Илья КИРИЛЛОВ НЕПРОЩЕНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Илья КИРИЛЛОВ НЕПРОЩЕНИЕ

Год назад в ноябрьской книжке "Нашего современника" была опубликована повесть Валентина Распутина "Дочь Ивана, мать Ивана" — первое после восемнадцатилетнего перерыва крупное произведение автора. Общественный резонанс не был слишком широким. И это к лучшему. Шум не отвлекал нас от нашего личного переживания книги.

В центре повествования — вспомним еще раз узловые моменты сюжета — жизнь рабочей семьи в промышленном городе в девяностые годы. Нетрудно представить, каковы условия этой жизни. Разваливаются бывшие советские предприятия, новые либо не создаются, либо носят мошеннический характер. Город пронизывает пышное соцветие рынков, где хозяйничают кавказцы. Они уже не хотят стоять у прилавков сами, нанимают за бесценок русских.

В семье Воротниковых подрастают двое детей, дочь и сын. У дочери отцовский характер, робкий и безынициативный; как и отец, она с трудом принимает решения, не может за себя постоять.

Сын Иван в мать: тверд, энергичен. Лишения переживает легко. Вопреки тяготам, ему многое удается за счет природных способностей, энтузиазма, юношеского неизношенного здоровья. Иван и учится хорошо, и много читает помимо программы, занимается спортом. Света же плохо успевает, с трудом заканчивает восьмилетку, потом скоропалительные курсы продавцов, но получить хорошее место ей непросто. В конце концов, она отправляется с подругой на рынок узнать, есть ли там возможность трудоустройства. Но события развиваются стремительнее, чем предполагают девочки. Один молодой кавказец приглашает их погулять. Нахальный, нечистоплотный, в спортивных штанах и джинсовой куртке, но для девчонок не лишенный сексуального обаяния. Развязное его внимание приятно им. Они шушукаются, колеблются, но, будучи вдвоем, все-таки соглашаются. Словно взамен бесхарактерности, Света одарена привлекательной внешностью, хорошей фигурой. Именно она интересует кавказца. И когда подруга, почуяв неладное, по дороге отстает, он увозит Свету в грязное общежитие, где заставляет ее выпить, потом насилует, принуждает к извращениям.

После опубликования этой повести мы с полным основанием можем сказать: существует два Распутина, два разных писателя, — и в данном случае это не расхожая фраза. "Дочь Ивана, мать Ивана" по литературному исполнению превосходит всё ранее написанное им. Она проста, но не простодушна, в ней нет и тени наивности. Простота эта есть плод зрелости духовной и профессиональной, когда уже не требуется никаких ухищрений для обсуждения самых сложных вопросов. Повесть словно бы соткана, в ней не видно швов, она не выдумана, а как бы перенесена из жизни в литературу. Порою кажется, что это сама жизнь изъясняет себя пером Распутина. Никогда прежде он не поднимался на такой уровень мастерства.

Удивительно, но даже недостатки обращены здесь в достоинства. Считается, что в ней бедный сюжет, мало действия. Между тем это полностью соответствует задаче автора показать то ускоренное, то замедленное течение жизни.

Проза Распутина косноязычна. В ней много тяжеловесных стертых фраз, мало ярких запоминающихся метафор. Она выглядит серой. Но это серость городских бедных кварталов, деревенских изб, серость нашего северного неба и лиц простых людей. Она живая, правдивая.

Это авторское следование правде жизни исключительно важно для понимания повести. Оно необратимо отдалило его даже от деревенской прозы!

Что же, художник общенационального масштаба весьма ограничен в выборе темы. Центр сегодняшнего русского бытия смещен в город. Между тем, деревенская проза — свершившееся явление со своим кругом проблем, сюжетов и соответствующим этому набором эстетических решений. И нельзя было бы безнаказанно влить в старые мехи вино современной реальности, в лучшем случае это была бы стилизация. Распутин слишком опытен, чтобы не рассмотреть такую опасность.

