ПОЭЗИЯ ПОСЛЕДНЕГО СРОКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОЭЗИЯ ПОСЛЕДНЕГО СРОКА

Владимир Бондаренко

4 марта 2002 2 0

10(433)

Date: 5-03-2002

Author: Владимир Бондаренко

ПОЭЗИЯ ПОСЛЕДНЕГО СРОКА (Вспоминая Татьяну ГЛУШКОВУ)

ТАТЬЯНА ГЛУШКОВА НЕ ПОЖЕЛАЛА ЖИТЬ на "лоскуте державы". Она не стала пытаться переделать себя для иной России, обрести новое дыхание в поэзии третьего тысячелетия. Предпочла остаться в великом и трагическом ХХ веке. Все ее споры с былыми друзьями были предельно искренни, ибо она и от них ждала той же литературы последнего срока, тех же последних, завершающих слов, которыми жила последние годы, которые выговаривала, выкрикивала, ждала апокалиптических видений, ждала непримиримости к разрушителям Родины, и не дождавшись, отвернулась от них. Со своей точки зрения она была абсолютно права. Она, как верный воин языческих времен, пожелала быть погребенной вместе со своим Властелином, имя которому — Советская Держава. Прежде всего допев ему свою великую Песнь. Песнь о Великой державе, о Великом времени.

После написания стихов об ушедшей Родине Татьяну Глушкову уже мало что связывало с жизнью. Она, может быть, по-земному, по-человечески, стараясь уцелеть и удержаться в новой жизни, перекинула мостик к поэтам иных времен. Как пишет Глушкова в своем предисловии к циклу стихов "Возвращение к Некрасову": "Он постучался ко мне…, постучался в сознание, чтобы воззвать к силе духа, к дельному продолжению бытия — пусть и рушится вокруг все привычное, дорогое, пусть хочет рассыпаться сама плоть жизни…" Она хотела найти у них, у Некрасова, у Грибоедова, некую отдушину, обрести успокоение, почерпнуть мистической энергии, ушла в их время и даже пыталась писать как бы от имени своих великих предшественников, но, думаю, очень уж глубоко она вошла в поэзию последнего срока, оправдывая "поэзии страшное имя", очень уж много сил ей отдала. После такого погружения в кровавую бездну, в трагедию общества, родной страны не выживают.

И потому для меня было естественно, что Татьяна Михайловна Глушкова ушла в мир иной не из-за своей многолетней, казалось бы, неизлечимой болезни, а как бы внезапно, уйдя вослед своему ХХ веку. Голове поэта нечем было жить… " И за гробом/ ступая, в память обо мне / играйте, люди, об огромной, / непокоряемой стране!"

Вот этой огромной и непокоряемой стране отдала все последние силы Татьяна Глушкова. Поэт милостью Божией. Трагический лирик.

Может быть, впервые после Анны Ахматовой в том же ХХ, трагическом, окаянном и великом веке, Татьяна Глушкова успешно преодолела путь от любовной трагической лирики до высот народного трагизма. От пронзительного любовного "я" до эпического грозового "мы". Обрела народный слух в своих стихах…

Прелестны ее упоение милой Прибалтикой, воспоминания о родном Киеве, притягивает ревнителей русской словесности чистота ее классической формулы стиха.

Очарованье старых книг…

Наш стих — наследник русской прозы.

В безмерной глубине возник

Его таинственный родник

И тот невыспренний язык,

Когда уж выплаканы слезы.

Для себя самой программными казались стихи философские, погружающие читателя в "тайну книг и тайну слов славянского привольного рисунка", посвященные русской истории, русской культуре, конкретным историческим деятелям. У нее была изощренная культура стиха. У нее, мало как у кого из больших поэтов, было изрядно посвящений своим великим учителям и предтечам: Пушкину, Некрасову, Блоку. Она была мастером поэтических имитаций. Я не вкладываю в этот термин никакого отрицательного смысла, много имитации русской классики есть у Осипа Мандельштама, за редким исключением остался в мире имитаций русской и мировой культуры Иосиф Бродский. Осознание прежнего величия переносит отблеск этого величия и на творения приверженцев такого неоклассического стиля. Она всю поэтическую жизнь параллельно жила и в нынешнем, и в прошлом: в прошлом родного Киева, Новгорода, Пскова. Как поэта высокой культуры ее всегда тянуло и к Европе, к истории мировой культуры. По сути, при огромнейшей, можно сказать безбрежной любви к Родине, она была "русским европейцем". Может быть, поэтому она так обожала жить и писать в Прибалтике, переводить прибалтийских поэтов.

