Олег Павлов СОВЕТСКИЙ РАССКАЗ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Олег Павлов СОВЕТСКИЙ РАССКАЗ

Он вырос без отца, а узнал, где тот есть, когда уже носил чужую фамилию. Встретился с отцом — когда умер отчим, который усыновил и воспитал. Его родной отец пропал без вести в первые месяцы войны, но не воевал; немцы так быстро прошли Украину, что здоровых мужчин не успевали мобилизовать и они оказывались в оккупации. В анкетах да биографии у Петра Настенко и до войны хватало тёмных пятен. Их семью, жившую хутором, что назывался хутором Честных, раскулачили — они работали сами, но и нанимали в помощь батраков. Пётр исхитрился избежать участи родных. Прижился у добрых людей, а после даже поступил на учёбу в сельхозтехникум, скрывая, откуда был родом и своё кулацкое происхождение.

Такой же техникум дал образование в Краснодоне и девушке-казачке из разбитой несчастьем семьи, где отца, кормильца (а он, уральский безлошадный казак, искал счастья на Дону, и, завербовавшись на шахту, скоро выбился в горные мастера), ещё в старом времени, перед самой войной с германцем, завалило и заживо похоронило в забое. Когда погиб в завале горный мастер Чурин, работать на шахту должны были пойти его дети мужского пола, их было двое братьев: Николай — младший, старший — Александр. А две малолетних сестры и родительница жили на их иждивении. Братья рано повзрослели да омужичились. Николай отселился, обзавёлся семьёй и работал на угледобыче без перемен простым забойщиком. Старший брат давно вышел в мастера, но останавливаться на том не хотел, да и не мог. Его замечало начальство, он сам стремление имел начать всерьёз учиться, однако ехать надо было за судьбой своей в Москву, откуда не было б уж возврата назад. Не имея ещё своей семьи, своих детей, судьбу сестёр решал он, Александр. Он не мог оставить их, но и увезти их с собой тоже не было у него возможности. Когда сёстры достигли того возраста, что могли сами пойти учиться, то одну отдал в сельхозтехникум, другую устроил в техникум на телефонистку, а сам уж уехал на обучение в Москву, откуда высылал деньги на жизнь всё ещё своей семье, незамужним сёстрам да матери. Разрешение выйти замуж сестра спрашивала у брата. Потом, когда с ребёнком на руках Нина бежала с Украины, оказалась на Урале, в глубоком тылу — выжила заботами брата, который к тому времени уже был директором в промышленности.

И во время войны, и в мирные годы Нина разыскивала пропавшего мужа, но в конце концов устала ждать. Стала жить семьёй с новым мужчиной. Жила в Москве. Дом на проспекте — ведомственный. В него вселяли от министерства сельского хозяйства: учёных и чиновников, которые чего-то смогли добиться в министерстве более-менее значительного. Второй её муж был профессором, видным специалистом по сельскому хозяйству. Он умер в пятьдесят шестом году, осталась от него, кажется, только эта квартира, да фотографии в альбомах и портрет на стене. Отношения в семье были добротные. Он был для сына своей жены скорей хорошим дядюшкой и другом, чем отцом. Для того чтобы влиять сильней или яркую оставить о себе память, он был слишком мягким, тихим, зависимым человеком: таким, кого б и взяла в мужья сильная властная женщина. Любил поэзию Есенина, привил пасынку любовь к этому поэту и поэзии вообще. Любил рыбачить и умер по дороге на рыбалку: на Тишковское водохранилище поехал за судаком, был за рулём, плохо себя почувствовал, успел съехать на обочину — и отказало сердце. В заглохшей машине на обочине его нашли. Есть ли связь, но именно его жена обожала судака, заливное из него и в сметане. И вообще знала толк в еде и любила поесть вкусно, сытно, откуда взялась и её полнота.

Наверное, тихий скромный профессор сельхознаук, добывая для жены эту вкусную рыбку, всё же приучил её к ней, так что когда его не стало, в её жизни не утихало обожание к судаку. Эту рыбу в другие годы добывал для неё старший брат: заместитель министра, которого в одну из новых эпох сослали на пенсию за то, что был слишком добр к своей родне.

