Владимир Бондаренко “БЛАЖЕННЫ НИЩИЕ ДУХОМ...”
Владимир Бондаренко “БЛАЖЕННЫ НИЩИЕ ДУХОМ...”
Я НЕОДНОКРАТНО ЗАДУМЫВАЛСЯ с тех пор, как прочитал “Библию”, над смыслом этих слов. Читал какие-то богословские трактовки, вслушивался в объяснения батюшек. И что-то все-таки недопонимал. Ясность наступила на операционном столе. Не скажу, что узрел истинное понимание слов, “Богу-Богово, человеку — человеково”. Но свое собственное понимание слов “Блаженны нищие духом...” ко мне пришло в такой неординарный момент.
Делали мне ангиопластику со стентированием сосудов сердца в течение четырех часов. Под местным наркозом, когда замораживались те участки тела, где вскрывались артерии, через которые вводились в область сердца катетеры, продувавшие забитые после тяжелейшего инфаркта сосуды. А затем и вводился стент, насколько я понял, нечто вроде спирали, расширяющей главный сердечный сосуд для возможности нормального кровообращения. На больших телеэкранах было видно движение этих катетеров по артериям и их вхождение в сердце. Боли были терпимыми. Василий Васильевич Честухин, доктор медицинских наук, кудесник в кардиологии, пламенный сторонник ангиопластики, уговорил меня не спешить с шунтированием, хотя все показания к такой полостной операции были, два полностью забитых сосуда и третий тоже с небольшими просветами, но вдруг получится?! Василий Васильевич еще когда делал коронарографию, исследовал сердце через так же введенный в артерию зонд, предложил мне попробовать решить мои проблемы, не дожидаясь полостной операции на сердце. Если главный сосуд, забитый во время инфаркта, удастся вскрыть и установить в нем постоянный стент, значит можно пока с шунтированием не спешить, а при удаче и вовсе на будущее обойтись без него. Не удастся — сразу операция останавливается — и уже в дело вступает кардиохирург Дмитрий Валерьевич Шумаков со своей бригадой...
Перед тем, как идти на операцию, меня соборовал священник отец Константин Татаринцев. Наступило облегчение в душе, успокоение...
И вот я лежу на узком столе, весь упакованный простынями, слегка оглушенный лекарствами, уколами и растворами, в огромном количестве вливаемыми в мои артерии. Болезненность передвижения катетеров и стентов через все тело от бедра к сердцу в пределах терпения, к ней привыкаешь, на короткие вопросы Василия Васильевича также коротко отвечаешь. На экран с какими-то марсианскими каналами и движущимися по ним змеевидными эластичными зондами тоже со временем перестаешь смотреть. Поворачиваешь голову направо. В сторону ассистирующей Василию Васильевичу Марии Георгиевны и молоденьких симпатичных медсестричек, но и женская привлекательность в таком состоянии организма ненадолго отвлекает глаз. Погружаешься в себя. В свои мысли. Вот врачи колдуют над тобой. В их работе не может быть сомнений, колебаний, они не могут остановиться на полпути. Важная, но простая работа. Шаг за шагом — вскрыл артерию, ввел зонд, ввел кубики лечебного раствора... И чем сложнее операция, вплоть до трансплантации сердца, чем прославился директор института академик Валерий Иванович Шумаков, тем проще и отлаженнее должны быть действия хирургов. Так же прост крестьянин в своей работе. Прост полководец во время сражения, когда позади все карты генштабов, а впереди конкретные боевые действия, которые принесут или победу, или поражение.
Василий Васильевич просто и четко отдает команды: “Мария, раствор...”, “Поглубже вдохните”, “Замерли, съемка”... И чем сложнее момент, тем проще команда.
