ПОСЛЕДНИЕ ДНИ СУПЕРМЕНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ СУПЕРМЕНА

Эдуард Лимонов

— Ну что? — спросил отец презрительно. Он отошел к окну, отодвинул рукой грязную занавеску и взглянул на темную улицу. Только надпись “Diskos”, все же узнаваемая, хотя и зеркально перевернутая в стекле, освещала улицу кровавым светом.

— Вот где ты приземлился… — презрительно констатировал отец, задернул занавеску и повернулся к Генриху. Он был одет в двубортную офицерскую шинель со множеством пуговиц, талию его стягивал полковничий ремень, портупея была пропущена под золотым погоном, справа на боку висел отцовский “ТТ” в кобуре, слева — на коротких помочах полковничий кортик. Парадная форма. Отец выглядел очень красивым, воинственным и серьезным. Генрих полюбовался своим отцом и впервые пожалел, что он, Генрих, никогда не будет так выглядеть. Странным в наряде отца была только шапка — шапка была розовая и светилась изнутри, излучая бледно-розовый свет в квартиру Генриха.

— Бежал-бежал, — сказал отец, скрестив руки на груди и укоризненно глядя на Генриха, лежащего в спальне, — дверь в спальню была открыта… — и так никуда от себя не убежал. Ты помнишь, это тебе говорила мать когда-то, ты первый раз убежал тогда из дома: “От себя, сынок, не убежишь”. Прошло тридцать лет, теперь ты знаешь, что мать была права.

Отец замолчал и подошел к железному остову шоффажа, откуда на него мелко-мелко мигала ярко-красная кнопка, шоффаж набирался ночью с помощью уцененного ночного электричества, чтобы днем обогреть средневековую квартиру Генриха Блудного сына.

— Что это за сооружение? — спросил отец брезгливо и протянул руку к печке.

— Электрическая печь, — заискивающе сказал Генрих. — Внутри дюжина специальных кирпичей с вделанными в них спиралями. Аккумулируют тепло, а потом днем тепло выгоняется из печи с помощью вентилятора.

— Фу, — брезгливо сказал отец. — Что же, у них нет центрального отопления?

— Нет, — сказал Генрих. — Все отапливаются, кто как может. Даже керосином. В богатых домах, впрочем, все выглядит куда цивилизованнее.

— Ты постарел, — сказал отец, вглядевшись в Генриха. — Полно седых волос… Впрочем, не очень постарел, не облысел, как я. У тебя волосы, как у твоей матери. Неужели тебе уже 45? Постарел, — повторил отец и положил руки на шоффаж. — Холодно у тебя, — сказал он озабоченно.

— Дом потому что старый, средневековый, — оправдательно промямлил Генрих и сел в постели. — Пап… — начал он и остановился.

— Что? — спросил отец и потер руку об руку. — Холодно, холодно у тебя, — повторил отец странным голосом, словно боялся сказать что-нибудь другое. — Холодно в квартире блудного сына, — произнес он. — Где твоя жена? — спросил он…

— Ты же знаешь… — запнулся Генрих.

— Где твои дети? — продолжал отец. — Где твой очаг? Где мы — твои отец и мать? Где твой стол и твоя семья? — Отец замолчал. — Один ты… Тебе не страшно? — вдруг спросил он Генриха.

— Страшно, пап… — признался Генрих. Розовая шапка отца вдруг пролила в квартиру еще больше света. Знакомой переваливающейся походкой прошелся отец по комнате, спустился по двум деревянным ступенькам в living-room*, постоял там, оттуда слабо светила его шапка. Вернулся, сапоги крепко стукнули о дерево ступенек.

— Пап, почему ты в шапке? — спросил Генрих. — Ведь вы еще не перешли на зимнюю форму. Только после октябрьских ведь…

— Помнишь, — сказал отец удивленно. — Я думал, ты все забыл… — И, не отвечая на вопрос Генриха, вдруг сам спросил его саркастически: — Ну что, сынку, помогли тебе твоя ляхи? — И встал опять у окна, расставив ноги в армейских сапогах, от начищенных от них исходили блики, а руки отец скрестил за спиной…

— Не имеешь права, — сказал тихо Генрих. — Я никого не продал, я сам по себе. И это моя жизнь…

— Не продал… не продал… — задумчиво сказал отец. — Себя, может быть, продал? — полувопросительно сказал он. — Может быть, себя… — и замолчал.