Зачем я здесь? Вы скажете, гощу,

Незваная, на берегу латвийском,

И мне равно: дышать ли тамариском

Иль вереском — под этим небом низким

Я о своем печалуюсь, грущу…

Так не бывает! Так не может быть!

Лишь тот чужой любви не сострадает,

Кто в силах сам свой отчий дом забыть…

И все же, я уверен, в русской поэзии Татьяна Глушкова останется прежде всего своими предельными, одинокими, разлучными стихами о трагедии любви, написанными в основном в семидесятые годы, и поздними гражданскими стихами редкой силы напряжения, осознаваемой ею поэзией последнего срока. Скажу откровенно, никто более в девяностые годы не смог перешагнуть столь дерзко и самоубийственно эту пропасть от пусть одинокого, но живого "я" до предсмертного апокалиптического "мы", созвучного октябрьским баррикадам Дома Советов.

Навеки Пресня Красная красна.

Навеки черен этот ворон черный.

Что кружится над Родиной просторной

И над душой — как Спас, нерукотворной,

Что плачет, страждет, мечется без сна…

Я тогда же, в феврале 1994 года, предваряя публикацию той знаменитой глушковской подборки стихов в газете "Завтра", написал: "Хочется поклониться и героям этих стихов, октябрьским новомученикам, убиенным, расстрелянным из танков слугами дьявола, и самой Татьяне Глушковой, прекрасному русскому поэту, за то, что нашлись слова, чувства на создание этих произведений". Я еще не знал, как дорого обойдутся поэту те кровавые печальные строчки, не знал, что, по сути, и она сама станет новомученицей октября 1993 года. И все последующие годы жизни будут даны ей Богом лишь для того, чтобы оформить грозовые события России в поистине выстраданную книгу трагической лирики.

Но если впрямь в начале было Слово,

То, подлинно, сиять ему в конце!..

Молчи — и жди пришествия Христова

В Садовом огнедышащем кольце.

В кольце Бульварном… Позднею обедней

Не вспугнут черный морок октября,

И над страной восходит день последний —

Едва ль не Гефсиманская заря…

Может быть, для того и дано было свыше временное отодвижение от ее губительной хвори, отодвижение от смерти, дабы уже не боясь роковых слов, как интуитивно боятся их живые, начертать то, что остается уже навсегда? Может быть, иной крепкий и здоровый поэт не способен был на такой подвиг? А дальше уже из этой, впервые прочувствованной смертной запредельности, и ко всему другому, ко всем другим в своей оставшейся жизни Татьяна Глушкова относилась с той же истовостью? В своей смертной запредельности она была тотально одинока и не нуждалась ни в соратниках, ни в единомышленниках, не только в поэзии, но и в идеологии своей она была оракулом последнего срока.

По крайней мере, не только смертию своею, но и грозовой музыкой о смерти своей Державы она как бы оправдывала резкость публицистики последних лет жизни. Я, поняв силу ее смертной музыки поэтических строк еще тогда, в 1994 году, когда, может быть, первым после автора прочел ее подборку, принесенную ко мне в газету "Завтра", потому и принимал спокойно, без раздражения, как должное и, может быть, как неизбежное, ее публицистическую неистовость. Беспрерывно спорил с нею, но и беспрерывно печатал в нашей газете до самых последних дней ее жизни. Так и должно было быть у поэта последнего срока. Грешно завидовать земным людям такой ее участи.

Когда не стало Родины моей,

Я ничего об этом не слыхала:

Так, Богом береженная, хворала! —

Чтоб не было мне горше и больней…

Когда не стало Родины моей,

Я там была, где ни крупицы света:

Заслонена, отторгнута, отпета —

Иль сожжена до пепельных углей.