Вспоминаю, лежа на операционном столе, своего отца. Его сразили три инфаркта. Тогда не было у нас в Петрозаводске ни ангиопластики, ни шунтирования, партийная элита и придворные художники ездили латать свое сердце за границу. А отец держался на простых лекарствах и силе духа. Он был простой и мужественный человек. Когда-то молодым комиссарил у себя на селе. Незадолго до смерти его мы с сыном Гришей, названном в его же честь, съездили в Покровку, родную его деревню, что неподалеку от Хотмыжска, если по-русски, или от Хотмыни, если по-украински. С одной стороны — Харьков, с другой стороны — Белгород, где-то в этих местах Богдан Хмельницкий заключал договор о вечном воссоединении Украины с Россией. В Покровке старики еще помнили молодого и лихого Гришку Бондаренко с револьвером на поясе, борющегося за мировую справедливость. Как он переименовал озеро, так и осталось...Потом поехал учиться в институт в Краснодар — даром, что ли первым учеником в местной школе был. Но за свое же комиссарство попал вскоре не в ученые, а в лагеря, на Дальний Восток, строил первый БАМ, затем знаменитую рокадную дорогу с Мурманки на Вологду, открывая путь во время войны американским грузам на Москву... Может быть, сделали бы отцу такую же ангиопластику, прочистили сосуды, и сейчас бы жил? В своей жизни, в своей любви, в своей работе он тоже был прост. Он любил нас, троих своих детей, доверял и ценил друзей и откровенно радовался жизни. Он верил в простые вечные ценности. Может быть, поэтому его и не сломал лагерь, хотя были неоднократные попытки убить его. Помню, отец рассказывал, как его проиграли в карты...
ВАСИЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ, какое-то время молчаливо и даже сурово что-то делавший в моем сердце, наконец, позволил себе улыбнуться. Прошло уже полтора часа, а то и два, руки занемели, упакованные под бедра. Время от времени я старался незаметно вынуть их под простыней и размять пальцы. Василий Васильевич подошел поближе, вплотную к моему лицу, и облегченно промолвил: “Все, главный сосуд готов. Стент установлен. Не напрасно возимся...” Сестры стали готовить новый змеевидный метровый провод с катетером на конце для второго обводного сосуда, вновь закачивали в артерию кубики какого-то раствора. Я прислушивался к своему организму, чувствовал, как подходит провод к сердцу, увеличивающееся давление на сердце... Точно так же я прислушивался к движению сердца в первые дни после инфаркта. Когда лежал весь опутанный капельницами и проводочками от кардиографов в архангельском кардиоцентре. тогда было тревожнее, думал: выживу — не выживу, дышать тяжело, на сердце постоянное давление, вот так просто и уходит жизнь, чтобы ты сам о ней ни думал. Еще дополнительное давление на сердце, разрыв, и ты уже в мире ином.
И это тоже два простых состояния: жизнь и смерть. Есть жизнь, есть и мысли, есть и действия, решения, поступки. Происходит обрыв, и остается то, что сделано тобой на земле. Просто и ясно. Никакой слезливости и сентиментальности, некое пограничное состояние, когда мозг контролирует ситуацию, а тело тебя не слушается. Жалеть себя — значит усугублять и без того сложную ситуацию, остается анализировать то, что удалось сделать. Я воспринимал жизнь, как деяние. Вне этого — все пусто и не нужно. Деяние — и твои сыновья, и их направленность в жизни. Деяние — твоя любовь к близким, к родителям, к женщинам. И память о прошлом — тоже деяние. Деяние — памятники отцу в Петрозаводске и дочке в Радонеже. Деяние — твои главные статьи и книги, направленные не в пустоту, а на утверждение простых истин, всегда необходимых человеку.
