Олег ПАВЛОВ 1991—1993
Олег ПАВЛОВ 1991—1993
СТРАНИЦЫ РОМАНА
Всё только умирало: прекращало своё существование, исчезало... Слова. Деньги. Всё. Стало привычно узнавать из новостей о новых и новых убийствах. Люди убивали людей. За деньги. За власть. Но уже никто не замечал. Существование – когда снова и снова приходилось искать смысл существования... Когда копить – страх, а не жад- ность. Деньги. Осознание, что деньги – это спасение... Скоро всё стало зависеть лишь от денег. В долларах? В рублях? Как бы гадание, как спасти себя, обезопаситься, да ещё бы хорошо хоть с маленьким процентиком, то есть при этом выиграв, а не проиграв, если всё же рухнет, но, главное, в какой валюте рухнет огромная часть этого мира… Европа… Америка… Россия… Но это потом, потом... Начали исчезать, бесследно пропадали слова. Исчезли бензин, сахар, крупа, подсолнечное и сливочное масло, спички и соль, вино и молоко, точно бы стал выдаваться по карточкам каждый день.
Его послали в Финляндию, что-то представлять, ну да, ещё советскую, молодёжь... Саша провожала на вокзале, как будто на войну. Всего-то одна ночь в купе – а она плачет.
От волнения лепечет, наверное, сама не понимая, что: "Ты же вернёшься на родину?"
Он смеялся...
Ленинградский вокзал. Синенький поезд "Москва-Хельсинки", фирменный… То есть как же он назывался… Лев Толстой! Сумка, сумища – большей, чем она, в той стране, наверное, и не было, но продавалась отчего-то как "спортивная" – с надписью СССР.
Страх – как это стало там ощутимо, где всё было и никто ничего боялся, разве что оголодавших и обезумевших своих соседей. Их поселили в студенческом общежитии в пригороде Хельсинки. И в его комнатке, с видом на лес и озеро, чудилось, поселилось безумие. Им предлагалось писать в этом лесу и у этого озера каждое утро; днём – казалось, подопытным, чем-то больным – представлять на обсуждение каких-то засушенных богемствующих идиотов свои этюды; вечером – возвра- щаться в свои комнатушки. Но при этом свободно самим же передвигаться по окрестностям. Он заперся – и никуда не выходил. Кончились сигареты, и он докуривал собственные окурки, которые сберёг. Спички, когда остались только спички и нечего было курить, он одной ночью сжёг их, сколько осталось. Спичка-шизофреничка. Вспыхнула буйно. Сгорела. Коробок. Одну за одной. И уже не мучило, что нет сигарет. Не мучило одиночество почему-то. Точно бы каждая что-то своё, вспыхнув, ему оставила, сказала. Несколько дней. Он страшился. Одной мысли, что переступит порог комнаты – и потеряется, заблудится в этой чужой стране, со своим ломаным английским, жалкими суточными в кармане. И он писал то, что видел из окна. Жрал красную икру с родненьким зачерствевшим хлебцем. Днём к нему стучались – но он не открывал. И только вечером, когда возвращались свои, заслышав родную речь, выходил в холл и старался попасться на глаза, чтобы о нём вспомнили – и спасли. Но каждый был занят собой. Все проходили мимо. Обратиться же к кому-то из них стыдился, боялся. Потом только голод выгнал его наружу. Он вышел – и пошёл по улице, подчиняясь её направлению, хоть и неизвестно, куда. Было безлюдно. Редко проезжали странные – непохожие, как и всё вокруг, автомобили, в которых точно бы и не было никого за рулём. Медленно и плавно прокатывались мимо. Везде, где возникало свободное пространство, оно огораживалось от тротуара забором, таким, похожим на сетку. Наверное, это