…Мне кажется, этот цикл " Всю смерть поправ…" можно сравнить в поэзии ХХ века только лишь с ахматовским "Реквиемом". И пусть его умалчивают критики и литературоведы, пусть его обходят составители антологий и хрестоматий, уверен, недалеко то время, когда его будут заучивать наизусть ученики по школьной программе. Ахматовский "Реквием" тоже десятилетия в пыли пролежал, не испортился. Что величие Державы, что величие стихов, все держится на живой крови. Эту высокую плату всегда признавала Татьяна Глушкова. Или не будет самой поэзии, а так — кружева для одних, ребусы для других. Или же былое книжное успокоение, былая интеллектуальная сладость от ума.

Но прежде чем сгореть, оставив после себя Божественный пепел, Татьяна Глушкова, а вернее само Провидение, затушило в ней прежний тлеющий огонь губительной хвори, готовя для иного более величественного Костра Истории.

Когда не стало Родины моей,

В ворота ада я тогда стучала:

Возьми меня!.. А только бы восстала

Страна моя из немощи своей.

Характерно, что такая мощная гражданская лирика зазвучала у поэта, ранее отнюдь не числящегося среди мастеров политической публицистики. Скорее ценили ее верность традициям русской классики, некую тонко очерченную философичность ее стиха,сопереживали ее предельно раскованным любовным стихам.

Татьяна Глушкова на самом деле оказалась ярким, стремительно пролетевшим метеоритом в русском национальном литературном пространстве. Ее не успели еще толком оценить и полюбить национально ориентированные мыслители и публицисты, не успели разлюбить ценители чистой поэзии, как метеорит сгорел дотла, оставив след легенд, полемик, человеческих страстей, но, главное, оставив классические, таинственные в своем провидении строки.

Когда не стало Родины моей,

Тот, кто явился к нам из Назарета,

Осиротел не менее поэта

Последних сроков Родины моей.

Конечно же, унижением России, был унижен и Христос. Уничтожением Державы нанесли осознанный удар по всему истинно христианскому миру. Ибо и в горестях своих державных, и в трагедиях больших и малых, и в присущих нам слабостях и пороках, даже в богоборчестве своем, несли мы все семьдесят с лишним лет советской власти и некий крест служения добру и противостояния злу, наживе и алчности. Все-таки провидчески у Александра Блока "в белом венчике из роз / впереди Иисус Христос". Все-таки была у нашей Державы некая мистическая задача удержания мира. Сегодня задним умом это начинают понимать многие здравомыслящие люди самых разных взглядов и возрастов, понимать, теряя последние надежды… Без великой России мир летит в пропасть на глазах у всего человечества.

Осиротевший поэт чувствовал, на что он обречен. Осознавал себя "поэтом последних сроков". Его перо выводит классические, по-тютчевски философские строчки: "Но был весь мир провинцией России,/ теперь она — провинция его…" Сумеет ли теперь высокомерный мир оценить и сохранить эту свою провинцию? Поймут ли немцы, американцы, японцы, израильтяне, что они потеряли вместе с развалом СССР?

Конечно же, Татьяна Глушкова в литературном плане — прямая наследница, а в чем-то и подражательница и Некрасова, и Ахматовой, и Грибоедова,и Тютчева,и Блока, и если бы не ее подлинная трагическая горечь последних лет, то забыв о былых пожарах любви, с возрастом она бы погрузилась в чистый книжный неоклассицизм, и любители ее филологических стихов с удовольствием бы разгадывали вязь ее непроизвольных творческих заимствований из русской классики. Откуда столь знакомая интонация.

Отложить бы ее на потом,

Эту речь: как жилось ей в пустыне,

Русской Музе, степной Магдалине,

С горьким взором, завязанным ртом…

Откуда любовь к русскому анапесту? Откуда христианские мотивы? Откуда историзм?

Этот русский анапест, что плачет во имя любви,

В темной шали крест-накрест, живет не в эпохе — в крови.