Может быть, эти мысли в сумеречном пограничном состоянии и привели к тому, что, едва выйдя из болевого и психологического шока, связанного с обширным инфарктом, я еще в реанимации принялся писать статью за статьей, вдруг как-то отчетливо сформулированные в идею книги “Дети 1937 года”. Книга давала мне право на жизнь, делать — значит жить! Все уже пошло одно к одному: жена привезла мне новые журналы, в одном из них огромнейшая подборка стихов, и тоже больничных, тоже реанимационных, тоже пронизанных чувством некоего деяния по отношению к окружающим, Беллы Ахмадулиной. Я же не поэт, критик. Для любой статьи нужны десятки книг, дабы не быть голословным. Пока писалась статья об Ахмадулиной, пришли уже с поездом все книги Александра Вампилова. Я погрузился в чтение, которому уже не мешали капельницы и иные процедуры. И уже писал как бы изнутри мира вампиловских пьес, вне окружающего меня больничного быта. И так чередовалось сначала — глубинное, давно уже не испытываемое погружение в тексты, в мир писателя, а затем рывок наверх, к своему образу увиденного и услышанного. За достаточно короткий период от инфаркта 12 июля до операции на сердце 4 октября, сначала вместе с милейшим архангельским доктором Сергеем Юрьевичем Меньшиковым, добравшись из Архангельска в Москву, потом — перебравшись в Переделкинский кардиологический санаторий (ибо не остуженное от инфаркта сердце рановато было предъявлять кардиохирургам на исследование, требовалась хотя бы двухмесячная стабилизация) и в итоге, по совету друзей оказавшись в знаменитом институте трансплантологии и искусственных органов в отделении сердечной хирургии, возглавляемом сыном академика, опытным кардиохирургом Дмитрием Валериевичем Шумаковым — так вот, за этот период вслед за Ахмадулиной и Вампиловым появились работы о Сергее Аверинцеве и Олеге Чухонцеве, о Борисе Примерове и о новом романе Александра Проханова, не считая заметок в три номера газеты “День литературы”, подготовленных и выпущенных мною уже в мой кардио-лесной период. Так получилось, что, кроме палат и врачей, я эти три месяца постоянно был в лесу: то гулял с сыном Гришей, приехавшим на целый месяц в Архангельск, отложив все свои кельтские исследования, по берегу величавой Северной Двины, благо кардиоцентр был расположен на самом берегу, то бродил один и с друзьями и подругами по запущенному парку кардиологического санатория, то наблюдал осыпающиеся листья в чудом сохраненном лесном пятачке прямо напротив института трансплантологии, расположенном в начале Волоколамского шоссе...
Лес, книги друзья — они поглощали мою сердечную боль, не давали на ней сосредоточиться, я так сделал, что мне было не до нее. Даже поволноваться перед операцией я не успел, передовую “Чаша Победы” в октябрьский номер “Дня литературы” успел закончить в полпервого ночи. Потом наскоро написал на всякий случай завещание и уснул, разбудила меня медсестра, делая успокаивающий укол...
И вот лежу третий час на столе, чувствую, что первое радостное возбуждение моего сердечного кудесника Василия Васильевича прошло. Сердито спрашивает у меня: “Что молчите? Как реагируете? Какая боль? И не закрывайте ни в коем случае глаза, чтобы я мог видеть, вам хорошо или очень хорошо!” Какая-то боль была все время, еще бы, двигать туда-сюда по аорте, а потом и по сердечным сосудам не такой уж худенький зонд нельзя незаметно. Но ведь и к боли привыкаешь, такой уж человек терпеливое создание, потому и выживает назло всем динозаврам прошлого и будущего. А особенно наш русский человек... Но жить болью неинтересно. Это участь Людмилы Петрушевской или Анатолия Курчаткина. Ее замечаешь, когда она усиливается. “Больно”, — выдыхаю Василию Васильевичу. А через минуту добавляю: “Все, боль прошла”. Увы, прошла, потому что прочистить, пробить второй сосуд не удалось, установить второй стент, вторую спираль, дающую путь еще одному потоку крови через сердце, при всех стараниях кардиолога не удалось. Пока мой сердечный счет на этом столе 1:1, как в матче России и Украины. Но я все-таки Бондаренко, как-никак с украинской горячей запорожской кровью. И ничья, может быть, тоже, как и в этом футбольном матче, в мою пользу?..
