We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Квартирный вопрос - самый русский. Поэт писал, что полицейский участок - великая вещь: «место встречи меня и государства». Квартира - вещь не менее великая. Место разлуки меня и государства. Если использовать метафору Лукьяненко из последнего цикла, квартира - тот скромный портал, через который я из внешнего мира перехожу во внутренний. Именно поэтому, когда гибнет какой-нибудь из миров, портал надо спасать любой ценой.

Что интересно, в позапрошлом веке вопрос так не стоял. У одних были собственные дома и часто поместья впридачу, другие нанимали квартиру и не парились по поводу ее отсутствия, поскольку перенанять - не проблема. Памятником той эпохи осталась картина Виктора Васнецова «С квартиры на квартиру» - апофеоз бесприютности, старичок и старушка с убогим скарбом тащатся по невскому льду; но ведь на квартиру же, а не в ночлежку, не на свалку истории! Ну, да, в одной квартире стало не по карману, переехали, нашли поубожественнее, с низкими потолками и немытыми стеклами; но если человек образованного или хоть полуобразованного сословия не вовсе спивался, шанс нанять жилище по карману у него был. Квартирный вопрос предельно обострился после мая 1918 года, когда начали уплотнять: вселять красноармейцев (Гиппиус все желала, чтобы Блоку вселили двенадцать), бедноту и прочих новых хозяев. Так возник феномен коммуналки - главной героини советской городской прозы. «Ах, моя квартира, моя квартира!!» - восклицала булгаковская Зойка, имея в виду, понятное дело, не салон, притон или мастерскую, но вообще оплот, последнее пристанище, средоточие всех надежд.

Квартирный вопрос - примета любого тоталитарного социума, поскольку в социуме свободном или хоть относительно толерантном, человеку не так хочется спрятаться, укрыться, забиться в щель. Красные кхмеры, устанавливая в Камбодже самую безжалостную из диктатур ХХ века, начали с того, что выселили всех горожан и согнали их в сельские коммуны (разграбленные городские квартиры так и пустовали - новые хозяева не желали буржуазно разлагаться, да и не было в Пномпене столько красных кхмеров, чтобы заселить весь город заново). За всеми жилищами не доглядишь: человек так устроен, что обязательно умудрится повесить картинку на стенку, завести цветок на окне - словом, устроить себе что-нибудь возмутительно человеческое. Все великие переустроители первым делом обрушиваются на уют: «Скорее головы канарейкам сверните!» Господи, канарейки-то чем виноваты, их-то почему надо кидать в топку всеобщей переплавки? Сумел ли сам Маяковский в недолгой своей жизни свернуть голову хоть одной птице, хоть бы и курице? Думаю, одной из причин его самоубийства стал триумф этого самого мещанства, обуржуазивание пролетариата - и то, что сам он был вынужден всю эту гадость воспеть. В 1922 году он с негодованием отвергал предложения Лили в письмах - сделать что-нибудь, чтобы получить отдельную квартиру, где можно «после ванны полежать в чистой постели». Чистюля, обожавший стерильность в быту, дворянин - Лиля потом со слезами вспоминала в дневнике его мягкие, розовые, дворянские пятки, - он стоически, самоубийственно отказывал себе в комфорте, требовал полного минимализма, голых стен; и именно ему, в соответствии с духом нового времени, пришлось петь оду этому самому комфорту! Думаю, ни одно из поздних, самоотрицающих и контрреволюционных по сути сочинений не давалось ему с таким трудом, как «Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру». Это жуть, а не стихи: «Можешь холодной мыть хохол, горячей - пот пор. На кране одном написано „хол.“, на кране другом - „гор.“». Пот пор, мама дорогая… Пол Пот… Писано 28 января 1928 года, во время гастролей в Свердловске, где как раз давали квартиры рабочим Верхне-Исетского завода.