А эпоха ему не соперница и не жена:

Ничего-то не ведает в лунах и струнах она!

ПОМНЮ, ВАДИМ КОЖИНОВ В РАЗГОВОРЕ СО МНОЙ на общем поэтическом вечере в Политехническом музее, где выступала и Татьяна Глушкова, приводил немало сравнений ее стихов со стихами русских классиков. Но пусть эти точные поэтические параллели проводят теперь уже дотошные литературоведы нового столетия, я их вижу, чувствую, и — достаточно. К счастью, не в этом суть ее творчества, и никак не сводима она к одним параллелям. В большой поэзии смысл невыразим. Мне ценно в ее ранней и поздней поэзии другое — страстное, прорывающееся сквозь ее мощный ум и философичность, сквозь ее книжность и начитанность, сквозь ее классическое наследное убережение традиций, бездонно трагичное глушковское чувство. Поэтический темперамент побеждает философскую рассудочность.

А на сердце — и холод, и зной,

Все безмолвие русской Голгофы.

Татьяна Глушкова — каллиграф стиха. Она всегда доводит его до состояния законченности, но самые проникновенные и исповедально-ранимые строчки уже не от имени Музы печальной, не от наследницы традиций классических, а от себя самой, она оставляет напоследок, на финал стихотворения. И финал этот, несмотря на трагизм ухода, как правило, исторически оптимистичен. Поэт оставляет надежду уже не себе, а другим, будущим.

И у Кремля заплещутся сирени,

Смывая прах поверженных знамен.

А мы, — не плачь, — мы будем только тени,

Из Смутных залетевшие времен.

И ради этих будущих времен, сквозь кромешный миг, во дни Армагеддона, когда вдоль окон плывет плененная Иродом Москва, поэт возлагает свой букет прощальных астр на тайный погост погибших за Россию, и несмотря на лютующую злобу бесовщины, ее …"музы — тайно водят хоровод,/ и лучшая — о родине поет,/ мятежная, восставшая из гроба…"

Как не побоялась Татьяна Глушкова откликнуться на смертный призыв этой мятежной музы? Где взяла мужество? Интуитивно-то чувствовала, что погружается в опаснейшую из бездн. По сути, почти одна, среди очень немногих, встала в русской поэзии в октябре 1993 года — посреди России противу всех ее врагов…

Но поутру, когда упал солдат

Последний наш, и вроде — взятки гладки,

Под окнами прошел крылатый Дант

В пропахшей адским чадом плащ-палатке.

Или на самом деле сработала перекличка двух эпох: Великой Отечественной войны и нынешней, не менее трагичной для судеб России? Поколение детей войны, последние живые свидетели той жестокой, гибельной, но все-таки велико-победной войны. Родилась в декабре 1939 года, и совсем маленькой попала в круговерть войны с немцами. Вместе с родителями, учеными-физиками, отступала из Киева, будто про нее Анна Ахматова сказала, мол "… у девочки биография, в два года она пешком уходила от немцев", уходила, но не ушла, попала под оккупацию. И эта тема у нее тоже сквозная в поэзии: "Все называется: война. Все называется: "под немцем". Под ним — и осень, и весна, и две зимы, и та сосна, и этот луг…" Как считает сама Татьяна Глушкова: "О детстве, подсвеченном огненным заревом небывалой войны, о детстве на черном пожарище можно было б уже и не поминать, когда б не оттуда — мне кажется — и тип поведения человека сегодня — в условиях, столь похожих на бедствие тех трагических лет…".

Затем возвращение в освобожденный Киев, школа, Литературный институт, Михайловское, где проработала два года экскурсоводом, и считает эти годы лучшими в своей жизни. Может быть, оттуда, с тех лет и тех мест, и пленение русской классикой? Благоговение — вот то чувство, которое определяет поэзию Глушковой, тем или иным образом связанную с великими предшественниками.

И я, незваная, вхожу —

Так в реку окунают! —

На стены я не погляжу,

Портретов не узнаю.

И буду тихо говорить

О пушкинской аллее.