Опять вспоминаю отца с его больным сердцем и больной судьбой, свою поездку с сыном к нему на родину, его стойкость в жизни и его удаль. Не знала моя мама, шестнадцатилетняя выпускница архангельского педучилища, приехавшая преподавать в сельскую школу на самый берег Белого моря, где-то в окрестностях Кеми, что гарцует перед ней на лихом скакуне недавно освобожденный зэк. Так и оставшийся работать одним из руководителей стройки на том участке железнодорожной линии Мурманск — Вологда, где учила детвору коренная поморка из славного рода Галушиных. А он тоже пугать зэковскими рассказами юную учителку не спешил, ее сердце завоевывал. Дорогу эту стратегическую построили, а после освобождения Петрозаводска от финнов туда отца и перевели. Так и обосновался украинско-поморский род Бондаренко в городе великого Петра.
А ведь и в Архангельск в этот раз не за инфарктом и не на встречу с кардиореаниматологами я ехал, вез семидесятишестилетнюю мать на последнее прощальное свидание с родными местами, на встречу с еле-еле живущей старшей сестрой Марией, на могилки ее отца и матери на старинном кладбище, увы, заросшие травой и бурьяном, к памятнику в центре Холмогор, установленному в честь подвига ее брата Героя Советского Союза Прокопия Галушина. Уже и пресса собиралась с нами пообщаться, уже собирался встретиться с губернатором области Ефремовым, убедить его восстановить на кладбище могилу матери Героя и еще восьмерых братьев, погибших на всех фронтах, от финской войны 1939 года до последних боев с эсэсовцами в Венгрии в апреле 1945 года... Матери дали жизнь миллионам парней, а те спасли нас всех... И все это неужели ради того, чтобы на запущенном кладбище я чуть не наступил на сгнившую табличку о том, что здесь похоронена мать Героя?
Неужели гниет память у русского народа? Неужели так всем все равно? Одна из простых и совершенных истин — память. Может, потому и рухнуло наше будущее, что о прошлом забывать стали, поплевывать в него. А случись что с каждым из нас, лежишь на операционном столе и — вспо-ми-наешь... память семьи, память рода, память нации, память государства.
В АРХАНГЕЛЬСКЕ КО МНЕ в палату приходил молодой и энергичный, уверенный в себе парень. Познакомились. Саша Тутов. Сам из Котласа, закончил в Архангельске медицинский институт, поработал в больнице, стал зав.отделением, психоневролог. Заодно выпустил уже три книги фантастики, с каждой набирая качество, и сегодня, несомненно, став одним из лучших молодых фантастов. К тому же лет десять Саша занимается спортивными единоборствами и проводит в своей области турниры русского единоборства. Сейчас он выбран в областную думу и выдвигается в своем родном округе в Государственную думу России. Он успел, к тому же, повоевать в Сербии, вот уж на все руки от скуки... Дай Бог ему не сломаться. И дай Бог России побольше таких молодых лидеров! Нечего надеяться на запутавшуюся в политиканстве Москву, пусть берут инициативу в свои руки. Кстати, решил он с афганцами, не дожидаясь поддержки военкомата и областных властей, взять под свой контроль и могилу моей бабушки Веры Ильиничны Галушиной.