Нельзя не сравнивать это с творчеством прежнего Распутина. В первую очередь вспоминается, конечно, "Живи и помни". В бедном в литературном смысле — пора сказать, наконец, правду — русском двадцатом веке это неожиданный шедевр. Прямо скажем, участь русской советской литературы сомнительна. Она вся находится в стадии "грубой, первоначальной культуры" (Ф.Ницше), она исполнена человеческой литературной неопытности. В стране (и в мире), где накоплен огромный культурный генофонд, отражающий весь путь минувших эпох, это настоящая опасность. Не следует увязывать, впрочем, всё это только с идеологическим аспектом. Оскудение отечественной литературы началось задолго до советского влияния на нее. В целом в русской литературе двадцатого века невозможно жить, не чувствуя себя на периферии культурного развита человечества. (Я перечитывал недавно Юрия Трифонова — впечатление кошмарное; точнее, отсутствие впечатления...)

Так вот, одним из счастливых исключений является повесть "Живи и помни". Книга представляет собой редкий сплав: притязательность в выборе темы и такт в работе над её воплощением. Только на первый взгляд это книга о раненом бойце, выписанном из госпиталя на передовую и уклонившемся от возвращения на фронт, — т.е., в сущности, о дезертире.

Обманчива внешняя простота этой книги, обманчива авторская речь, не приукрашенная никакими особенными метафорами. За этой простотой нет и тени наивности. Кажущийся бедностью аскетизм могут позволить себе владельцы настоящих сокровищ. Художник тогда мог позволить себе эту тонкую роскошь, немногословие свое и своих героев, — ведь всё это находится в рамках произведения, где мало говорится, но много делается. Поступки весомее слов и яснее, поэтому при всей скупости красок так отчетливо прорисованы характеры действующих лиц. Нелегко сформулировать исключительность сюжета "Живи и помни". Жизнь представляет бесчисленное количество сюжетов ежедневно, достаточно открыть газету, включить телевизор, поговорить с кем-то. Среди этого несметного числа писатель обнаружил нечто, удивительно совместившее простоту и величие, действительное и фантастическое. Из Великой войны он вынес не слезы, не кровь, не боль поражений, не ликование побед, а миф о всевластии судьбы, о роке, — не радостный и не печальный, но вечный в своем жизненном и эстетическом совершенстве. Это ли не свидетельство неугасающих сил этноса?! Вообще, как поразительно близко оказывается эта книга из жизни сибирской деревни произведениям греческих трагиков. Впрочем, если смотреть не на оболочку, а в суть вещей, то в этом родстве нет ничего удивительного.

В сравнении с "Живи и помни" сегодняшняя вещь Распутина — прежде всего произведение многословное, исполненное внешне и, если угодно, внутренне обилия авторских комментариев, подспудной тревоги перед возможным произволом собственного таланта, стремлением держать его под контролем. Вот уж поистине: искусство во имя жизни, в данном случае — жизни своего этноса. Но какая за всем этим неуверенность, что у нации еще остались силы понимать игру и блеск искусства, какая боязнь "навредить" необдуманным словом, неосторожным поворотом сюжета, какое острое желание помочь не "словом", а "делом".

К чему вся эта игра, — словно бы восклицает писатель, — фантазия, блеск искусства,если книга создается на языке народа, который, может быть, через двести лет исчезнет, растворится в истории?

Всё сухо, уверенно написано и ровно, но за внешней оболочкой какая чувствуется глухая страсть, питающая редкую для сегодняшней литературы энергию повествования!

Основная задача — прояснить суть происшедшего и происходящего не в русской литературе, а в русской жизни. По той решительности, с которой написана гражданская часть книги, видно, что для писателя загадок здесь давно нет:

Со всех концов нагрянули они,

Иных времен татары и монголы...

Идет война против России, несколько закамуфлированная, но самая беспощадная. Для писателя сомнений нет: даже гипотетическая идея непротивления не рассматривается, нашествие должно быть остановлено любой ценой. Иногда эта цена очень высокая, как в случае главной героини повести Тамары Ивановны, матери поруганной Светы. Насилие не должно быть прощено. Осквернение может быть смыто только кровью. Для Тамары Ивановны это закон, впитанный с молоком матери. Пренебречь им — значит пренебречь чем-то надмирным, более значимым, чем простые человеческие законы. Выясняется, что подкупленные блюстители закона хотят замять дело, что никто, кроме нее, не в силах восстановить справедливость. Тогда Тамара Ивановна выслеживает кавказца, вызванного прокурором для якобы допроса, а на самом деле для дачи взятки, и убивает его из обреза прямо в стенах прокуратуры. Этот обрез она сделала накануне ночью из охотничьего ружья, которое досталось ей от отца.