И, уходя, благодарить

И медлить не посмею…

Это благоговение определяла Татьяна Михайловна главным в своих поэтических книгах. Оно определяло и ее книгу критики "Традиция — совесть поэзии", ее полемические споры с С.Рассадиным, Л.Аннинским и другими любителями новаций. В полемике возникал и закреплялся в памяти читателей образ поэта, как прежде всего воительницы за русскую культуру, за верность следования поэтики русской классики. По крайней мере, все рецензии семидесятых-восьмидесятых годов представляли Глушкову, прежде всего как тонкого ценителя и последователя культуры девятнадцатого века.

Так пишет о ней знаток ее поэзии Николай Лисовой: " Итак, от Блока (и Ахматовой) — музыка и мужество. От родного Киева с его печерскими угодниками и софийскими куполами — верность отеческим заветам, урок патриотизма и веры. От родителей и бабушки, которой посвящены рассказы-воспоминания поэта, — живой и сочный язык…". Татьяна Глушкова волей и умом своим умела убедить своих критиков в первичности и важности ею озвученных тем. Она, будучи не только поэтом, но и страстным, полемичным эрудированным критиком, как бы навязывала литературному миру свое мнение о себе. Вот и давний ее друг, псковский критик Валентин Курбатов, увлечен ее "строгой чистотой, которая потом будет узнаваема по первому звуку… Она всерьез обещала — "взять на плеча гремучие печали / и мерной речи воспаленный лад", выдвигая в бойкие времена поэтического новаторства традицию как совесть поэзии, не смущаясь своим философским, литературным одиночеством. "Осколок древнего пера/ на деревянной ручке"… она крепко держала в руке…"

Все это так и есть, и я могу продолжить, продлить это глушковское очарование старых книг и бумаг, выписывая все новые и новые отточенные поэтические формулы русской культуры, осмыслить ее ранний " Выход к морю" или ее поздние циклы "Возвращение к Некрасову" и до сих пор неизданный "Грибоедов", написанный как бы от лица великого русского поэта. "Нечаянно подслушанным монологом" назвал подобные книжные ее стихи Валентин Курбатов. Ценитель русской поэзии найдет, чем насладиться.

Страница — странница — страна…

Коснусь струны — и свет струится.

Язык родной. Как дух томится,

Какая вольность нам дана.

И все-таки, перечитывая Глушкову, из ранних ее стихов я бы отобрал прежде всего ее окаянные и разлучные, по-бабьи пронзительные стихи о любви и одиночестве. "Свела нас вовсе не любовь,/ а только медленная мука,/ реки вечерняя излука,/ воды остуженная кровь./ … Свела нас эта простота / ночного жаркого объятья…" Пусть не смущает иных книжных читателей ее высокая и грешная страсть.

Что до тела тебе моего!

Я всегда молодела от горя:

Этой горстью соленого моря

Умывалась пречище всего!

Что до тела тебе моего!

Свою любовь Татьяна Глушкова не только в стихах, но и в жизни рифмовала лишь с кровью, "ибо легче — любви не знавала" . Эмоциональность нарастает с каждой строкой. Страсть дает плазменную энергию стиху, и уже все определяют страдание, радость, надежда, она окунается так глубоко в своем упоении любовью, как погружается в любовь, что отключается от всего внешнего мира:

Я не знала темней забытья,

Чем с тверезостью протоколиста

Вспоминать, как весенние листья

Шелестят на плече у тебя.

Воистину, только женщинам дана такая полнота погружения в любовь! Но именно тогда, когда любимый становится хлебом насущным, первейшей принадлежностью к жизни, он уходит. Оставляя за собой пожарище любви.

Как медленно он разжимал

Свои, уже пустые, руки.

Веселым поездом разлуки

Уже манил его вокзал.

Разлука на какое-то время становится ключевым словом в лирике Глушковой. Хоть и наперекор судьбе, умом своим старалась убедить себя: "Разлуки нет". Даже так девизно назвала свой третий сборник стихов, но в жизни-то разлука стала ее спутницей до конца дней.

Не измены — но хриплые звуки

Немотой искаженного рта,

И теперь уже полной разлуки

Через степь золотая верста.