...Операция все еще длится, вливают какие-то новые растворы в артерии, прочищают третий извилистый засоренный сосуд. Все в антирадиационных фартуках, ибо мощным рентгеном непрерывно просвечивают по очереди все сосуды, я уж свою радиацию буду вымывать из себя попозже, когда выздоровлю, хорошим красным вином. Усталый Василий Васильевич просит еще раз повернуть голову в его сторону, или, добавляет он, “... чем на меня смотреть, смотри на наших девушек”. И то верно, в институте очень много красивых и врачей, и сестричек. Разве что кардиохирурги — одни крепкие мужики, единоборцы. Но как я успел заметить, и в Архангельске, и в Москве самые молоденькие и красивые сестрички, как правило, работают в реанимации. От них, изящных и нежных, зависит наша беспомощная жизнь. Работа, наверное, самая тяжелая, со временем умудренные опытом сестры переходят в отделения, где поспокойнее, меньше крови, мучений и смерти. Каково им, совсем молоденьким, набираться страшного, но столь нужного опыта в реанимационном отсеке? Вообще, видя врачей в деле, больше начинаешь их уважать: все-таки там не место равнодушным. Без денег, конечно, нельзя, но там еще раз постигаешь, что не хлебом единым жив человек...
Они, как солдаты, как саперы, как разведчики, — когда они в деле. Переодевшись в гражданское, они как бы теряют часть своего мистического божественного облика, становятся похожими на обычных посетителей, на обыкновенных людей. И все же их жизнь — это прежде всего их деяния, даже глаза другие, движения другие, весь дух тут какой-то другой... Простой, нищий дух... Где нет эмпиреев, нет подтекстов, нет двойных смыслов. Впрочем, по-настоящему в любом деле так. И врачи с двойным смыслом и двойным подтекстом, и военные, живущие в угоду политической и властной конъюнктуре, — лживы своей ложной сложностью.
“Блаженны нищие духом”. Как был по-настоящему прост со своими солдатами великий полководец Суворов, как был прост Александр Пушкин на ярмарках в Михайловском. Эта простота реального деяния, простота христианского общения. Аристократизм и сословность здесь ни при чем. Иной простолюдин загоняет себя в такую сложность, иной интеллигент своим многомудрием наносит такое зло себе и своему народу... Говорят, служили во время войны в одной военной газете Константин Симонов и Андрей Платонов. Один общался даже не с генералами, а как минимум с командующими, и только там, в элите, чувствовал себя самодостаточным. Другой — Андрей Платонов — тянулся к солдатскому котелку, к окопной жизни, к офицерской землянке. Он был из тех, кто “блаженны нищие духом”. Таким же был и недавно погибший поэт Борис Примеров. Он и в защите Дома Советов не рвался на этажи, где заседали Бабурин и Хасбулатов, а общался в палатках и у костров с такими же, как он, “красно-коричневыми”... Может быть, в этом смысл христианства? Совесть, не смешанная с ложью интеллекта. Все рациональное, искусственное, подтекстовое, или нынче все постмодернистское, разрушает простоту истины и простоту деяний. Есть Добро и есть Зло. Надо всеми делами простодушно стремиться к Добру, не мудрствуя лукаво. Если ты и ошибешься, но идешь по верному пути, — Бог поправит.
И так ли много простых истин, чтобы их не знать? Чем тяжелее жизнь, тем проще истины. Ибо прежде всего сама жизнь, ее существование — первая истина. Повернись лицом к смерти, а потом развернись к жизни, и многие проблемы для тебя исчезнут как несуществующие. Добро, жалость, любовь, верность друзьям. Не буду выпячивать исключительность русских качеств, ибо разные у нас и качества, но именно в русской жизни тяжело прожить без друзей. Каждого из нас в жизни хоть раз спасал от настоящей пропасти только друг... Я рад, что никогда не был лишен чувства дружбы. С детства и до сих пор. И чем старше, тем больше ценишь настоящих друзей.