были чьи-то владения – но пустынные, только деревья и земля. Он останавливался, чтобы успокоиться, не встретив ещё ни жилых домов, ни магазинов, хоть шёл довольно долго: но может быть, потому, что шёл только по прямой, зная, что обратное направлением обязательно вернёт его, приведёт опять прямо к этой студенческой гостинице. Это был, наверное, промышленный район – но вместо заводов встречались аккуратные, как будто пластиковые, коробочки бесшумных глухих корпусов. И не было видно людей – лишь оставленные на парковках машины. Нигде не было людей. Ни души. Как будто это было не днём, а ночью – такой вот, светлой как день. В другой раз он совершил такую же прогулку – но уже поворачивая на каждом перекрёстке только налево: так тоже нельзя было ошибиться. Так он набрёл сначала на кафе – в которое не вошёл, но счастливый своим открытием. И потом – на маленький магазинчик. От обилия того, что он увидел в нём, у него закружилась голова. Он чувствовал себя почему-то как вор – но хозяин за стойкой с кассой, нисколько не смущаясь, радушно улыбался, приглашая сделать покупки. Он побродил внутри, не понимая, что означали цены и даже что продавалось во всех этих упаковках, но увидел хлеб – тот, чужой, какой-то неузнаваемый хлеб – и опять закружилась голова, но уже от мысли, что он купит хлеб, наестся хлебом. Тест на зависть: когда текут слюни при виде еды и тут же чувствуешь внезапное дикое чувство голода. Наверное, это и было не жадностью – завистью. Он нахватал чужого хлеба, разного, таких сортов, которых ещё и не видел в своей жизни, сколько можно было унести в руках, и мучительно пытался представить, как расплатиться чужими деньгами за этот чужой хлеб, боясь, что их, денег, не хватит. Видя его замешательство, добродушный хозяин что-то участливо спросил на чужом языке... Тогда он выдавил в ответ – и даже не понял, что ответил ему на русском – но вдруг услышал, казалось, с восхищением: "О, хорошо, хорошо... Перестройка! Горбачёв!" Может быть, он был первым представителем своей великой необъятной родины в этом магазинчике – и хозяин поэтому улыбался, радовался, показывая своему гостю, как он польщён.
И его касса что-то проворковала.
Он вынул какую-то купюру, и даже не спросил, а показал...
Хозяин расплылся в улыбке, аккуратно вытянув эту купюру своими пальцами – и ещё зачем-то помахав ею, как будто на прощание, чтобы он видел – и показывая что-то похожее на фокус, спрятав её в кассу, тут же вынул ещё какие-то купюрки с монетами, во что всё превратилось, бережно выложив перед ним, предлагая принять, то ли как сдачу, то ли как подарок:
"Перестройка! Горбачёв! Хорошо, хорошо!"
Когда он вышел из магазинчика, то оглянулся – и увидел через стекло витрины, что лицо хозяина застыло, стало скучным, почти безжизненным, точно бы это застыл даже не человек, а манекен.
Он шёл обратно и жадно ел мягкий, чудилось, тёплый, чужой хлеб, не чувствуя его вкуса – а только эту мягкость, тепло. И уже жалел, что не купил ничего другого: ведь это было так просто.
Он ходил потом в этот магазинчик каждый день: всегда один посетитель, говоривший "хлеб" и"молоко". Лишь однажды хозяин, точно бы желая удивить его, вдруг выпалил: "Водка!" Это была, наверное, такая игра, как он думал, этот чужой человек... И он вдруг тут же сам выпалил ему в ответ, кажется, чем-то испугав: "Селёдка!" И хозяин растерянно оглядев свой магазинчик, как-то обидчиво поник.