Когда Настенко объявился на свете, то вышло у них, как по молчаливому уговору: у него был интерес оформить с ней развод, так как тоже сожительствовал с женщиной и давно прижил с ней девочку, а у неё — с развода этого получать хоть два годика алименты на сына. Друг дружке, однако, не стали они людьми до конца чужими, потому что ни он, ни она не прожили прошлой своей любви, а будто б со временем неизбежно отвыкли любить. Но время, запуская снова свои ходики, заставило их чувствовать уж если не любовь, то родство. Настенко, как только способен был, заботился о прошлой жене и любовно слал что ни год на зиму посылочки с гречишным своим медком — и топлёным, и в сотах — будто б родной. А она ревновала его всю свою жизнь к новым жёнам, но глядя на них, как глядела б на невесток ревнивая сестра, если их и упрекала, то в бездушии да лени, будто б о том заботясь и к тому ревнуя, чтоб поусердней да подушевней, не жалея себя, жёны эти ему только б и служили. Когда у неё умер муж, Настенко сжалился над ней и наконец позвал неприкаянного молодого человека, сына их общего, пожить на лето к себе, о чём уж она и просила, оказавшись вдовой и теперь-то переживая, чтоб прошлый муж почувствовал свой отцовский долг перед тем молодым человеком. Молодой же человек, обретший утерянного отца, был заворожен встречей с ним и мигом впитал все его замашки да разудалые черты. В нём, в Настенко, было то заразительное неудержимое обаяние, которое бывает у блестящих прожигателей жизни. Этот человек любил в своей жизни только женщин и к тому времени женат был уже в новый раз. Но и куда сильнее, чем женщин, любил он самого себя. Потому заводя их, женщин, он вовсе не обременял себя семьёй, боялся заводить детей и вообще не любил детей, будто один их вид отнимал у него здоровье.

Те, что всё же завелись — и сын, и дочь, — были внешне точным его слепком: скуластые продолговатые лица, тонкие носы с горбинкой, узковатые серые цепкие глаза, с выражением от рождения снисходительным да насмешливым. Внешнее сходство было поразительно, но тем сильней отражало оно равнодушие отца к своему будто б и случайному потомству. Молодой человек, влюбившийся в него со всей сыновней страстью, заразившись его жаждой жизни, должен был испытать только одиночество. Настенко был радушен — ему нечего было жалеть для сына, потому что сыну нечего было взять с него; но оставался равнодушным совершенно уже к его жизни. Он был вольный ветер, отпуская, не глядя, на волю всех из своей души, и родных и чужих, обуреваемый страстью лишь по возлюбленной своей женщине, которая в пору любви этой всегда была для него одна-единственная, будто столб в голой степи, и всё время, что любил, он только и рыскал голодно в той голой безлюдной степи около своей супружницы, подозревая измены да неверность.

За изобретения свои, а изобретал он комбайны для уборки картофеля, он был щедро обласкан советским правительством — был и лауреат, и академик, но тех ласк да щедрот, что отнимали свободу, избегал, сторонился. Он не состоял в партии, но с его славой прожигателя жизни, наверное, даже опасались звать его в партию. На барские замашки тоже закрывали глаза; но и было, вероятно, известно, где надо, что он собственник двух Ленинских премий, а потому позволяли ему барскую жизнь. Этот колхоз был сельхозполигоном академии наук, и там испытывали им же изобретённую технику. В том опытном хозяйстве он завёл себе имение: приглядел местечко в оврагах, окружённое на много километров садами, и со временем исхитрился вывести земли эти из сельхозоборота. Он запрудил один овраг и развёл в нём карпов для рыбалки. Сады цвели и плодоносили нетронутые: там хозяйничали пчёлы с его пасеки. Было у него личных две легковых машины: одна для лазанья по полям, другая для выездов в Киев. Дом на колёсах: дом этот — скорее тоже изобретение, похожее на комбайн — и пасека кочевали по садам, так как на одном месте ему надоедало. Были две квартиры: в Киеве, где он не жил, а проживала последняя его законная жена с дочерью, и в Галивахе — там проходила вторая его жизнь, беспечная и полная страстей.

