Это тебе и подушка, и чистые тряпочки для тех твоих дней".
Потом нашли английскую шинель тонкого сукна горчичного цвета. Пленный портной из Киева, не знаю, где он нашел иголку и нитки, по меркам сшил мне из него теплое платье. Портного я так и не увидела. Он умер, прежде чем я стала выходить во двор. Доктор Биценко умудрился "увести" из-под носа полицая пару солдатских обмоток, из которых тот же портной сшил мне толстые чулки. Ноги у меня были такие худые, что чулки оказались мне впору. Из страшной груды одежды, оставшейся от мертвых, мне нашли зимнюю ушанку.
Однажды Толе на кухне передали две настоящие картофелины, найденные в шелухе, привезенной для баланды. Их сварили и передали для "Этери". Так меня называли в "Кранкенлазарете". Незнакомые голодные люди вместо того, чтобы съесть чудом обнаруженную картофелину или морковку, посылали ее для "Этери". Только тот, кто испытал смертельный голод, близость смерти, может оценить всю щедрость и силу воли этих людей. Дело даже не во мне и не в картофелине. Я напомнила им их прошлую жизнь, жен, семью и детей. Мысленно прощаясь с ними, они в безнадежном отчаянии хотели спасти во мне свою память о них. Может, даже не осознавая этого. Меня переполняли удивление и благодарность.
Потом Толя достал в бараке "уже не нужные" сапоги. Какое страшное словосочетание в этом месте — "уже не нужные"! Среди выздоравливающих нашелся сапожник, тот распорол сапоги и сшил их заново по моей мерке. Чем он шил, так и осталось для меня загадкой.
В первые дни, пока я не могла встать, Василий Степанович тайком от полицаев смотался на кухню. Там в остатке горячей воды с золой постирал мое платье и белье. Мало того, развесил их потом сушиться за углом нашего блока. Что тут началось! Все, кто был во дворе на костылях и без них, доходяги и доктора, ходили смотреть, как на ветру развевались остатки моего платья, трусики, лифчик. Смотрели, сидя на песке, молчали, некоторые плакали.
Когда я по-настоящему почувствовала волчий голод, поняла, что поправляюсь. Не могу не поправиться, думала я, когда столько людей хотят этого. Сколько тепла, какое это счастье быть среди своих... Как в армии.
Какая же это армия? — скажете вы. Армия разбитых воинов, умирающих от голода и болезней в плену. Дух нашей армии еще жил среди пленных солдат. Дух единства, дух взаимоподдержки, глубоко спрятанный, не выставляемый напоказ. Казалось, эта армия еще может бороться. Ведь тысячи советских военнопленных сбегали из лагерей. Потом они сражались с фашистами вместе с партизанами.
Недели через две, может, больше, я стала выходить, держась за стены во двор. Грелась вместе с другими больными на солнышке. Хотя начало сентября в Житомире — лето, нам всем было очень холодно, наверное, от голода.
Так, сидя на песке, я сама рассмотрела колючую ограду и густую траву под ней. Вышки с часовыми, деревянные бараки, кирпичные дома, одноэтажное здание кухни, где варили баланду. Вокруг кухни постоянно ходили вооруженные полицаи, не подпуская близко никого, кроме врачей с тачками.
Сидевшие со мной рядом во дворе пленные выбирали из одежды вшей. Уже по году с лишним никто из них не мог помыться. Воду включали только на кухне на время приготовления баланды и для мытья котлов. Личные котелки мыть было нечем, их осушали, накрошив туда рассыпающийся "хлеб", который тут же съедали.
Но странно, что в разговорах со мной пленные ни на что не жаловались, рассказывали об ужасах, как будто речь шла о ком-то другом. Один только раз мне пожаловался пленный азербайджанец: "Эти доктора мишей не ловит. Они должен сразу мертви убират. Не ходият в барак днием, только утро. А люди умират целий ден. Мой место внизу. Каждый раз, верху умир человек, вши сыпится низ. Я говору: там умир человек, вши сыпится. А доктор говорит: За один тачку тащить? Так целый ден нада тачка ходить, что захотел! Утром берем все вместе".
Тачка ходила два раза в день. Одна и та же вывозила мертвецов из госпиталя, возвращалась с шелухой для баланды.