Он помнит, как встретил этого парня из Ленинграда... Как-то это было удивительно и смешно, когда этот человек остановился и спросил у него: "Ты откуда?" И никого вокруг, только бесконечная и унылая, как туннель, пустынная асфальтовая полоса, где не могли никогда бы разминуться, если шли навстречу – и встретились – два человека. Это был ещё один посетитель магазинчика – и вот они стояли в этой пустоте, он – из Москвы, тот – из Питера, прилипнув тут же друг к другу лишь от тоски. Парень возвращался. Если он что-то произносил в магазинчике, то этой фразой тогда уж было "пиво". За его спиной в маленьком рюкзачке – заграничное баночное пиво. Он возвращается, чуть пошатываясь, обратно, с рюкзаком за спиной и приглашает пить пиво... Оставшийся путь он говорит лишь о пиве. Бормочет ласково, какое оно здесь, чужое. Пьёт его тут же на ходу, всё же озираясь. Останавливается через каждые метров двести – и, озираясь, тут же, на тротуаре, притираясь к сетке, справляет нужду. Улыбаясь виновато, как бы принося свои извинения. Потом, неожиданно: "А пожрать у тебя есть?" И услышав в ответ: "Красная игра", с изумлением застывает на какое-то мгновение, понимающе качает головой: "Этот, брат, серьёзно... Валютные махинации. Расстрел". Услышав, сколько же её у него, снова с изумлением застывает уже у порога его комнаты – "Ты её просто жрёшь, привёз и жрёшь, красную икру?!" И грустно ожив, сообщает: "Дурдом." Ему воображается, сколько можно было бы выпить пива, если продать красную игру. Почему-то он тащится в его комнату, в его номер со своим рюкзаком – это и есть его приглашение, но не к себе, а выпить с собою. Он валится на пол, усаживается прямо на полу, как индеец, и тут же печально ноет, что не хочет видеть ничего кроме пива в этой чужой реальности... Они намазывают огромные бутерброды с красной икрой. Съев всю его икру и выпив в его номере всё своё пиво, парень уходит, тащится к себе, даже не успев или не захотев сказать, как его зовут. О чём они говорили? Он не помнит. Он был так счастлив! Ему и не нужно было напиваться, чтобы забыться: нет, нет, к нему наедине с этим парнем вернулось бытие, московское или ленинградское – но какое-то своё, бессмысленное, но своё, своё...
Он увидел Хельсинки. Перед самым отъездом. Наверное, кто-то догадался – и ему под дверь просунули что-то наподобие инструкции на русском языке. Она начиналась словом: "Господин..." Господин, обращались к нему чужие люди этого мира, ваше пребывание на нашем форуме принесло бы для вас плоды, если бы вы принимали в нём участие и позволили нам сделать ваше участие в нашем форуме как можно более приятным для вас... Это была карта, как будто пиратская: скрупулезно расписанный маршрут с конечным пунктом, отмеченным крестиком! Столько дней тоски и уныния – как на необитаемом острове – и вот в его руках оказался план, как спастись и доплыть со своего острова к другому: острову сокровищ, где общались молодые разноязыкие представители человеческих рас, получая похвалы и признание! Он был поражён, когда под конец ему выдали конверт... В конверте оказались деньги, такие драгоценные их бумажки: вознаграждение за что-то... Может быть, за этюды, которые он оставил, которыми провоняла его комнатушка? Или за его мужество, терпение, стойкость? Или вообще потому, что столько дней ничего не ел и не видел, мучился и страдал, ожидая, что будет хоть кому-то нужен? Он боялся этих денег – и почти всё истратил. Последний великий поход в тихий финский магазинчик. Вспотевший от своих усилий всё понять и исполнить его хозяин... Туда он тащил свой этюдник – и две банки красной икры. Обратно – даже не шмотки или что-то деликатесное: мясные консервы, сосиски в банках, сухое молоко, сахар... жратву. Зачем? Для чего? Просто было так страшно, так страшно... В последнюю ночь на всех этажах гуляли. В задымленных холлах мешалась речь. Уже безразличный ко всему и точно бы пропитанный какой-то до этого неизвестной, даже неизвестной самому себе слабостью, он плюхнулся в кресло. Смеялся. Курил. Пил пиво. Не осознавая, с кем же и о чём говорил... Да, она заговорила с ним на русском. Она была толстой, маленькой, чёрненькой, некрасивой, эта болгарка. Он не понимал, как оказался в её комнате. Но это был точно бы другой мир: женский, тёплый, ухоженный, будто он привиделся ему вдруг во сне. Она разделась и лежала голая, даже, кажется, не обнимая его. Было душно, жарко. Он лежал на её простынях в одежде, не снимая обуви. Очнулся под утро – поднялся и тихо вышел. Плутая по коридорам и этажам, нашёл свою комнату. Разделся догола и лёг в пустую свою кровать, как будто с женщиной: c той, которой не было, которая спала, одна, без него, но родная и любимая.
