Глава двадцать вторая
Глава двадцать вторая
В день вступления наших войск в Бухарест редакции московских газет проявили завидную оперативность. Двигаясь вместе с танкистами по улицам города на своем «виллисе», мы вдруг увидели на одной из площадей толпу народа вокруг какого–то грузовика. На грузовике стояло несколько человек: они бросали в толпу пачки газет, которые, надо сказать, жадно расхватывались.
Мы подъехали поближе и увидели знакомые лица тех, кто стоял на грузовике и разбрасывал газеты. Среди них — одного из самых близких моих товарищей по «Красной звезде», Александра Кривицкого.
Все происходившее в этот день в Бухаресте было событием такого крупного политического значения, что московские редакции решили в дополнение к своим корреспондентам, двигавшимся с войсками Второго и Третьего Украинских фронтов, послать еще несколько человек прямым самолетом из Москвы в Бухарест. Получили для этого бомбардировщик «бостон» и, кроме корреспондентов, загрузили в него рано утром свежие московские газеты за 31 августа 1944 года. Эти газеты и разбрасывали на одной из бухарестских площадей.
Задача прилетевших была за несколько часов собрать в Бухаресте первый, самый неотложный оперативный материал и этим же самолетом к ночи вернуться в Москву, чтобы материал успел попасть в завтрашний номер.
Мне, да и не только мне, тоже захотелось воспользоваться этим неожиданным для нас обратным рейсом в Москву. Так что бомбардировщик шел обратно с изрядной перегрузкой. Не в смысле веса — бомбы тяжелее корреспондентов, — а в смысле тесноты. Чрево самолета не было рассчитано на такое количество пассажиров, и мы весь обратный путь летели буквально сидя друг у друга на голове.
В ту же ночь, приехав с аэродрома в редакцию, я продиктовал машинистке первую корреспонденцию об этих двенадцати сутках, начав ее не с начала, а с конца. С того, как капитан Плотников со своим разведывательным батальоном вступал в Бухарест.
Утром 1 сентября первая корреспонденция уже появилась в газете, вслед за ней 3 и 5 сентября были напечатаны остальные, а через неделю я снова полетел в Бухарест. Мои дальнейшие планы зависели от того, как сложатся обстоятельства. И это предстояло выяснять не в Москве, а на месте. Дело в том, что после возвращения в Москву я решил во что бы то ни стало попасть к югославским партизанам. Хотел увидеть своими глазами людей, чье мужество у нас в армии ставили очень высоко.
Я поначалу надеялся сразу же здесь, в Москве, в редакции, получить «добро» и адрес того места, откуда меня могут перебросить в Югославию. Однако все оказалось не так просто, как я думал. Идею в редакции одобрили и неофициальное «добро» дали, а как и через кого добираться к югославам, предоставили самому выяснять на месте. Ясно было одно, что нужно лететь на один из двух фронтов, приближавшихся к границам Югославии, — на Второй или на Третий Украинский.
Получив в редакции обычную командировку в действующую армию, я вылетел 13 сентября и вернулся в Москву только через два месяца, побывав за это время в Румынии, Болгарии, Югославии и Италии.
Поездка эта оставила следы в газетных корреспонденциях и рассказах, составивших впоследствии книгу «Югославская тетрадь», в моих дневниковых записях, нерегулярных, но порой Довольно подробных, и во фронтовых блокнотах. Многое, однако, так и осталось незаписанным. В этих случаях, восстанавливая последовательность событий, мне придется рассчитывать только на память.
Улетая из Москвы, я уже знал, что наши войска четыре Дня назад вступили в Болгарию, что никаких военных действий между нами и болгарами не происходит, старое правительство свергнуто, новое объявило войну немцам, а народ радостно встречает наши войска.
Надо ли говорить, что, хотя корреспонденты «Красной зве3ды» на Третьем Украинском фронте уже были в Болгарии, мне все равно хотелось побывать там. И я, еще раз обдумав все в дороге — а время для этого было, летели мы до Бухареста опять целых два дня, — решил, что если в самом Бухаресте сразу не выяснится, каким образом можно попасть в Югославию, то я сначала поеду в Болгарию. А там видно будет; может, как раз оттуда и удастся перебраться к югославским партизанам. Это подсказывал взгляд на географическую карту.
