Наталия Стяжкина УХОД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Наталия Стяжкина УХОД

Опыт жизни великого человека живёт в веках. Оттого жизнь его длится вне времени. Многим в Ясной Поляне кажется, что хозяин только что вышел из дома, хотя нет его уже столетие. Будто вчера напечатали "Определение… о гр. Льве Толстом", а сегодня в Армянском переулке пели Вечную память на тайной панихиде...

     10 ноября (н. ст.) 1910 года оказался днем начала конца. Кто-то называет эту десятидневную эпопею бегством, кто-то — уходом. И в том слове, и в другом есть своя правда. Отречение Толстого от мира было обдуманно и твердо. Оно состоялось в полной мере внутри него. Внешне же оно проявилось паникой и бегством от преследования. Нигде нельзя было укрыться, и никто не мог укрыть. Лишь один Бог смилостивился и укрыл своей дланью метущуюся и страдающую душу…

     Вот краткая хроника 10 последних дней Льва Николаевича Толстого. Рано утром, около 5 часов утра, Толстой выехал в древний мужской монастырь Оптина пустынь. По пути в вагоне и у ямщика расспрашивал об оптинских старцах, говорил, что едет к ним. Приехав поздним вечером, отправился к монастырской гостинице. Постучал: "Можно мне войти?". Гостинник ответил: "Пожалуйте", — "Ведь я Толстой, может, вы меня не примете?" — "Мы всех принимаем, всякого, кто желание имеет". В гостинице написал длинное письмо и телеграмму Александре Львовне. В письме, в частности, говорилось: "Я ничего не решил и не хочу решать. Стараюсь делать только то, чего не могу не делать, и не делать того, чего мог бы не делать…". Утром следующего дня пошел к настоятелю. Перед крыльцом долго стоял на холоде и сырости с шапкой в руках, так и не решившись войти. Также не решился войти к знаменитому оптинскому старцу о. Варсонофию. Сам рассказывал своему спутнику доктору Д. П. Маковицкому: "Хотел зайти к старцу, постоял, но не решился. Не решился, ведь я отлучен". "А ещё пойдете?" — спросил Маковицкий. "Если пригласят", — был ответ. Не побывав ни у старца, ни у настоятеля, Толстой поехал к родной сестре — монахине Марии, в близлежащее Шамордино. В книге посетителей Оптиной осталась запись: "Лев Толстой благодарит за прием". В Шамординской обители он встретился с сестрой. Обняв матушку Марию, несколько минут рыдал на ее плече. Потом они долго говорили. "Я был в Оптиной, как там хорошо! С какой радостью я надел бы теперь подрясник и исполнял самые низкие послушания и трудные дела, но поставил бы условием не принуждать меня молиться, этого я не могу". "Хорошо, — отвечала сестра, — но и с тебя бы взяли условие — ничего не проповедовать, не учить". "Чему учить? Там надо учиться. В каждом встречном насельнике я видел только учителя. Да, сестра, тяжело мне теперь… А у вас что, как не Эдем! Я бы здесь затворился в своей хижине и готовился к смерти: ведь восемьдесят лет, и умирать надо… Да что, сестра, — оборвал свою речь Лев Николаевич, — я и не горюю, завтра же еду в скит, к отцам, только я надеюсь, как ты говоришь, что они меня примут"…

     Планам Толстого не суждено было сбыться. Ночью в Шамординский монастырь за ним приехала Александра Львовна. Она рассказала отцу, что Софья Андреевна, узнав о бегстве Толстого, дважды бегала на пруд топиться, рвалась выброситься из окна, била себя в грудь то тяжелым пресс-папье, то молотком, колола себя ножницами, ножами, и все время как безумная кричала: "Я его найду!.." Ее письмо к нему, которое привезла с собой дочь, было также столь ужасно по своему отчаянию, что охваченный ужасом Лев Николаевич решает бежать дальше. Вот его слова: "Я не могу вернуться, я не вернусь. Я хотел здесь остаться, я даже избу ходил нанимать здесь на житье себе…" В 4 часа утра Льва Николаевича решили везти в Новочеркасск. Именно "решили везти", так как сам он, разбитый, страшно усталый, только повторял: "Всё равно куда… только ни в какую ни в толстовскую колонию, а просто в мужицкую избу".

     В Астапове поезд решили остановить ввиду тяжелого лихорадочного состояния писателя. Толстой был уже так слаб, что с трудом дошел до кровати. Одним из распоряжений его было отослать телеграмму в Оптину с вызовом старца Иосифа. Из-за болезни старца из Оптиной прибыл старец-скитоначальник Варсонофий в сопровождении иеромонаха Пантелеимона. Несмотря на все усилия и мольбы о. Варсонофия, его к Толстому не допустили самые доверенные люди писателя: Александра Львовна и Чертков.

     Последние слова Льва Николаевича Толстого: "стина… Я люблю много… как они…". Господь принял его душу 20 ноября (н.ст.) 1910 года в 6 часов 5 минут утра.

     Теперь, когда мы достоверно знаем всю хронику ухода Льва Николаевича Толстого, становится понятным многое. Остается, по существу, лишь один вопрос: свершилось ли покаяние в душе его? На этот вопрос никто не в состоянии ответить. Нам остается лишь верить и надеяться, что покаяние все же состоялось в душе, и Господь его принял.