Сколько он объездил этих стран... Искал свой остров сокровищ? Страны – города. Гостиницы, приюты эти временные для бездомных, тех, кто сам же лишает себя зачем-то своего дома – и самолёты, вагоны, с безвременьем одних под стук колёс, и чудесами перелётов других под гул турбин, когда переносишься по небу, по воздуху, сам жалкое бескрылое насекомое. Номера гостиниц, похожие на купе вагонов. Поселившись, ты всё ещё находишься в пути, и вот можно попасть в хороший вагон или дешёвую ночлежку даже без душа, только и разница, только и разница...
Тогда же, летом, он успел получить мастерскую. Подвальная, на Пресне. "Подпольная", как любили шутить под водочку и коньячок те, кто приходил... Где после старого хозяина ему достались мусор, гора искалеченных подрамников, закопчённый чайник, электрическая плитка – и крысы, крысы. Кажется, это они оставили в подвале то добро, которое не могли или не хотели уничтожить. Это было их жилище, их царство. Одну мразь он увидел, когда снял замок и вошёл, в ту же минуту. Она встречала его, отвратительная, у самого порога. Крысы снились ему потом все годы. Это был его кошмарный сон. Даже когда все дыры были забиты дроблёным бутылочным стеклом и цементом, чудилось, они ходили где-то около и что-то своё стерегли в этом подвале. Чаще всего снилось какое-то заводское строение, полуразрушенное, где он оказывался внутри то ли отстреливаясь, то ли прячась, когда кругом стреляют; шныряют крысы, а одна, с оторванной головой, так что из туловища торчали только кровавые ошмётья, сидя в углу, намывала лапками вместо мордочки пустоту, где оторвало ей башку, отчего походило даже будто бы она хлопала в ладоши или потирала над собой от удовольствия лапками; после этого туловище крысы прыгало, прямо на него, но не долетало, шлёпаясь на бетон, уже бездыханное; ещё помнил, что стрелял по крысам – и попадал в них, отчего они разрывались кровавым салютом.
В этой мастерской на Пресне он всё пережил – но это уже был не сон – он пережил всё это крысиное время... Пережил – и оно ничего с ним не сделало. Тогда он увидит, как по улице в горячей пыли проносятся бронемашины – и спрячется в мастерской. В подвале только радио, "Маяк". Он не знал, что происходит, где Саша? На следующий день вышел наружу и в одном переулке отыскал работающий телефонный автомат... Сказал, чтобы они с матерью не выходили из дома... В своём подвале он слышал волны шума, потом всё вдруг стихло одной ночью, потом нахлынули опять волны шума... Всё это время, несколько этих дней и ночей, он не выходил наружу. У него был чай, был хлеб. Сигареты, спички. Текла великая русская музыка по равнинам радиоэфира… Господи, через два года всё повторилось – и тоже не было сном. Но подвал содрогался от танковых залпов. И опять они, как будто те же самые, окрепнув и обозлившись, хотели крови, убивали друга друга... Маленький телевизорик – щель в этот безумный мир. Радио он включал, когда работал, оно его успокаивало. Телевизор – когда ничего не хотел делать, валялся на диване, что-то обдумывал... Теперь по телевизору, как в перископ, он видел всё, что происходило там, снаружи, так близко, что становилось страшно. Поэтому было страшно, потому что теперь-то видел. О чём он думал? Что это, гражданская война? Да, он так думал. Он даже думал, что бы делал, если бы это был какой-нибудь 1905 год, когда здесь же, на Пресне, люди убивали людей... Он бы спрятался в подвал – и не