В день прилета в Бухаресте ничего выяснить не удалось, а на следующий, 16 сентября, стало известно, что наши войска еще накануне вступили в Софию. И я решил немедля ехать туда. С этого и начинается первая из моих дневниковых записей.
…Удалось достать для поездки в Болгарию через наших офицеров–автомобилистов крошечный «мерседес» с водителем. Поехали в Софию двумя машинами. На одной я и Евгений Кригер, а на другой, точно такой же, полковник и лейтенант из автомобильного управления. Выехали 17–го часа в четыре дня на Джурджу, с тем чтобы переправиться там через Дунай на тот берег — в Русе.
Дорога между Бухарестом и Джурджей прекрасная, сплошная аллея, окаймленная вековыми тополями. В дороге встретили возвращавшегося с первым материалом кинооператора Кричевского, рассказавшего нам об обстановке в Софии и предупредившего, что с бензином в Болгарии неблагополучно. Выезжая из пределов благословенной в нефтяном отношении Румынии, решили запастись бензином, но это оказалось не так–то просто, пришлось поканителиться, пока залили все баки и банки.
Поужинали на маленьком суденышке, стоявшем в затоне на Дунае. Суденышко это было базой старморнача — так грозно, по–флотски именовался затащивший нас к себе младший лейтенант.
За ужином он познакомил нас с болгарским поручиком. Поручик — офицер военного времени, до войны человек гражданский, после тяжелого ранения был в отпуске в Русе. Когда мы заняли Румынию и, выйдя на Дунай, стояли здесь, еще не переправляясь в Болгарию, поручик каким–то образом перебрался через Дунай сюда. Он, судя по его словам, был антифашистски настроен, очевидно, имел причины бежать к нам, но оказался в несколько странном положении — не то гостя, не то пленника на этом пароходике старморнача и, волнуясь за свою дальнейшую судьбу, просил нашего автомобильного полковника передать военному министру в Софии его письмо, где объяснял мотивы своего перехода границы и просил, чтобы его вновь зачислили, как он писал, «в революционную теперь армию Болгарии».
Это был невысокий, интеллигентного вида человек с тонкими черными усиками. Он был все еще нездоров после ранения волнуясь, все время стискивал пальцы, говорил только по–болгарски, и я убедился, что при напряженном внимании все же способен понимать большую часть того, что говорит этот первый встреченный мною в жизни болгарин. После ужина старморнач стал уговаривать нас переночевать у него на судне, а переправляться в Русе завтра с утра. И мы зря не послушались и вернулись к парому. Он только что ушел на тот берег, с которым не было телефонной связи, и, сколько мы ни ждали, обратно не пришел. Пришлось спать в машинах.
Утром, когда с болгарской стороны пришел первый паром, переправа заняла минут сорок. Русе живописно спускается к самому берегу Дуная. На окраине города развалины старинной турецкой крепости.
Переправившись, мы позавтракали в городской ресторации — высокие потолки, большие окна, деревянные столы. На стойке банки, бутылки, на стенах доморощенные картинки с шуточными надписями о пользе пьянства. Увидев на окне ресторации маринованный чеснок в больших стеклянных банках, я попросил себе этой приправы, и не ошибся. Правда, Женя Кригер потом в машине жался от меня подальше в сторону.
Как водится у корреспондентов, поспорив перед дорогой, какая из них кратчайшая и лучшая, поехали по длиннейшей и худшей. Решив по пути побывать в Плевне, свернули куда–то не туда и несколько десятков километров ехали по колдобинам. Успев привыкнуть к «виллисам», я стал бояться, как бы не развалились на части наши малолитражки. Развалиться они не развалились, но гвоздей набрали. Пришлось вылезать и качать колеса.