— Пап, как ужасно, — сказал Генрих тихо, — у нас никогда не было времени сесть и поговорить, и понять, может быть, друг друга… Мы так никогда и не поговорили. Я даже недавно подумал, что совсем не знал тебя, кто ты, что ты за человек. То я был маленький, и ты всегда был на войне, потом на службе или в командировках… или в штабе.

— Да, — сказал отец глухо, — ты прав, времени у нас было немного…

— Потом я был занят — первые девочки, первые хулиганства… потом мы так ругались, я убегал из дома, ты меня выгонял из дома…

— Может быть, в другом рождении, — глухо сказал отец. — Поговорим…

— А вдруг мы не узнаем друг друга, — прошептал Генрих. — Мы уже не будем отец и блудный сын, может быть, у нас будут иные роли.

— Нужно будет внимательно присматриваться в другом рождении, — так же глухо сказал отец. — Смотри в оба, — и усмехнулся нерадостно.

— Ты знаешь, пап, я ведь тебя люблю, — и затих, стараясь не расплакаться, Генрих Супермен не имел права плакать. — И всегда любил. Это ничего, что мы разные… И у меня твоя походка. И упрямый я, как ты.

— Ладно, чего там, — сказал отец, и, сунув руку в карман шинели, вынул знакомый Генриху клетчатый платок, большой отцовский носовой платок, высморкался в него… Потом сказал: — И я тебя люблю. И мать тебя любит. Пусть блудный сын, но сын, родной. — И опять высморкался. — Плоть от плоти, кровь от крови…

— Я думал — это нонсенс, кровь от крови, — тихо сказал Генрих.

— Баб бы лучше вспомнил, — сказал отец. — Вон в войну орали над убитыми: “Кровиночка ты моя, сокол ясный…” А ты сомневаешься. Дурак еще ты, — сказал отец.

— Я суп ем, — вдруг объявил Генрих. — Как мать велела. Чтоб язвы не было.

— Хоть в этом мать слушаешь, — усмехнулся отец. — Хоть это усвоил…

Отец опять в молчании прошелся по прихожей, она же обеденная комната Генриха Блудного сына, опять сошел в ливинг-рум, постоял там тихо, как бы запоминая, и вернулся.

— Что ж живешь-то один, грустно небось… Жизнь-то уходит. — Отец помолчал. — Жену бы завел, детей нарожал, хоть чуть бы человеческого счастья сподобился, хватит уж эксперименты над своей жизнью устраивать…

— Может, и заведу, — сказал Генрих неожиданно для себя. — Есть у меня одна… — Он запнулся, потому что не знал, как назвать Алиску, то ли девушкой, ну уж не женщиной же… и остановился на девушке. — Одна девушка. Молодая только очень. Шестнадцать ей лет только, — прибавил он Алиске полгода…

— Ничего, что молодая, — сказал отец. — Лишь бы хорошая была. Я на твоей матери когда женился, ей восемнадцать всего было. А в девятнадцать лет уже ты у нас появился. К сожалению, больше детей иметь ей врачи не позволили. Молодая даже хорошо, — повторил отец. — Когда девушка молодая, то жить с ней весело… Русская? — спросил отец.

— Нет, англичанка.

— Рыжая небось? — усмехнулся отец. — У меня была одна, когда в Берлине служил, из английской зоны, докторша. Та была рыжая. Мать твоя, конечно, никогда не узнала. — Отец хмыкнул.

— У меня — желто-зеленая, — почти весело сказал Генрих.

— Сумасшедший, как всегда, — хмыкнул отец. — Неисправим. Но в голосе его уже не звучали ни презрение, ни осуждение. — Пора мне, — сказал отец. — Помни, на всякий случай, что ты — сын русского офицера, что у тебя были родители и была твоя страна. Ты не человек ниоткуда. Может быть, тебе это пригодится… Если уж совсем плохо станет.

— Да, пап, буду помнить.

Отец поднял руку и снял шапку. Через мгновение в прихожей уже никого не было. Только все так же отражалось в стекле выведенное кровью “Diskos”.