Лучшие разлучные стихи становятся созвучны народным русским песням, древним женским плачам.

Нелюбимую ты не люби, —

Эка, жадные руки простерла! —

А сведи к той кринице в степи,

Что похожа на черное горло!

Поясочек удавкой завей…

В НЫНЕШНЕМ СКУДНОМ ЭМОЦИЯМИ МИРЕ, когда даже поэзия потворствует своим прихотям, — быть подальше от читателя, когда поэты утыкаются в стихи, как в броню, защищаясь от жестокого и расчетливого мира.., в броню сложности, холодности, отстраненности.., в этом мире разлучные, страдающие, горестные стихи Глушковой о любви дают читателю возможность жить сердцем, сопереживать, звучат для него, как последняя исповедь о сгоревшей страстной любви.

И я ничем уж не владела,

Достойным боли и любви.

И лучезарный отблеск тела

Уж не был на устах молвы

…И обретается та протестантская, если хотите умных слов, экзистенциалистическая свобода, от которой так хочется выть. Свобода беспредельного глубинного одиночества…

Я подслушала: там, впереди,

За горою, — такая разлука,

При которой — ни слова, ни звука,

Ни любви, ни проклятья в груди...

...........................

Лишь в низине, в капустных лесах,

Одиноко, как во поле чистом,

Машет бабочка белым батистом,

Через миг истлевая впотьмах…

...........................

Что тебе до безрадостных строчек? —

Я б сама променяла их стон

На степных, подрумяненных ночек

Колокольный, малиновый звон!..

Но нет уже и не будет малинового звона страстных ночей. Нет даже тепла объятий и поцелуев, ибо сама в конце концов безрассудно и безотчетно, с русской женской беспредельностью подарила любимому "право / целовать чей-то жадный роток…" , не осталось даже следов любовного недуга, безнадежно прошло то время, "…когда оливковое тело/ как будто душу берегла" . Нет уюта семьи, от матери в память остался лишь ее голос, и, может быть, самое страшное?, ты стремишься делать вид. (И как не получается делать этот вид? Как выдает стих скрытую печаль поэта?) что "…это ли обида, / проклятье дней, трезвон ночей, что я избавлена от вида/ смятенной дочери моей…" Избавлена от права поучать, от замираний и воспеваний. Ибо нет и никакой дочери, и стоишь в этой жизни на поле — которое не перейти — одна, с невнятным взмахом. Отсюда — острейшее чувство одиночества, когда становятся чужды современники, объединенные с поэтом лишь мгновением времени. Уходят в прошлое друзья и подруги, исчезают возлюбленные … Как спасение — погружение в бездну времени и литературы, ощущение всей истории как единого с тобой пространства. Когда не современники, а соотечественники, как когда-то писал критик Николай Страхов, собранные бережно и коллекционно тобою из всех веков русской истории, объединяются с тобой же единой судьбой и единой культурой. Судьба культуры, судьба поэзии становится главной для дальнейшего существования Татьяны Глушковой. И в любовной лирике ее личность поэта определяла не только смысл, но даже форму, ритм и рифму стиха. Масштаб эмоций определял и значимость тех или иных строк, то уходя в предельную исповедальность, то впадая в молитвенное смирение. Все становилось поэзией. Все оправдывалось поэзией. "Даже, если я духом мертва, так и это душе пригодится!", даже, если "…я была сожжена и отпета — до пришествия Судного дня" — все преображается поэзией, ею и спасается, ею врачуется. Поэт начинает героически противостоять своей судьбе, как писала Анна Ахматова "наперекор тому, что смерть глядит в глаза…" Очень точно определила эти стихи критик Инна Роднянская: "Эстетизированная стойкость как ответ на судьбу". Поэт становится выше своей горькой женской биографии. Может быть, провидчески и трагедия любви была дана для того, чтобы во время оно поэт возвысился до трагедии своего народа? Слился с судьбой народа? Обрел народный слух? Татьяна Глушкова находит себе отзвуки в разных эпохах, но и сама становится шире своего личного времени. Она смело вверяет трагизм своей судьбы, всю канву своей внешней жизни вольным поэтическим строкам. Убегая от свободы одиночества в свободу русской поэтической речи.