Молодой человек обрёл отца, но ему предстояло ещё обрести самого себя в этой жизни. Его манили моря, океаны, и он выбрал своей судьбой военно-морской флот. Поступил в Ленинградское училище подводного флота. Но через несколько лет казарменной несвободы разуверился в этом пути. В почётной курсантской вахте на крейсере Аврора он разбил себе голову об орудийный замок, якобы, когда поскользнулся. В госпитале, имея сотрясение мозга, симулировал психическое расстройство и был отчислен из училища как негодный к военной службе в мирное время.

Вернулся домой. Поступил в энергетический институт. Его близкий друг по институту снимал комнату в квартире, где жила не очень обычная семья. Сыном хозяйки было некто Алик Гинзбург. В доме собирались молодые люди, художники, поэты, просто недовольные властью. Бывая у друга, молодой человек познакомился с этими людьми. Он тоже писал стихи, хотя учился на инженера. И хоть плакал в день смерти Сталина, пробирался на похороны и чуть не погиб в той московской Ходынке, имел уже за душой запретное, вернее любовь к одному русскому поэту, что казался ему запретным: Велимиру Хлебникову. Стихотворение этого поэта он прочитал в какой-то старой книжке, заказанной наугад в Ленинской библиотеке. Потом он подражал не только его стихам, но и судьбе.

Поэтические полуподпольные вечера, московские кухни, где говорили то, за что сажали, — а по другую сторону жизни уже-то закрытое конструкторское бюро, комсомольским секретарем, вожаком которого был по вдохновению. Выпускал смелую стенную газету. Изобретал подводные аппараты, которые должны были покорить океан. Об одном — и его изобретателе, молодом советском инженере — уже писалось в газетах, а между строк в эти очерки юркали ещё и стихи. Но гордился он тем, что читал свои стихи Назыму Хикмету, Эренбургу, Крученых, Зинкевичу, получая благосклонно в ответ поэтические книжки с драгоценными для него автографами. Его не бросало из стороны в сторону, нет, ведь эти стороны жизни смеживали вино, приключения, женщины — трепетные комсомолки и богемные дивы из прокуренных кухонь, походы на плотах по убийственным горным рекам и самиздатовские прятки, беленькое и красненькое, водочка и портвешок. Жизнь была праздником, жить было весело — он не умел бояться так, чтобы брать от неё что-то одно.

Свою женщину он встретил в обычном, но и необычном московском троллейбусе, что ходил кругом по Садовому кольцу. Просто увидел женщину в троллейбусе, вышел за ней, пошёл по пятам... Они встретились. Полюбили. Подали заявление в ЗАГС.

Он привёл её в свой дом: в одной руке нёс её чемодан, а другой — вёл за ручку маленькую девочку. Его мать отказалась благословить этот брак, ведь кругом было столько прекрасных девушек, комсомолок, притом бухгалтеров, врачей, инженерш. А у этой женщины ничего не было, кроме готового ребёнка, даже своего дома: она приехала когда-то в Москву, чтобы учиться в университете, вышла замуж, родила, уехала за мужем в магаданские бараки, где даром что работала "на телевиденье", вещавшем в вечную мерзлоту, но и развелась, и вернулась не в отчий дом — а жила с девочкой в углу у бывшей своей свекрови, чужой уже и терпящей её лишь ради ребёнка. И Нина оставила свой будто б осквернённый теперь дом: отселилась куда спокойней, на свежий воздух, за город, где хлопотами брата получила своё отдельное жильё.