Однажды я вышла раньше обычного, почти сразу после раздачи баланды. На привычном месте еще никого не было. Я села спиной к стене дома, как всегда, и вскоре увидела людей, тащивших две тачки.
Никогда в жизни не забуду этот кошмар! С тачки свисали руки, ноги, головы. Голые тела — скелеты, обтянутые кожей, лежали на тачках, как дрова. Слой в длину тачки, слой сверху поперек. В оглобли тачки впряжены фельдшера и санитары из числа пленных, по четыре человека. Колеса и ноги тонули в рыхлом песке. Тачки скрипели, как будто скрипели кости, лежавшие на них. Головы и конечности мертвых качались от движения и медленно проплывали мимо меня. Руки умерших, свисая почти до земли, шевелились, как будто искали опоры. У многих были открыты глаза, рты, были видны зубы. Мертвые мученики смотрели в небо и качали головами: "Господи, за что!"
От ужаса я стала задыхаться. Медики с трудом вывезли тачки за ворота. Дальше везли под конвоем шестерых немцев, мимо ограды к лесу, к рвам. Там братская могила неизвестных воинов. Не осталось даже имен. Это были воины со всех концов нашей Родины. На тачках, как дрова!
Только евреи помнят о своих сородичах, замученных тогда повсюду. Каждый год по всему миру проходят поминки в синагогах, в семьях, на экранах телевидения. Весь мир ежегодно с глубоким сочувствием присоединяется к их горю. О холокосте пишут книги, снимают фильмы. Немцы, выросшие за эти пятьдесят лет, до сих пор посыпают головы пеплом и стыдятся смотреть евреям в глаза. Но о гибели в тех же самых лагерях и печах миллионов советских людей ста национальностей СССР, об уничтожении миллионов славян, кавказцев, народов Средней Азии мир забыл, не заметил. Почему?
Почему не раскололось небо от боли, от отчаяния этих миллионов несчастных? Почему не обрушилось оно от равнодушия и безразличия уцелевшего человечества?
Но тогда менЯ больше всего заботил другой вопрос. Я день и ночь слышала разговоры о прошлой жизни, о довоенной еде, семьях, женах, мечтах. Обо всем этом говорили пленные, обреченные на эти ужасные тачки. Почему до сих пор они попытались бежать? Сидят тут, как под гипнозом. Как кролики перед удавом. Обреченно ждут смерти. Тут или в Германии. Понятно: больные и раненые лишены сил, не смогут ни бежать, ни бороться. Но врачи, медперсонал — у них еще есть силы возить тачки с мертвыми, развозить баланду. Почему сидят?! Откуда такая покорность судьбе?
Тут есть кадровые офицеры, скрывающиеся под видом санитаров. Врачи высоких званий, когда-то носившие ромбы в петлицах. Всех раньше или позже ждут эти проклятые тачки и безымянные рвы с известкой. Что же они до сих пор, целый год, не попытались бежать. Тем более, что по проволоке на ограде немцы не пропускали ток, а автоматчики все равно не смогли бы остановить тысячи человек в случае массового побега. Потом я узнала, что так освободили сами себя узники Бухенвальда. Почему один лагерь способен на побеги и восстания, а другой — нет?
В Житомире все, с кем я пыталась обсуждать план побега, крайне раздражались, говорили, что это дурость. Верная смерть.
А "жизнь" в "госпитале" шла своим чередом. Я хорошо знала немецкий, поэтому меня часто привлекали как переводчицу наши врачи в разговорах с немецким начальством. Василий Степанович сдавал по списку начальнику Хипшу одежду умерших. Хипш злился, отослал полицаев уносить мешки с одеждой, продолжал что-то раздраженно говорить Василию Степановичу. Хипш сказал мне: "Переведи. Я сейчас проверял сортиры перед этим блоком. Свинство! Я очень недоволен".
Я перевела. Врач развел руками: "В нашем блоке полно больных дизентерией, а воды для мытья уборных дежурным не выдают…" Я перевела. Хипш свирепел еще больше:
— Меня это не интересует! — Он поднял вверх свой стек перед нами. — Запомните, — сказал он торжественно, — лицо каждого учреждения — его сортир!
Потом я еще часто вспоминала его фразу о "лице учреждения".