Горделивой моей прямотой,

Терпеливым моим униженьем — …

Я добыла бесстрашный покой.

Навеваемый стихосложеньем.

Все отдала, от всего отрешилась, обретая дар "…у тоски любовной/ нечаянные песни занимать…" . Все для дальнейшей жизни Татьяны Глушковой со временем сделалось поэзией, а поэзия, в свою очередь, стала для нее всем. И уже не друзья и подруги навещали ее, не возлюбленные и не родственники, а соотечественники иных лет и эпох. Герои великих творений, да и сами великие творцы русской культуры.

Чьих стихов неразрезанный томик?..

И уже под обрывом возник

Этот красный охотничий домик,

Черной девки задушенный крик…

………………………..

Ты сгодишься мне в полночь слепую,

Где, как зло, легкодумно добро, —

Чтобы я в эту кровь голубую

Снег падучий, да тьму земляную,

Торопясь, обмакнула перо!..

Она уходит в культуру, как в полноводную реку, возвращается к своему детству с милыми сердцу книгами Пушкина и Некрасова, Грибоедова и Блока. Она даже не стесняется брать у них слова и образы, ибо и сама становится почти анонимным народным автором, она волшебным образом соединяет классическое восприятие с народным. И для нее великие творцы прошлого являются неотторжимой частью народа.

Взяла я лучшие слова

У вас, мои поэты.

Они доступны — как трава.

Как верстовые меты…

Они давно ушли из книг,

Вернулись восвояси,

В подземный, пристальный родник —

И пьешь при смертном часе…

Но чем отстраненней, казалось бы, от примет внешней жизни становится Глушкова в своей зрелой поздней поэзии, чем больше исторических примет и бережно-медлительных философских сокровений, тем все объемнее в ее стихах звучат народное "мы", соборное "наше". Как и любимый, ценимый ею великий русский мыслитель Константин Леонтьев, она все больше начинает понимать взаимосвязь величия культуры и величия державы. Это тончайшее эстетическое чувство и дало возможность ей одной из первых ужаснуться хаосу перестроечных лет, поразила несоизмеримость эпических державных замыслов наших прежних грозных властителей и мелкотравчатость, некрасивость, уродство нынешних ее разрушителей.

Ее либеральные враги не поняли, что даже в стихах о Сталине ею движет прежде всего красота дерзновенных решений. Наверное, так же Александр Пушкин восхищался Петром Великим в своей поэме "Медный всадник", так же прекрасно знал о жертвах и великой крови, так же жалел несчастного маленького человека, но красота замысла поражала. Имперская эстетика не может не вызвать восторга даже у самых отчаянных демократов, ежели они не лишены чувства трагедийной красоты…

Он не для вас, он для Шекспира,

Для Пушкина, Карамзина,

Былой властитель полумира,

Чья сыть, чья мантия — красна…

………………

И он, пожав земную славу,

Один, придя на Страшный Суд,

Попросит: " В ад!.. Мою державу

Туда стервятники несут…"

Она, как никто другой, предчувствовала будущие сумерки литературных амбиций и судорогу поэтического слова в наше лоскутное раздробленное время. Недаром она не один раз сравнивала наши дни с "последними днями былого Рима". Великая имперская культура Пушкина и Толстого могла возникнуть только на великом имперском пространстве, красота слова лишь мистически развивала красоту самой державности.

И надобен чухонский топкий брег

И высохший фонтан Бахчисарая,

Чтоб эта муза, смуглая, босая,

Столетьями, широтами играя,

Дичась, от любопытства ли сгорая,

Ступила на псковской, уездный снег…

Нам пишется на краешке стола?

Нам хватит дести жеваной бумаги?

Все так! — доколе реют наши флаги,

Мелькают веси, грады, буераки,

Три океана дыбятся во мраке

И рекам, звездам, верстам — несть числа!

И надобно было Татьяне Глушковой пройти и пережить трагедию любви, окунуться в одиночество, изжить его погружением в культуру и историю, дабы во всей полноте пережить катастрофу России и стать ее свидетельницей уже на вечных пространствах истории.