Когда родился ребёнок — мальчик, которого отец назвал в честь самого себя — есть в семье было нечего. Он варил девочке на ужин одну сосиску. А к жене в роддом носил каждый день по одной морковке и яблоку. Он не умел работать для денег, а ещё: единственный в мире глубоководный аппарат утопили в Тихом океане во время погружения в Марианскую впадину. Утопили по халатности, не закрепив какого-то болта перед тем, как снова опускать на дно. Строить по чертежам новый или другой остереглись. Мир уже узнал, что советский подводный аппарат покорил глубочайшую океанскую впадину. А о том, что в ней же он спустя время и затонул, в этом мире никто уж не должен был знать. Чертежи аппарата забрали в КГБ. Молодого советского инженера предупредили, о чём он должен молчать. И он послушно замолчал. Изобретал, раз проштрафился, уже чего поскромнее, под научным руководством, что присваивало идеи, изобретения как свои. Стране нужно было осваивать свои морские богатства — вот для рыбной промышленности теперь изобретал способы, как сделать так, чтобы больше советской селёдки в сети загрести, не дать уплыть.

Тогда он решил — махнуть на волю, в поэзию. Но его стихов, даже переданных по какому-то поэтическому знакомству, в "Новый мир" не взяли, а на меньшее — мурыжиться по рабкоровским сборникам, елозить — соглашаться он не желал. Он отдал свои стихи шведской журналистке, она перевела, их напечатали в чужой стране, всего два-три стишка о покорителях земного шара, о подлости памятников, "мёртвой вечности носителей", и о чём-то ещё. Наверное, эта публикация и обратила на него внимание. Его остановили на улице, попросили пройти в чёрную "Волгу". Взяли, может, случайно, по пути в одну необычную московскую квартиру, куда шёл сдавать, как в библиотеку, взятую на ночь книжку Милована Джилиса. Он даже не мог успеть её спрятать: когда нужно было снять в кабинете следователя верхнюю одежду, книжка, что пряталась под ней, оказалась у него в руках. Кто дал? Куда шёл? Советский инженер не молчал: валялась, поднял по дороге... Так-с... Хорошо... Да что вы, товарищи, я же свой, тот, который... Знаем, знаем, какой ты свой... Его отпустили. Перепуганный, он ходил теперь тише воды, ниже травы. Раз ещё вызвали на допрос. Предложили сотрудничать. Да ведь он сотрудничает, вот же, комсомольский вожак! Вожак, говоришь? Значит, не понимаешь. И правда, в закрытом конструкторском бюро не стало больше такого вожака. С работы тоже уволили, нашлась статья. На другие не брали. Но и не трогали, почему-то не дёргали, будто и забыто было о нём. Зато арестовали Алика Гинзбурга! А о нём пустили по кухням прокуренным слух — этот, комсомолец, и был стукачом.

Остались белое и красненькое, водка и портвешок. Да нет, он не переживал этого как трагедию. Выпивка давно влекла сама собой. Случайные работы в запахших научных подвалах, случайные женщины, случайные стихи, случайные дружки — жить было всё равно весело, хоть будто и по случайности, жизнь была ещё праздником, да только для него одного.

Девочка, что маленькой называла его когда-то "папой", устала от этой жизни и возненавидела — то ли саму жизнь, то ли его. Сын был мал, он ничего не смыслил, он должен был только потом всё понять — и поймёт, ведь только они, капля в каплю, одной крови, а кровь не вода, она даст себя знать! Но вдруг от него сбежала жена: совала документы, которые он не глядя, заклиная потом, что спьяну, подписывал, куда-то ходил с ней, куда звала, но сам не обращал внимания на происходящее... Подумаешь, подписал. Ну и что, куда-то ходил. Херня! И в его сознании развод с женой выглядел так, будто б она сбежала от него, подготовив всё тайком от его глаз, как воровка, будто и не было долгой их жизни уже врозь, в разных комнатках, не было его подписей, тех комнатух в коммуналках, что ходил с ней смотреть под размен. Поэтому он развода этого не признавал, считая себя обманутым. Упрямо хранил в паспорте штампик, указывающий, что он всё ещё состоит в законном браке с гражданкой такой-то, считал её женой, сына — сыном, а их дом — своим. В его же комнатухе на своих местах, перед глазами — автономный радиопередатчик, бескозырка и морской военный флаг подводной лодки... На стенах — крабы, акулы, кораллы, морские ежи, океанские глубинные рыбы, похожие на дикобразов... Люки задраены. Он скомандовал глубокое погружение. Он ушёл в одиночное плаванье. В долгий, как вечность, поход.