выходил. Потому что не хотел и не мог бы идти убивать. И они, те, кто это мог, были ему все, все почему-то одинаково омерзительны, противны. Они покушались на жизнь, на жизнь – на его жизнь и его семью. Они все чего-то хотели, но будто бы одного: крови, крови... Танки, этот огромный белый и точно бы рыхлый дом, который били и разрывали орудийные снаряды. Там, где эта бойня. Всюду зрители. И у экранов, и даже в экранах – те, что возникали со своим мнением, со своей гражданской позицией... Услышал: "Я, как диссидент с десятилетним стажем..." И вскочил, заорал, что было сил: "Убийцы!" Бегал по подвалу, метался, зубы стучали от омерзения и злости и только выхаркивал через дрожь... "Дураки... Болваны... Идиоты... Тупицы... Скоты... Падлы... Звери..."
Он всё и всех ненавидел.
Загнанный и какой-то детской голос...
Кажется, скулил "помогите" или "впустите"...
К нему в подвал кто-то просился, скрёбся – не стучался, но почувствовал, что это мог быть только человек, как будто раненый, у которого и не было сил стучать. Поэтому отозвался – и за массивной дверью отозвались... Он открыл засов, впустил.
Человек ввалился – и глядя на него огромными от ужаса глазами пролепетал, чтобы он скорее закрылся, никому не открывал. И он подчинился, даже погасив тут же свет. Окошки подвальные, хоть из них ничего нельзя можно было увидеть, всё же всегда светилась, если он был в мастерской: так её, подпольную, находили и его приятели, по этому свечению. Человек отполз – и затих. Было слышно его дыхание. Он чего-то ждал каждое мгновение. Но они длились – и ничего не происходило. Было понятно, что он оттуда... Почему-то это было понятно. Только наутро он рассмотрел этого человека. Это был молодой низкорослый мужчина, заросший и беспомощный, как ополченец, будто бы вылезший в интеллигентских брюках, свитере из какого-то грязного сырого окопа. За всё это время они не произнесли ни слова. И он так сам вдруг решил, что не будет у него ничего спрашивать и о себе рассказывать ничего не будет. Вскипятил чай для двоих, собрал завтрак. Он думал, что разбудит. Он думал, что этот человек уйдёт. Нет, хотел этого – и завтрак казался искуплением своей непонятной вины. Незнакомец лежал прямо на полу. Спал – и не дышал. В углу, куда забился ещё в темноте, чувствуя или чуя самое укромное место. Сам он уснул тяжело, может быть, и не спал, слушая и слушая ночную тишину. Несколько раз ночью где-то близко раздавались одиночные выстрелы. Мучительно хотелось курить – и лишь теперь он закурил, почему-то боясь, не смея делать это ночью. Курил – и смотрел отстранённо на этого человека. На его лицо. Обыкновенное. Но как-то вдруг стал делать набросок, карандашом. Тихо. Человек, что-то почувствовав, очнулся. Кадык его голодно, нервно дёрнулся. Лицо исказилось. Казалось, он одновременно почувствовал Страх, Голод, Боль. Но он не двигался – а только смотрел, как будто его убивали у этой подвальной стенки. Стало не по себе. Но подчиняясь какому-то своему голоду, страху, боли он тоже не проронил ни слова – и теперь уже впился в это лицо. Он очнулся, когда осознал, что рисунок готов: что всё, что он видел и чувствовал, появилось на бумаге. Человек за всё это время не шелохнулся. Но это было не терпение или даже покорность судьбе – а потрясшее его так глубоко удивление, что кто-то зачем-то его рисует, сковав своим взглядом. Может быть, он уже понял, что этот подвал был мастерской художника. Что поэтому