Отбирая квартиру, советская власть отбирала шанс избежать окончательного слияния с массой; выдавая - вручала «талон на место у колонн». Мандельштам, получив квартиру, страшно мучился от несоответствия этого жалкого шанса - и гордого сознания собственного изгойства: «А стены проклятые тонки, и некуда больше бежать, и я, как дурак на гребенке, обязан кому-то играть»… Квартиру надо было отрабатывать, а с этим он уж никак не мог мириться - почему и сделал все возможное, чтобы ему определили новое местожительство; о самоубийственности его поведения не писал только ленивый. У Пастернака в «Спекторском» есть ключевой эпизод, весьма характерный для тех времен: герой, попав в перенаселенную коммуналку, с трудом узнает в ней квартиру, где бывал когда-то, когда вся она еще принадлежала одному семейству, служила местом сборищ, споров, любви… Это нормальная, едва ли не повседневная ситуация двадцатых-тридцатых: комнаты меняли назначение, прежним хозяевам доставалась одна, самая жалкая. С нашей семьей так и было: жили на Арбате, дом 11. Была большая квартира на втором этаже. Прабабушке с дочерью в результате досталась одна комната из всей квартиры, потом поселился дед, потом родилась мать. Кстати, Окуджава в «Упраздненном театре» рассказывает похожую историю - он с матерью жил по соседству (отец работал в Грузии), их вселили в квартиру 12 дома 43, а квартировладельцы Каневские (в романе - Каминские) с дочкой Жоржеттой получили одну комнату. Они, что больше всего поражало мальчика Окуджаву, не обижались или, во всяком случае, не показывали виду, а сам Каневский работал экономистом на фабрике, которой когда-то владел. Потом они эмигрировали, поняв, что реквизицией квартиры и фабрики дело не ограничится.

Удивителен вообще пафос ненависти к мещанству в прозе тридцатых: авторы всех индустриальных, конструктивистских и прочих тогдашних романов первым делом акцентируют неуютность быта своих героев. Гроссман в «Повести о любви» подчеркивает временность, холод, замусоренность общажной комнаты; у Катаева во «Времени, вперед!» все живут либо в прокаленных гостиницах, либо в пропыленных времянках и ужасно гордятся таким статусом. Отдельное и уютное жилище становится либо прерогативой прозревшего профессора, либо приметой прохвоста. Для Булгакова квартирный вопрос, благодаря ему вошедший в пословицу, стоял чуть ли не на первом месте, почему Преображенский и требовал все время «окончательную бумагу» на сей предмет. Сологуб, умирая в 1927 году, все сетовал: «Побыть бы еще немного в своем доме… среди своих вещей…» Смерть представлялась ему чем-то вроде последнего и окончательного выселения, переселения в огромную кладбищенскую коммуналку, где уже не сможешь защититься от нежелательного соседства. Роскошь «побыть среди своих вещей» для большинства старорежимных интеллигентов сделалась недоступной - начались массовые выселения и высылки; 1928 - 1932 годы призваны были не столько лишить «бывших» всех прав и с корнем вырвать любой протест, сколько расчистить место для новых хозяев. Петербург, к слову сказать, так до сих пор и не оправился от тогдашнего заселения - дома, в которых, по свидетельству Ахматовой, пахло сигарами и духами, навеки пропахли щами и кошками.

С любовью вообще происходили жуткие вещи: вечное советское «негде» доводило до такой экзотики, что отдыхает вся западная порнография. Я опрашивал как-то людей этого поколения, тех, чья молодость пришлась на тридцатые-пятидесятые: кто где терял невинность? До 1954 года ситуация «предки на даче» исключалась. Трое впервые занялись любовью на крыше, четверо - в пустых ночных трамваях, подавляющее большинство - на природе, в том числе в подворотне, а остальные на лестнице. У Бориса Ямпольского, прославившегося «Московской улицей», был гениальный рассказ о тридцатых - о том, как он после свидания пришел домой к девушке, в темноте пробрался в ее комнату, занялся с ней любовью, потом заснул - а утром, прикрывшись простыней, наблюдал, как из разных углов квартиры выползали бесчисленные родственники. То есть они ночью делали это при всех! - но он никого не видел, и никто себя не выдал. Коммунальная любовь порождала удивительные последствия, включая раннее сексуальное просвещение детей. Ситуация начала меняться во время хрущевского бурного и бестолкового строительства. Расселение коммуналок - даже более радикальное решение, чем развалить колхозы: разрушить принудительную общность городской квартиры, по которой все так лицемерно плакали во второй половине девяностых. «Плачу по квартире коммунальной, будто бы по бабке повивальной», - это Евгений Евтушенко отметился; всели его сейчас кто-нибудь туда, даже при условии возвращения молодости, - поглядел бы я на него.