Однажды утром мы увидели, что к "Кранкенлазарету" подогнали по железнодорожной ветке, которая упиралась в ближайшие рвы на противоположной стороне шоссе, товарный поезд. Множество полицаев и немцев с собаками окружили поезд. Высаживались новые пленные. Тут же отделяли раненых от здоровых. К вечеру нас выстроили во дворе на поверку. За оградой ковыляли около сотни раненых и, видимо, больных. Их стали вводить в проходную лагеря. Все были взволнованы прибытием этапа. Ждали новостей с фронта.
С вновь прибывшими вошли немцы и полицаи с дубинками и переводчик из наших немцев, которых немцы из Германии называли "фольксдойч".
Переводчик закричал: "Новые, встаньте в строй! Расступитесь, дайте новым место".
Прибывшие смешались с остальными: "Первая шеренга — десять. Вторая — пять шагов вперед!" Два длинных ряда медперсонала и тех, кто мог ходить, вместе с вновь прибывшими выровняли строй. Последовала новая команда: "Спустить штаны!"
Я окаменела. Не глядя, поняла, что все вокруг расстегивают брюки. От стыда за них и за себя была готова провалиться сквозь землю. Зачем снимать штаны? Очередное унижение?
Я смотрела прямо перед собой на немцев, которые стояли перед нами. Полицаи отошли от них, и было слышно, как они, громко разговаривая, двигались вдоль первого ряда пленных. Вдруг я услышала чей-то отчаянный крик, матерную ругань полицейских и глухие удары палок по телу. По тому, как орали полицейские и громко стонал кто-то, было ясно, что избивают пленного. Меня охватила дрожь. Не могла повернуть голову в сторону, потому что рядом стояли Василий Степанович и Толя со спущенными штанами.
Избивая пленного, полицейские приволокли его к немцам, и я увидела окровавленного человека, пытавшегося руками защитить голову от ударов палками и сапогами. Наконец, его бросили на песок, и полицейские с переводчиком вернулись к строю пленных. Через какое-то время все повторилось. Крики и ругань, вопли и удары… Еще одного несчастного избивали перед группой спокойно наблюдавших немцев. Еще одного избитого полицаи волокли с руганью по песку за ноги к немцам. Он был без сознания, в крови. Возможно, ему проломили голову. Мне казалось, что этим истязаниям не будет конца. Колени у меня подгибались. Я боялась упасть как раз в тот момент, когда эта банда предателей во главе с переводчиком подошла к нам. Обогнув наш ряд, они стали двигаться вдоль второго ряда, удаляясь. Там тоже продолжались избиения. К немцам подтащили еще нескольких человек.
Закончив обход, полицейские подошли к немцам, а пленным разрешили надеть штаны. Строй не распускали. Нам хотели показать продолжение дикой расправы. Избитых ударами палок поднимали с земли. Кто-то из них поддерживал совсем изнемогавших товарищей. Человека без сознания немцы заставили тащить за ноги самих пленных. Так гнали их, продолжая избивать, к проходной. На белом песке оставался кровавый след. За ними спокойно последовали немцы, тихо разговаривая, покуривая сигареты, обходя кровавые пятна, оставленные несчастными пленными. Я давно заметила, что немцы большие аккуратисты!
Все еще стоя в строю, мы видели, как полицаи провели всю группу вдоль проволочной ограды ко рвам. А потом слушали, как их расстреливали.
Потом я узнала, что штаны снимали с пленных, чтоб опознать евреев.
Несколько евреев удалось спасти татарам. Татары, если успевали научить иудея хоть нескольким словам по-татарски, говорили немцам, что он мусульманин, поэтому тоже обрезан.
Помимо евреев, немцы поголовно истребляли коммунистов и моряков. Достаточно было малой татуировки вроде якоря, чтоб попасть под самую жестокую казнь. Так немцы мстили русским морякам за Севастополь и Одессу.
Но мы, те, кого не расстреливали немедленно, тоже были обречены на гибель. Почему мы не пытались бежать? Я спрашивала об этом у друзей:
"Вы же взрослые мужики! Есть и офицеры, ученые! С ромбами! Один ваш горластый начальник Андреев чего стоит. Сил у вас еще хватает, жить вроде хочется. Нас здесь тысячи. Давно бы прорвались к партизанам".
Собеседники были раздражены ужасно. Похоже, я наступала им на "любимую" мозоль.
Немцы, зная, что в "Кранкенлазарете" среди пленных находятся профессора медицины высокого класса, решили устроить нечто вроде курсов повышения квалификации для своих военврачей.