он и попал в этот подвал. И тот, кто его спрятал, спас, теперь делал свою работу, которой он стал почему-то необходим. Увидев, что всё кончено, он робко попросил сигарету – а пока курил, похожий на пса и глодая её, будто кость – хозяин уже тоже пришёл в себя и кивком позвал к столу. Бурлил на плитке чайник. Тихо подсев с краю, на табурет, незнакомец долго ел – жевал, глотая жадно лишь кипяток. Чудилось, он чувствовал, что его здесь не оставят – и тянул эти минуты. Он чувствовал, он всё понимал почему-то. Живой, он безропотно подчинялся: ждал. И осталось ещё чуть-чуть, что-то, чего не понимал, чтобы уже победить, выжить. Молчаливое чаепитие затянулось... От его одежды дурно пахло. Дурно – человечиной. Он покорно терпел, но пока не напился кипятку. Раздался просящий, униженный голос: "Можно мне в туалет?" Хозяин остался один за столом, он был сам отчего-то унижен этой простой просьбой и растерян, впустив кого-то теперь в свой сортир. Когда во двор ворвался топот сапог, крики, он так и остался сидеть за столом... Но это было так странно, как если бы ему-то некуда было бежать и негде уже спрятаться. В дверь заколотили. Потом застучали прикладами. Наверное, кто-то из них соображал, что если в петлях нет замка, то заперта изнутри, на засов. Он успел подумать, что если найдут этого, то схватят и его. Если проломятся, ворвутся: увидят его и схватят, потому что не открывал... Он быстро схватил что-то, кажется, кисти какие-то в охапку – и громче, чтобы было слышно тому, в сортире, дверка в который была точно бы спрятана за отгородкой, крикнул: "Иду! Открываю!" В подвал вошли трое – два мальчика десантника и один взрослый, нагловатый и суетливый, в штатском. Быстро окинул цепким взглядом подвал – и рявкнул: "Документы!" Кажется, он промямлил, что он художник и это его мастер- ская, что он не выходил из неё несколько дней и здесь нет его документов. Штатский, больше не слыша его, прошёлся по мастерской... Увидел чайник – и два стакана на столе. Там же, на краю – лежал свежий лист с наброском. "Документов нет, документов нет..." – приговаривал и обыскивал взглядом. "Художник, говоришь?" Он схватил лист – и посмотрел. "А это кто такой красивый?" И он поскорее, угодливо ответил: "Это набросок. Набросок к моей будущей картине. Революционный рабочий." Штатский криво ухмыльнулся – и скомкал, как тряпку... Этот лист бумаги и казался в его руках тряпкой. "Революционный? Баловался, значит, чайком? А стакан второй? А?! Вот это вот, откуда?!" Двое мальчиков с автоматами, озиравшиеся с любопытством по стенам на картины, подтянулись и напряглись. Он вскрикнул – или почти взвизгнул: "Что вы себе позволяете! Я член МОCХа! Это мастерская МОСХа!" "Челен, челен... – ухмыльнулся штатский. – Cчас возьму тебя, суку, за член, и не будет в твоей башке мозга, понял?" В этот момент кто-то крикнул, точно бы бросив в подвал что-то взрывчатое: "Взяли!" И штатский бросился наружу.
Он ещё боялся, что они вернутся... Дрожал – и ждал. Но прошёл, наверное, час. Шум смолк. Он постучался, не в силах терпеть, в свой же сортир.
Этот человек ушёл ночью. Молча, без слов. Утром он сам запер мастерскую на замок – и вышел в город. Было тихо. Пахло горелым мясом расстрелянного дома. В переулках на Пресне его несколько раз останавливали – и проверяли армейские патрули, осматривая руки, одежду. Но, разве что покуражившись и заставив постоять враскоряку под дулами автоматов, пропускали.