Удивительная вещь - но комиссарские дети унаследовали родительские представления о буржуазности всякого уюта. Именно ненависть к этой новой буржуазности стала мотором городской прозы Трифонова, которая началась, между прочим, с «Обмена» 1966 года. О чем история? О том, как ради выгодного квартирного обмена жена-мещанка уговаривает мужа-рохлю перевезти к ним умирающую мать и обменять две квартиры на общую, чтобы не потерять материнскую жилплощадь; поступить так - значит, дать матери понять, что положение ее всем очевидно, но героиня оказывается напориста, и герой отправляется к матери - уговаривать съехаться, даром что невестку она терпеть не может. «Ты уже обменялся», - говорит сыну мать-коммунарка, и чего ж тут не понять? Все обменялись, все продали идеалы за жалкую хрущобу, и вообще советская власть, можно сказать, кончилась. Конечно, это была отвратительная власть и все такое, но у нее хоть были идеалы - а когда все замкнулись в своих жалких двухкомнатных клетушках, исчезли последние скрепы, кое-как удерживавшие страну. Началось кондовейшее мещанство, торговля всем, повальное равнодушие к чужой судьбе - и вот уже Лев Лосев, апологет, казалось бы, уюта, индивидуализма и тихого неучастия в гадостях, сочиняет яростный «Рассказ композитора И. Койзырева о вселении в новую квартиру» - страшный пародийный ответ Маяку:

Хватит! не зря я мотался на БАМ,

«Сюиту строителей» творил на века,

за «Едут, едут девчата на бал»

у меня диплом ЦК ВЛК-

СМ и из авторских прав три куска -

я все это вкладываю в ЖСК!

Я вхожу с полотенцем махровым и

вафельным в кафельный мой сануз.

Подходящее место для жизни -

Советский Союз!

Вот вам, кстати, и ответ на то, как бы Трифонов, доживи он до перестройки, отнесся бы к ней и к ее последствиям, которые мы, между прочим, сегодня хаваем полной ложкой. Сегодня-то уже понятно, что отмена «совка» была отменой всех правил, последних ограничений, для огромного большинства - отменой совести. Когда квартиры стало можно приватизировать, граждане окончательно отпали от страны; когда квартиры стали главным средством вложения финансов, с ними случилась забавная метаморфоза. Они перестали быть местом спасения от чуждого мира и сделались средоточием стоимости - то есть, мир собственно к этой стоимости и свелся. Парадокс, но о квартирном вопросе за последние годы написано удручающе мало - на ум приходит разве что «Недвижимость» Андрея Волоса, слишком соответствующая своему названию, чтобы быть динамичным повествованием, но автор, видимо, того и хотел. Описывает он, кстати, собственный риэлторский опыт. А дело в том, что если описывать эти вещи - придется констатировать слишком много горького и страшного: улитка ползла, ползла по склону Фудзи, но тут домик взял и поглотил ее. Улитки, можно сказать, почти не осталось - все ушло в раковину, в ванну, в спальню. Недвижимость - очень точная метафора всей сегодняшней России: она в самом деле ценится дороже всего. Любая подвижность подозрительна. Недвижимость - то, во что ты вложился, то, на что всю жизнь копил: это вам не кооператив, в фундамент которого можно было заложить «Сюиту строителей». Теперь ты четко знаешь: эта комната - пять лет жизни, эта дверь - месяц, и вся квартира в целом делится не только на квадратные метры, но на месяцы и годы, на компромиссы и насилия над собой, ценой которых она куплена. Что говорить - недвижимость в нулевые годы стала значительно дороже человека. Символом Москвы в это время становятся гигантские элитные дома, которые так и стоят незаселенными - ни у кого нет денег выкупить эту роскошь; в это же время прочее население ютится по спасительным, так и не снесенным хрущобам с их мини-кухнями, рассчитанными на скорый коммунизм (при коммунизме никто не будет готовить - все побегут в общепит, дошедший до абсолютного совершенства).