В нашем блоке на втором этаже всех больных перевели в бараки. Провели ремонт. Организовали настоящую операционную, аптеку, склад белья, дезинфекционную камеру и душевую. Главным хирургом назначили начальника "Кранкенлазарета" Андреева.
Андреев разрешил мне прийти на одну операцию, как медсестре. Меня отвели в душевую. С горячей водой и настоящим мылом! Мне выдали белый халат, шапочку и марлевую повязку. Мою одежду, пока я мылась, прожарили в дезкамере. С горячей водой прошла вся ломота в теле. Сколько сил прибавилось! Я влетела в операционную, как на крыльях, раньше немцев. Мы раскладывали инструменты, коробки с марлевыми салфетками, разные бутылочки и эмалированные миски.
Санитары внесли на носилках раздетого больного и стали укладывать на операционный стол. Боже мой! Разве можно было его оперировать?! Из-под серой кожи, покрытой какими-то пупырышками, торчали кости. Возраст было трудно определить. Он тихо стонал. Вошел Андреев, за ним пятеро немцев и переводчик — все в марлевых масках и белых халатах.
— Аппендицит, — громко объявил Андреев и протянул руку сестре. Та дала ему длинную миску с ватой, марлей и флаконом.
Все склонились над больным. Запахло спиртом и еще чем-то едким. Андреев отрывисто называл инструменты. Когда я смогла увидеть между спинами живот больного, Андреев уже копался в нем. Резиновые перчатки в крови, запах крови. Голос Андреева что-то объясняет. Переводчик переводит. Немец спрашивает, переводчик переводит. Андреев приподнимает часть кишки, показывает, объясняет. Я вижу какие-то прищепки по краям разрезанного живота, кишки… Отрезают аппендицит, продолжая по ходу объяснять немцам свои действия. Я смотрела на операцию, на больного и думала: как мало у него крови?! И теперь, когда почти вся она вышла во время операции, как он сможет выжить? Потом мне сказали, что после операции больных отправляют обратно в барак, на прежнее место, на нары, без постели, без перевязок! Кормят той же баландой, что и до операции. В результате после операций все больные очень быстро умирают.
А не убийца ли этот Андреев? — думала я. Да еще немцев на живых пленных обучает. Не предательство ли это?
Во втором блоке тоже навели чистоту: халаты, душ, как у нас. Отобрали добровольцев из числа пленных. Им обещали, что их будут кормить. Только кормят одних только яичными белками, и ничего другого больше не дают. Других кормят только сахаром. Есть еще какие-то группы. Всего отобрали человек тридцать. Теперь это живые скелеты. Им меряют температуру, давление. Все записывают. Ждут, когда и как будут умирать. Персонал тоже из пленных. За главного — Поляков. Работают за еду. Получают, как и в операционной, настоящий хлеб, по шесть кусочков сахара в день. Двадцать граммов сала и яйцо на завтрак. Иногда в обед им даже дают кровяную колбасу или сыр. Кроме того, для группы Андреева варили суп из настоящих овощей. Смертельный голод от этих пленных начал отступать, но какой ценой!
Как-то раз в середине дня всех ходячих вызвали на внеочередную поверку. Все выстроились, как обычно, в три с половиной ряда на плацу и сразу же увидели, что один из бараков был окружен немцами и полицаями. Переводчик и несколько полицаев выгоняли пленных из барака. "Выходите все! С вещами!" Пленных из того барака, поспешно выходивших с небольшими узелками и тощими рюкзаками, выстраивали там же вдоль стены. Несколько полицейских, выгонявших пленных, вышли из барака последними и заперли двери на замок. Мы услыхали команду: “Все вещи из рюкзаков и мешков выбросить на песок”. Пленные неохотно выполняли команду. Кто-то мялся и получал удары палками. Немцы подошли к ним близко и кричали: “Бросай! Кому говорят! Все бросай!”
Полицаи стали сами подхватывать рюкзаки и трясти их содержимое на песок перед хозяевами. Мы с тревогой наблюдали, как немцы начали расстегивать кобуры и доставать пистолеты. Стоявших у стены остолбеневших пленных расстреливали в упор. Расстреляли почти всех. Оставшихся после казни заставили складывать трупы на стоявшие у барака тачки, вместе с их вещами лежавшими на песке.