Потом он написал картину. Портрет неизвестного. И эту картину купил, тронутый её реализмом, иностранный господин. Картина пропала, как пропал этот человек.
Остался только страх где-то под кожей.
Поэтому он крестился?
Значит, наказывал Бог?!
Первое в жизни причастие. Исповедь. Церковь Покрова Пресвятой Богородицы. В тот же день гнусно напился.
Сны страха – и тот, последний, который приснился ему накануне... Снилась мастерская – и в ней крысы, как будто взявшие подвал в осаду. Глядят из всех дыр и щелей, снуют под мебелью, от них невозможно избавиться. Отбивался, боялся, пока вдруг не заметил, что крысы превратились в других существ: больше всего похожих на хорьков, но совсем рыжих и с красными глазками... И он проснулся, пытаясь мучительно понять, почему же они превратились в этих странных, новых зверьков...
Может быть, эта шутка, которую он сам же придумал, была финалом: "Несмотря на то, что С. решил стать продажным художником, его картины всё равно никто не хотел покупать." Это была его любимая идея, что искусство художника должно умирать вместе с ним. И вот он умер, как художник. Или умерло его искусство где-то на какой-то свалке.
И пришли это сделать не крысы – хорьки, перекупившие подвал и всё его содержимое у каких-то крыс.
Сбылось.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Март 1993 — июнь 1993 года
Март 1993 — июнь 1993 года От беспорядка к беззаконию (беззаконие как высшая стадия беспорядка).Интересно. Чем меньше любит наших вождей народ, тем больше нравятся они Западу.Доживем ли мы до дешевой и несмертоносной колбасы?Первый в мире народ, подвергнутый сплошной
День сурка, или Снова здравствуйте, Леонид Ильич О том, что несмотря на перестройку, на 1991-й и даже 1993-й год, Россия живет в том же состоянии самооккупации, в каковом жила, допустим, и при Брежневе
День сурка, или Снова здравствуйте, Леонид Ильич О том, что несмотря на перестройку, на 1991-й и даже 1993-й год, Россия живет в том же состоянии самооккупации, в каковом жила, допустим, и при Брежневе http://www.podst.ru/posts/2939/Сидя летом сурком на даче, забавно высунуть нос из своей норы в
Олег Павлов Гефсиманское время
Олег Павлов Гефсиманское время Свои очерки и эссе Олег Павлов начал публиковать во время, когда в литературе отказывались даже от серьезности реализма, шумно и празднично отдаваясь игре с реальностью. Первые очерки – о бездомных – были опубликованы в 1996 году. Они стали
Олег Павлов -- «Мы забываем о литературе...»
Олег Павлов -- «Мы забываем о литературе...» Дмитрий Орехов. Власть должна слушать писателей? Олег Павлов. Вопрос парадоксальный. Потому что, где власть, там ответственность. Но может ли культура оказаться ответственней власти? Может. Читайте письма Короленко к Ленину. Это
Олег Павлов КОНЕЦ СТОЛЕТИЯ ( рассказ )
Олег Павлов КОНЕЦ СТОЛЕТИЯ ( рассказ ) РОЖДЕСТВО БЫЛО ИЛИ НЕ РОЖДЕСТВО, но праздник этот признавался как государственный, отмечался уже наравне с Новым годом, и могло иметь место, что отмечали той ночью в горбольнице, точно теперь не скажешь, и Рождество. Столпилось
ПРАВДА КАРАГАНДИНСКОГО ПОЛКА ( рассказ ) Олег Павлов