Невозможно отмахнуться от этих страниц, невозможно не задуматься над ними — над различными идеологическими векторами в нашей литературе, над различными духовными началами в национальном самосознании.

Уместно сравнить "Дочь Ивана" с другим знаковым произведением последних лет — "Господином Гексогеном" Александра Проханова. Роман Проханова относится к экстремальной литературе по форме и содержанию. Но самый крайний сарказм, самые изощренные метафоры направлены все-таки на социальную оболочку человеческого существования и оставляют роман в основе своей парадоксально близким русской классической литературе с ее всепрощением и милостью к падшим. В повести Распутина внешне привычна каждая строчка, вся интонация выдержана в духе традиционного реализма, но сущность находится на грани разрыва с традицией, утвержденной классикой. Духовный смысл книги: не "милость", а возмездие, не прощение, а уничтожение врага (рука тянется написать даже: "истребление" — одно из ключевых понятий в ветхозаветных текстах). К присутствию подобной книги в русской литературе будет трудно привыкнуть, трудно его осмыслить.

Наше национальное самосознание находится в плену того круга представлений, которые создала и отразила русская классическая литература, и всё, что в последующей литературе противоречит ей, рано или поздно исторгается на обочину. Выдержит ли это давление книга В. Распутина?

Но не только и не столько от этого будет зависеть судьба книги. Как воспримет ее современный русский человек, самый чуткий, о встрече с которым мечтал когда-то Георгий Иванов ("Русский он по сердцу, русский по уму, если с ним я встречусь, я его пойму")? Поймет ли он эту книгу? Сознание, ум, конечно, будут всем изображенным взволнованы. Но возникнет ли отклик в сердце? С горечью усомнимся в этом. Обстоятельство, которое легкомысленно недооценивает наша культура: в русской жизни в двадцатом веке исчезла среда, где зиждилось знаменитое "роевое начало", одними прославленная, другими проклятая общинность. Изменились и русские люди. Мы не утратили чувства родины, этноса, судьба России не стала нам безразлична. Но мы воспринимаем эти ценности уже через призму индивидуалистического сознания. Сказать надо правду: понятия эти над личностью русский человек уже не поставит. Нельзя не учитывать этого. Ничего достойного не получится из игнорирования этого давно и прочно свершившегося факта. Боюсь, Распутин не до конца осознает его или не хочет признать. "Рецепты спасения" — спасения в коллективизме, которые предлагает автор, едва ли окажутся притягательными для современного русского сознания.

Примечателен в этой связи в повести образ Ивана, сына мятежной Тамары.

Это самый обаятельный и единственный неудачный образ в книге. Может быть, сказать "неудачный" не совсем верно — во всяком случае, речь не идет о художественной несостоятельности.

Иван не такой подросток, как все, он думающий, критически воспринимает действительность. Он — обособленный, и благодаря этому уберегает себя от пагубной стадности. Писатель возлагает на него надежды, но не знает, что делать с ним, куда его направить. Иван однажды увязывается за скинхедами, но бесплодная жестокость их затей ужасает Ивана. Позже его увлекает русская старина, древнерусский язык, он подумывает стать филологом... Потом обучается плотницкому ремеслу, едет в одно из заброшенных сел рубить разрушенную когда-то деревянную церковь и т. д. Очевидно — это всё внешнее, на самом деле он призван осуществиться как личность, как персона, но всякие намеки на индивидуализм автор тщательно устраняет. А между тем не может скрыть от Ивана некую полую сущность его увлечений, что, в свою очередь, не ускользает от читательского внимания.

Формально в этих эпизодах не к чему придраться, но именно через них в повесть закрадывается фальшь, или, скажем мягче, некая духовная раздвоенность. Притом даже не во внешнюю ткань произведения, а в сущность, лишая книгу той внутренней музыки, которая зарождается в начале повествования и которая безнадежно убывает в финале. Видимо, искусство не прощает подчинения его жизни, пусть даже из самых благородных соображений.