У «Комеди-клаба» была неплохая шутка о семантике современной квартиры, если рассматривать ее как проекцию мира, вытеснившую этот мир и отчасти заменившую его. «Комеди-клаб», понятное дело, не знает слов «семантика» и «проекция», а если знает, то старается забыть, но получилось у них именно это. Там холодильник - Евросоюз, в котором всегда кто-нибудь воняет, кухня - Ближний Восток, в котором все шипит, мясо по стенам и диктатор в центре, тещина комната - США, потому что она не пускает вас на Ближний Восток, а антресоли - Монголия, потому что непонятно, что там. Еще ходит кот, это Прибалтика, он мелко пакостит, жрет на халяву и делает вид, что не понимает по-русски. Шутки шутками, но так оно и есть: квартира в самом деле заменила мир и стала мерилом всех вещей. Никаких ценностей, сопоставимых с ней, не осталось. В ЖЖ огромное количество сетований на то, как не хочется по утрам покидать эту квартиру, как сладостно вечером возвратиться в нее и как неуютен мир за окнами. Это последнее, до чего государство не может дотянуться. По крайней мере - пока. Потому что нет никакой гарантии, что завтра к вам не начнут вселять каких-нибудь новых хозяев.

Что еще характерно для новой эпохи - так это состояние перманентного ремонта, в котором пребывает большинство квартир. Ремонт делается практически ежегодно, поскольку советский жилой фонд помаленьку выходит из строя, а у тех, кто живет в постсоветском, элитном, ежегодно возрастают потребности. С жиру или по необходимости, вся квартирная Россия сегодня ремонтируется - и это тоже характеризует текущий момент, в котором нет ничего устоявшегося: мир в динамике, он еще только пытается отлиться в чеканные формулы, а людей, умеющих и любящих его в эти формы отливать - как тот же Маяковский, - у новой России покамест нет. Невозможно воспеть мир, в котором нет идеологии. Ремонт - сам по себе идеология, он синоним модернизации, конкурентоспособности, нанотехнологий и прочих слов, которыми пытаются сегодня прикрыть пустоту. Ремонт не имеет смысла и цели, даты окончания и точной сметы. Он обещает улучшения, хотя пока сводится к ухудшениям; он осуществляется силами гастарбайтеров и заставляет их ненавидеть еще больше, ибо к генетическому страху прибавляется чувство вины. Мир современного россиянина похож на квартиру уже тем, что возведен одними гастарбайтерами, отремонтирован другими и убирается третьими; чувствовать себя комфортно в таком мире довольно трудно. Может быть, именно поэтому современный человек - как в новой романной серии того же Лукьяненко - чувствует себя постепенно вычитаемым из этого мира: приходит домой, как в «Черновике», - а квартира уже не его.

Собственно, так и случилось со всеми нами. Мир незаметно подменили, пока мы решали квартирный вопрос. Никто из нас не застрахован сегодня от того, что мы приходим домой - и видим: квартира уже не наша. Суверенная демократия - это когда суверенитет державы собран из множества маленьких суверенитетов, отобранных у ее частных граждан. Грубо говоря, это ситуация, при которой каждый обязан пожертвовать своим личным суверенитетом в пользу общероссийского, без гарантий отдачи. Все получается по старому пророчеству Владимира Вишневского: «Суча плечом, прижав к груди буханки, вот так войдешь домой - а дома танки».

Пока новый Иван Козырев строил себе новую квартиру с ванной, в мире случилось что-то, начисто обесценившее и Ивана Козырева, и его квартиру. Пока граждане прятались от тоталитаризма сначала по убогим, а потом по комфортабельным норам - тоталитаризм отказался от идеологии и прочих ограничений. Разрешив каждому гражданину обзаводиться собственным загончиком, он осторожно и незаметно отменил самого гражданина.

Последнее внятное высказывание по квартирному вопросу содержится в романе Михаила Успенского «Три холма, стерегущие край света». Это веселая утопия, в которой Москва взяла да и провалилась от точечной застройки, и люди побежали прочь из нее, а руины отдали гастарбайтерам. Правда, есть еще роман Оксаны Бутузовой «Дом», в котором люди строили-строили убежище от жестокого мира, набирали рейтинг, копили уют… а потом рейтинг достиг миллиона, и все обнулилось, и голые люди дальше пошли по голой земле - гвоздем чертить план нового убежища.

Утопия автономии рухнула, как почти все местные утопии. Свободное общество независимых граждан не состоялось. Сегодня мы живем в странное время: индивидуализм оказался страшней коллективизма, и многие до этого постепенно доходят собственным умом. И некоторые, бросая городские квартиры, уже съезжаются в деревни-коммуны - принципиально новое явление, обозначившееся в последние два-три года.

Это доказывает, что новые времена в самом деле более радикальны, чем застой, когда еще казалось, что самым универсальным убежищем является кухня.