ПРАВДА КАРАГАНДИНСКОГО ПОЛКА ( рассказ ) Олег Павлов Олег Павлов, Алексей Варламов, Олег Ермаков, Александр Терехов — лидеры русской молодой прозы. Писатели-реалисты, пришедшие к читателю со страниц супердемократических журналов. Но что делить им с Владимиром Личутиным
Олег Павлов НА КРУГИ СВОЯ
Олег Павлов НА КРУГИ СВОЯ Полное собрание сочинений и писем Гоголя выходит в свет в Издательстве Московской Патриархии по благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси. Фантасмагория, конечно. Но что же случилось фантастическое? Исполнилась
Олег Павлов 1991-1993 Страницы нового романа
Олег Павлов 1991-1993 Страницы нового романа Тогда же, летом, он успел получить мастерскую. Подвальная, на Пресне. "Подпольная", как любили шутить под водочку и коньячок те, кто приходил… Где после старого хозяина ему достались мусор, гора искалеченных подрамников, закопчённый
Олег ПАВЛОВ СТАНСЫ
Олег ПАВЛОВ СТАНСЫ Воздух плотен – и бесплотен, Сон души – и кровоток. Где дома – там подворотни Рты закрыли на замок. Умирать, увы, не ново. Склепы пахнут грабежом. Вырвут жизнь, как это слово, Впопыхах пырнув ножом. Вот
Олег Павлов ПИСЬМО К ДРУГУ (из книги "Антикритика")
Олег Павлов ПИСЬМО К ДРУГУ (из книги "Антикритика") Искусство само знает себе цену. Так оно возникло, поэтому существует. Но с тех пор, как появился тот, кто распоряжается искусством и всему назначает в нём цену, всё изменилось. Оценщики образовали свою среду.
Олег ПАВЛОВ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА И КРЕСТЬЯНСКИЙ ВОПРОС
Олег ПАВЛОВ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА И КРЕСТЬЯНСКИЙ ВОПРОС Многое должно было обновиться в России, потому что формы её национальной жизни с какого-то момента истории сдерживали развитие её же творческих сил. Но вместо обретения всей нацией этой творческой
Олег Павлов ОГРЫЗКИ
Олег Павлов ОГРЫЗКИ "ВОСТРЕБОВАННЫЙ МОРАЛИЗАТОР" — редакционная статья, опубликованная газетой "Литературная Россия", в которой подводятся итоги жизни и творчества Олега Павлова, то бишь мои. Донос, написаный в форме некролога. Редакционная — выражающая
Олег Павлов СОВЕТСКИЙ РАССКАЗ
Олег Павлов СОВЕТСКИЙ РАССКАЗ Он вырос без отца, а узнал, где тот есть, когда уже носил чужую фамилию. Встретился с отцом — когда умер отчим, который усыновил и воспитал. Его родной отец пропал без вести в первые месяцы войны, но не воевал; немцы так быстро
ЭТО — ПАВЛОВ!
ЭТО — ПАВЛОВ! Владислав Шурыгин 26 августа 2002 0 35(458) Date: 27-08-2002 Author: Владислав Шурыгин ЭТО — ПАВЛОВ! Писать о генерал-полковнике Виталии Егоровиче Павлове трудно. Трудно потому, что масштаб его личности, его мощь требуют очень точных слов, слов, чуждых экзальтации,
Олег ПАВЛОВ ЖИЗНЬ БЕЗ СМЕРТИ
Олег ПАВЛОВ ЖИЗНЬ БЕЗ СМЕРТИ Главную свою идею Толстой выразил предельно ясно: между человеком и Богом не должно быть посредников. Иначе говоря, подлинная вера – это только вера. Остальное – мистицизм, атрибутика, обряды, легенды. Купить свечку за копейку,
Олег ПАВЛОВ МЫ ЗАБЫВАЕМ О ЛИТЕРАТУРЕ
Олег ПАВЛОВ МЫ ЗАБЫВАЕМ О ЛИТЕРАТУРЕ – Власть должна слушать писателей? – Вопрос парадоксальный. Потому что, где власть, там ответственность. Но может ли культура оказаться ответственней власти? Может. Читайте письма Короленко к Ленину. Это когда власть