Я спросила у Толи, за что этих пленных расстреляли. Он мне рассказал, что у них в рюкзаках нашли кусочки человеческого мяса. Они его ели. Когда медики везли тачки с умершими ко рвам, немцы заметили, что у многих трупов из того барака были отрезаны куски мышц на икрах ног и на ягодицах. Немцы спросили: "Что это значит? Следы ритуала? В этом бараке секта сатанистов?" Что им можно было ответить? Немцы сами доводили людей до сумасшествия, кто, как не они, были сатанистами?
Пока отвозили тачки с убитыми и их пожитками, немцы, ругаясь, обходили наш строй, с презрением вглядываясь в лица стоявших. Потом дали команду сжечь барак. Это пламя, гигантский костер я не могу забыть. Помню всю жизнь. Стоит мне увидеть где-нибудь горящий дом или высокое пламя, как я слышу немецкую брань, голоса ругающихся матом полицаев, их крики: “Всех вас надо сжечь, людоеды!”
Среди полицаев были русские, грузины, азербайджанцы. Они, как все смертные, заболевали. Дизентирия, туберкулез, язва. Около сотни больных полицаев отправили к нам в "Кранкенлазарет". Форму и паек им оставили прежние, но ни лекарств, ни постелей, ни воды для умывания у них не было, как и у пленных.
Тут их начал косить сыпной тиф. Умерших полицаев вывозили во рвы на тачках раздетыми, без имен, вместе со всеми непривилегированными пленными. Оставшуюся обувь и одежду немцы раздавали новым полицаям.
Однажды меня повели друзья на второй этаж, где лежали полицаи-азербайджанцы. Обещали показать цирк.
Мы остановились в дверях и увидели у азербайджанцев… торговые ряды! Вдоль стен и окон от двери и до поперечной стены были установлены сплошные деревянные нары. Между этими двумя рядами был общий проход. На каждом секторе нар сидели больные полицаи. Сидели, поджав под себя ноги, по-восточному скрестив. Перед каждым лежал "товар". Одно яйцо, кусочек сахара, пара сигарет, кусочки сахара, щепотка чая, обмылок, коробок спичек, бинты, катушка черных ниток. Все было аккуратно разложено на платках или тряпочках. По проходу, разглядывая товар, ходили пленные. Продавцы покрикивали: "Ходи! Смотри, какой яйцо! Золотой яйцо!". Или "Кушай сахар! Германский сахар, сладкий, как виноград! Не умирай, подожди! Куры последний сигарет!"
За товар просили марки, доллары, золото. Безумцы! Немцы давно обчистили нас всех, поотбирали даже обручальные кольца. О чем думали больные полицаи? За ем было золото или деньги? Разве это все могло их теперь спасти? Болезнь косила их наравне со всеми пленными. Никто из них не возвращался в казармы, попадал в тот же ров, что и мы. Базар был страшным. Торговали смертники. На краю могилы.
С холодами пришел в житомирский лагерь еще один эшелон. Всех из вагонов повели сразу же в основной лагерь. Раненых почти не было. Зато в "Кранкенлазарет" привели с поезда двадцать две пленных медсестры. Пленные сколотили для них досчатые длинные, сплошные нары. Принесли шесть ведер параш с крышками.
Как скоро выяснилось, сестры попали в плен под Сталинградом, было им по девятнадцать-двадцать лет. Русские, украинки, молдаванки, башкирки, одна татарка. О трудностях, о боях и лагерях они не рассказывали. Но и без рассказов было понятно, что война поставила на них свое жуткое клеймо. Их провезли уже по нескольким лагерям. Они знали, что их везут в Германию. Дело было во времени. Девчонки выглядели здоровыми, даже сытыми. Вели себя развязно, громко матерясь. Они прогуливались по двору и знакомились с ходячими больными и медперсоналом. Было странно слышать их громкие голоса и смех на этом обычно тихом дворе.
Ночью нас с Раей охватил ужас. Всю ночь в темноте девушки принимали гостей. Мы с Раей не могли уснуть до утра от стыда и от отвращения. Наутро, выходя на поверку, мы увидели под нарами у новеньких по три-четыре чужих котелка с баландой. Я тогда еще не понимала до конца, хотя и видела расправу у того страшного барака, как ломаются, перерождаются люди от голода, от отчаяния, от страха…
Девчонки, ничуть не смущаясь, весь день прихлебывали баланду в котелках из-под нар. Болтали, смеялись и даже пели, весело обсуждали ночные события в деталях и самих гостей. А потом уходили возвращать котелки.