ПРИГОВОР ПОЭТА ОБЖАЛОВАНИЮ НЕ ПОДЛЕЖИТ. И как бы будущие либеральные историки не пытались оправдать творцов разрухи, русская литература не дает им никакого шанса. В отличие грозных триумфаторов прошлого, от Петра Великого до Сталина, у пигмеев времен перестройки нет даже попыток великих преобразований, рекам народной крови они, их сотворившие, не способны ничего противопоставить. Потому и молчали прикормленные либеральные музы. Даже об октябре 1993 года в ответ на глушковский цикл "Всю смерть поправ…" и прохановский роман "Красно-коричневый" писатели иного стана не смогли написать ни строчки, кроме позорного расстрельного письма в газету "Известия". Так и останется уже навсегда жирный кремлевский боров в русской литературе приговоренным безжалостными глушковскими строками.

То Ирод из Кремля справляет пир.

Кошерное несут ему жаркое.

Стекает по кистям беспалым жир.

Кровь, как вино, течет, течет рекою…

Может быть, потому и осознанно сбросили русскую литературу с пьедестала, осознанно унизили значимость писателя, что придворные льстецы, несмотря на все подачки, не смогли выдавить из себя ни одного шедевра, ни одной мало-мальски значимой строки в защиту ельцинской своры, а с другого берега, берега народного горя, неслись лишь плачи одних и проклятия других? Надо признать: русская литература не замаралась в ельцинском блуде. Даже сломленные или продавшиеся не исторгли из себя ни одного значимого художественного слова в поддержку режиму. Мы знаем равновеликую красную и белую классику, значит, и там и там — было величие идей. Были красота и правда. Был цветаевский "Лебединый стан" и были "Двенадцать" Блока. А что противопоставить глушковским строчкам из стихотворения "Горит Дом Советов".

Дождь отказался лить — смывать следы,

И снег помедлил — падать простодушно.

И солнце ясным глазом с высоты

Глядело на расстрел… И было душно

В тот день осенний: сладковатый чад

Клубился ввысь… Какой листвы сожженье?

О снегопад, — как милосердный брат,

Приди на поле этого сраженья!

Этими трагически-величавыми стихами Татьяна Глушкова завершила не только свою судьбу, но и поэзию ХХ века. Она воздвигла свой памятник своему ушедшему вместе с ней народу. Дальше уже жила как бы и не она. Что-то шумела, что-то отрицала. Негодовала. С точки зрения поэтической, может быть, это было уже и лишнее. Но так ли просто земному человеку, совершившему неземной поступок, закрыть свою судьбу?

А мы живем теперь чужие жизни.

В чужую жизнь вплетаем жизнь свою —

Ненужную, как память об Отчизне

В чужом, немилом, сумрачном краю…

Наверное, также доживал Александр Блок после написания поэмы "Двенадцать"? Глушкова не впала в исторический пессимизм, понимает и даже надеется, что у русского народа еще будет своя новая судьба. Но в чем-то это будет уже новый народ и новая судьба…

И, может быть, задумчивый потомок,

Придя на семь поруганных холмов,

О нас помыслит: из таких потемок —

А песнь?.. И вроде из славянских слов

Составлена, содеяна… Сокрыта,

Самой сырой землей сбережена.

Так значит, эта раса не убита

И даром, что нещадно казнена?

И все погибшие вновь когда-нибудь встанут в строй, помогут и жизнью, и делами, и даже гибелью своей будущему русскому Отечеству. Эту гибель людей уже не в силах никому перечеркнуть — значит, и она была не напрасной?

И нету мощи, чтобы одолеть

Ту крепь — коль встанут мертвые с живыми,

Единого Отечества во имя

Готовые вторично умереть.

Значит, не напрасной была и жизнь Татьяны Михайловны Глушковой, родившейся 23 декабря 1939 года и ушедшей в мир иной год назад, 22 апреля 2001 года. Вместе с ней ушли в прошлое и все наши споры и разногласия. И воссияло все яркое и цельное, что определяло ее поэзию и ее судьбу.