ОПЕРАЦИЯ ПОДХОДИТ К КОНЦУ, в очищенный третий сосуд стент вставлять не собираются, он и без него справится, где-то на две трети, можно надеяться, операция прошла успешно... Уже пошли шуточки врачей и медсестер, уже заговорили о посторонних эпизодах, о семейных историях, чего не позволяли себе в ответственные удачные и неудачные моменты, а я вспоминаю своих друзей. Сашу Проханова, без чьей помощи не было бы ни этого стентирования, ни многого другого. Как сдружились с ним в 1978 году на совещании молодых писателей, так и идем вместе. Локоть к локтю. Прикрывая друг друга... Володю Личутина, нашего неутомимого спорщика, яростного воителя, но когда совсем всерьез — из тех же “нищих духом”, которым Бог дает возможность прикоснуться к истине слова и истине жизни... Толю Кима, лишь на Востоке, в родной Корее до конца осознавшего свою русскость и державность... Леню Бородина, дошедшего до каких-то простых истин гораздо раньше меня, с кем мне почему-то тоже всегда просто, и тоже годы и годы, сразу после его второго освобождения, нашли мы и необходимость и надежду друг в друге. И всегда рядом человек из совсем другой среды, когда-то оборонщик, потом строитель Володя Андреев, с кем сдружился еще в армии, в Козельске, строя точки третьей линии обороны Москвы. В армии дружба проста, но если ты вместе с другом и через тридцать лет — значит еще проще и надежнее...
Такая же простая радость ждала меня, как только после завершения операции каталка, на которую я переполз с помощью медсестер, тронулась в путь из операционной в реанимационный отсек. Прорвав все заслоны, уже в предбаннике операционной, ждала с цветами, бульоном и поцелуем моя Лариса. Я громко засмеялся, впереди жизнь, впереди семейные радости, впереди новые деяния. Все-таки какая простая и всегда долгожданная красота встречи после любого испытания. Красота жеста встречи, вроде бы совсем ненужная для функционального действия. Подтверждение необходимости твоего бытия...
И откуда тогда берется у родной нашей русской интеллигенции отвращение к простым Божьим заповедям? Почему часто оказываются для самых талантливейших людей неодолимыми эти простые слова: “Блаженны нищие духом”? Откуда искушение Чаадаевым, Курбским, Печериным? Зачем посадскому коренному человеку Олегу Чухонцеву становиться поперечником Отчизны? Что подвигло моралиста Сергея Аверинцева писать предисловие к книге Папы Римского? Почему ушел из безбожничества в католицизм Венедикт Ерофеев? Я как-то раньше не задумывался над этой нависшей над интеллигенцией опаснейшей проблемой, искушением иной латинской веры. И вдруг вижу — в каждом поколении часть лучших, умнейших — уходит в католицизм. Тут и великий Бахтин, и поэт Вяч.Иванов, впрочем, недалек от этого и нынешний филолог Вячеслав Иванов, и соловецкий страдалец Борис Ширяев... Самые неожиданные фигуры и лица. А откуда та же тяга у отца Зенона, прекраснейшего иконописца?
Мне кажется, дело не в самом католицизме, для польского крестьянина и испанского рыбака он так же естественен, как природа, как небо, он для него прост, как всякая истина. Дело в отчуждении от “мы”, от своего народа, от нежелания общности и соборности, все равно — красной ли, белой ли, православной ли, дело в преодолении анонимности своего “я”. Маэстро — он же творит из себя, выстраивает себя, как тот же прекрасный, но уходящий от русскости Андрей Тарковский. А в блаженстве нищего духом заключено лишь простое деяние, по всем канонам, но несущее в себе искру Божию. Как дотянуться до такой высоты?
Василий Васильевич Честухин закончил свое простое и трудное дело, потом появился в палате не только наблюдать за своим деянием дальше, но и увлечь своим же деянием своего же подопечного. Ему нужна вера в его простые способы стентирования. Вера других людей... Я ведь был определен врачами на иное, на полостную операцию на сердце с применением аппарата искусственного кровообращения, с остановкой сердца. И все показания вели к такому исходу. Но Василий Васильевич решил переиначить, увидел свой шанс на победу, теперь эту уверенность в победу он передавал мне. Я понесу эту победу дальше, я тоже буду искать шанс для спасения других людей. В русской литературе, в русской критике и, наконец, в русской Победе!