Мужики — идиоты, думала я. Лишают себя последней пищи, умирают ради "этого" раньше времени. И при этом не находят в себе сил на восстание или побег. А вы бы видели, как женщины выглядели! Без волос, с распухшими губами, кровоточащими от цинги деснами, из-за чего в уголках скапливалась кровь. Из-за гайморита рот не закрывался, носом дышать не могли. Платья болтались, как на вешалке. Лысые головы на тонкой шее кажутся непомерно большими. Синяки под глазами до самых щек.
Я стала ненавидеть нашу комнату. С отвращением ложилась спать и просыпалась. Однако деваться было некуда, и пришлось научиться спать при посетителях. Потом я узнала, что эти девчонки не всегда были такими. На фронте вытаскивали в день по десять-пятнадцать раненых с передовой. Под пулями и бомбами. Уставали до обмороков, у многих грыжа выступила. А сколько таких, как они, погибли под обстрелами. Их тоже сломали плен, отчаяние и страх.
Я думала, почему мы не сопротивляемся? Почему людей можно так планомерно ломать и уничтожать? Почему тысячи людей, знающих о неизбежности тачки и рва, покорно ждут своей участи? Стараются выживать как угодно. Живут одним днем, часом.
Но человек только тем и отличается от животного, что ему мало просто жить. Человек может преодолевать какие угодно беды и трудности. Нас ломали, убивали наши души. Но я до сих пор не верю, что инстинкты в таких случаях не управляемы. Я не могла примириться с неизбежностью гибели. Вернее, не хотела делать скидку на слабость, но то, что, как говорят, "не все могут сопротивляться". Моя мама говорила мне с раннего детства: "Нет слова — не могу. Есть только — не хочу."
Как-то утром по шоссе от Житомира к "Кранкенлазарету" стала приближаться толпа пленных под конвоем. Их вели немцы с овчарками на поводках. Немцев было немного. Полицаев не было совсем. Люди шли молча. Сначала было слышно только шарканье тысяч ног по асфальту. Шарканье ног и бесконечный поток людей, одетых по-зимнему в темные пальто, шапки, платки. Почти все с узелками, сумками, коробками. Было что-то жуткое в молчании приближавшейся массы людей. Когда они поравнялись с лагерем, в толпе заплакал ребенок, и мы увидели, что толпа состояла не только из мужчин и женщин, но и детей несли на руках, катили в колясках, вели за руку. Стариков поддерживали те, кто помоложе. Ребенок перестал плакать. Люди продолжали идти молча. Все пленные, бывшие во дворе, замерли, провожая глазами толпу. Они шли сосредоточенно, не глядя по сторонам.
Позади толпы, замыкая колонну, шли немцы. Шли вольным шагом, о чем-то оживленно разговаривая. Автоматы небрежно висели у кого на плече, у кого на груди, многие несли их в руках на длину ремня. Кое-кто курил. Можно было подумать, что эти немцы не имеют никакого отношения к толпе, идущей перед ними. Постепенно все они скрылись в лесу.
Мы стояли на плацу, не веря глазам и предчувствию.
Издали, из леса, доносилось шарканье ног, временами принимались лаять собаки. Потом все смолкло на какое-то время, слышны были только голоса немцев. Они что-то резкое кричали. Прошло минут сорок.
Вдруг люди в лесу закричали, их крик перекрывался частыми очередями пулеметов и автоматов. Крик оборвался. Стрельба продолжалась, казалось, мучительно долго. Потом были слышны отдельные выстрелы. Затем все стихло.
Потом я увидела, как по шоссе от леса к Житомиру шли немцы с большими, видимо тяжелыми мешками узлами на спине и в руках. Там была одежда и вещи только что расстрелянных людей. Детские коляски бросили на обочине.
Прошла ночь, и этот ужас повторился! Снова шарканье тысяч ног по асфальту. Шли семьи с детьми и стариками. Молодые люди, некоторые обняв друг друга. И опять детские коляски.
Почему они не разбегаются?! Почему не бросаются на своих палачей? Охраны совсем мало, а их тысячи. Лес вокруг. Собак мало. Если вся толпа бросится бежать, больше половины спасется! Почему такая покорность?!