     Это мы никак принять его не можем! Горький эпиграф к "Анне Карениной" эпитафией укладываем на могилу Толстого: "Мне отмщение, и аз воздам". За Бога всё решаем, торопимся заклеймить грешника. А 82-х летний грешник всё с обнаженной головой под холодным сырым ноябрьским ветром стоит перед замкнутой дверью монашеской кельи, и не решается войти с позорной табличкой "отступник". Больной старик, граф, великий русский писатель, пришедший в монастырь и готовый исполнять в нем самые низкие послушания и трудные дела, достоин позора. Да! Только самый недостойный грешник может просить приехать к своему смертному одру великого оптинского старца, и за 6 часов до смерти в страшных муках всё думать и мысленно писать об Истине и любви к миру.

     Как же чудовищно в своей жестокости изречение Джорджа Герберта, английского богослова XVII века: "Ад полон добрыми намерениями и желаниями". В России это выражение читается так: "Благими намерениями выложена дорога в ад". Почему-то любят его русские люди, покрывая осуждением вынужденную бездеятельность близких. А между тем, и намерения целует Бог. В "Огласительном слове" святителя Иоанна Златоуста, которое читается во всех православных храмах за Пасхальным богослужением, есть такие слова: "любочестив бо Сый Владыка, приемлет последняго, якоже и перваго: упокоевает в единонадесятый час пришедшаго, якоже делавшаго от перваго часа: и последняго милует, и первому угождает, и оному дает, и сему дарствует: и дела приемлет, и намерение целует; и деяние почитает, и предложение хвалит".

     Толстой был исконно родовым человеком. Род для него был значим необычайно. Именно поэтому он стремился в Церковь, следуя родовой привязанности к Православию. Однако его страстная натура, привычка изматывать себя болезненными бесконечными рассуждениями сделала свое дело. Что же произошло? Очень немногим из смертных дано увидеть воочию Христа в смертных муках, гибели ребенка, в чудовищной несправедливости, в человеческом разврате и ужасе… Страшней всего увидеть лик Его в том, что не достойно Его. Страшно увидеть Его во зле. Страшно, но Толстой увидел Его. Но не смог смириться перед Ним. Наоборот, он возмутился против Христа. И тем самым отмел от себя главную евангельскую истину о том, что зло мы должны спасти и освятить собой, прияв внутрь себя. У апостола Матфея: "Сберегший душу свою потеряет ее, а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее". Лев Толстой решил бороться со злом по-своему. Он перестал зло замечать. Он перестал ему противиться. Идеи его роковым образом материализовались, и внешнее зло исчезло. Метким определением Макса Волошина: "Образовалась безопасность, подобная непереносимой безбольности парализованного члена тела, когда больной вскрикивает от радости при первом ощущении боли". Вместо зла его объяла стерильная пустота — "пустили татя на пусты полати души"... Та самая пустота безверия, которую он так ненавидел. Та самая пустота — одиночество, когда никто не мог понять его по-настоящему. Пустые дни, пустой дом, пустые люди. Одни изматывающие мысли о мире и русском народе. Это было невыносимо.

     Конечно, тогда вся Россия поддержала уход Толстого, не понимая истинных его причин. Об истинных причинах не догадывалась даже Александра Львовна — любимейшая и вернейшая из близких. Она, оказавшись после революции в эмиграции, пришла к вере. Осознав всю глубину трагедии отцовского ухода, всю свою негативную роль в ней, мучительно раскаивалась. Конечно, идей отца она уже не разделяла. Однако, всегда говорила: "Отец для меня — святыня. Я знаю его. Я знаю, что это был за человек. Я никогда не соглашусь с тем, что о нем говорят. И никогда от него не отрекусь!"

     Это был не просто великий и прекрасный человек, а настоящий столп, который держал на себе народ. Это очень хорошо понял митрополит Антоний (Вадковский) — старейший член Священного Синода. Именно по его инициативе было подготовлено "Определение…" об отлучении (не отпадении!) графа Льва Толстого. Митрополит Антоний осознал, что за Толстым Россия, которая внимает ему. Церковь, как он считал, обязана была отреагировать самым жестким способом, чтобы не дискредитировать себя. Если бы не начало ХХ века, когда церковь находилась в очень тяжелом положении, торопиться не стоило. Но… горела, сгорала на глазах эпоха, и это чувствовали все. Представить себе предреволюционный ужас России, когда буквально сворачивается небо в свиток, просто невозможно. Этот ужас можно только пережить, но не дай Бог…

     Со смертью Толстого начали стремительно обрушаться и без того уже непрочные мосты, связующие общество в соборное единство. Недаром поэты наши серебряные, сладкоголосые молчали: слишком много революции и христианства было в этой смерти. Неподъемно для легкокрылой музы Модерна. Неподъемно и, главное, убийственно. К слову, только спустя 8 лет прогремел залп "Двенадцати": как раз о революции и христианстве. Блок тоже увидел Христа там, где, казалось, Его не должно было быть. Увидел и пал ниц перед Ним! Смертоносной пулей — заключительными строками поэмы ударил по страшному в своей богемной беспечности Серебряному веку. Разбил вдребезги хрустальный оберег начала века. Среди бриллиантовой россыпи, на осколках горного хрусталя родилась новая, огненная эпоха.

     Да. Без этой последней недели жизнь Льва Николаевича Толстого не была бы завершена. Мы смиряемся перед всевышней волей — случилось так, как должно было случиться. Очевидно, дело за нами: это нам надо понять и более не осуждать Толстого. Это нам надо приять в себя знание о том, как на самом деле была прожита эта последняя неделя великим русским писателем. Может быть, тогда и жизнь его станет нам ближе и понятнее? А вместе с ней и наша собственная жизнь.