Во время остановки вокруг нас собралась гурьба деревенских ребятишек, потом двое куда–то убежали, а через десять минут на дороге появился старик, несший в каждой руке по большому арбузу. Подойдя к нам, он безмолвно положил арбузы на землю, поклонился, жестом пригласил отведать их и скромно отошел в сторону, чтобы не мешать нашей трапезе.
В Плевну добрались к середине дня. Город примерно с Рязань или с Калугу, довольно красивый и весь увешанный болгарскими и советскими флагами. На улицах было без числа народу; по виду людей казалось, что все они собираются сделать что–то особенное, чрезвычайно важное, но пока еще не делают этого.
Что–нибудь понять было трудно. Как только мы останавливались, машину обступала толпа, и на каждый вопрос отвечало сразу десять человек, объясняя все хором и так подробно, что мы вообще перестали что–нибудь понимать. Потом к нам подъехала машина с двумя огромными буквами ОФ — Отечественный фронт на стекле. Из машины выскочили три вооруженных болгарских партизана и сказали, что они сами повезут нас по городу и покажут все, что нужно. Старший из них был командиром Плевненского городского партизанского отряда.
Миновав городской парк, где стояли памятник Александру II и памятник Скобелеву, мы подъехали к собору, построенному в память героев Плевненской битвы.
Пройдя через окружавший собор чистенький скверик, вошли внутрь. И, еще не поняв, в чем дело, почувствовали что–то непривычное. Все остальное было похоже на обычную церковь, но в каждом из приделов стояли странные сооружения, нечто вроде стеклянных гробов, на три четверти засыпанных черепами и костями. Это были кости и черепа солдат, погибших при осаде Плевны. Со стен спускались старые знамена — русские, болгарские и румынские.
Мы стояли в молчании, пока нам не предложили расписаться в книге посетителей. Перед тем как расписываться, я перелистал ее. Кого только тут не было! Начиная от нашего полпреда Лаврищева и кончая Петром Струве.
После этого мы обошли собор кругом. В стены его снаружи были вделаны огромные мраморные доски с перечислением участвовавших в осаде Плевны русских полков, с фамилиями погибших при этом офицеров и уже без фамилий, просто с числом погибших в каждом полку солдат.
В одну из стен была вделана такая же мраморная мемориальная доска с перечислением участвовавших в осаде Плевны Румынских частей.
За годы войны у нас сложилось такое отношение к румынам, из–за которого, глядя на эту мемориальную доску, было странно думать, что тогда румыны воевали вместе с нами против турок, за освобождение болгар.
Когда мы тронулись из Плевны, представитель Комитета Отечественного фронта и его партизаны решили проводить нас. С ревом обогнав нас, они понеслись в сторону Софии с сумасшедшей скоростью, которую так любят люди, впервые получившие в свое распоряжение машину и еще раз радостно наслаждающиеся самим процессом езды. Остановившись километров через двадцать, они дождались нас, пожали руки, и мы поехали Дальше одни…
От Плевны до Софии дорога хорошая, но то ли виной бензин, которым мы заправились в Джурдже, то ли слабенькие моторы — лихо скатываясь по спускам, мы еле тянемся на подъемах.
Затемнения нет, едем с фарами. По сторонам от дороги уютно светятся огни. На каком–то из подъемов засыпаю и просыпаюсь только при остановке машины. Оказывается, мы стоим в маленьком горном селении. Моих спутников прельстили ярко светившиеся около самой дороги окна, и они остановились в надежде, что это какой–нибудь деревенский кабачок. Я промерз и вылез из машины, не снимая бурки. С тех пор как я вполне прозаически и уже в довольно потрепанном виде купил ее полтора года назад в Тбилиси, она мне в дорогах за все: и за одеяло, и за подушку, и за плащ–палатку, и за вторую шинель. Сам давно уже привык к ней, но здесь, в болгарской деревне, она вдруг производит неизгладимое впечатление на мальчишек, которые, несмотря на поздний час, так и шастают вокруг меня!
Предполагаемый кабачок оказывается мелочной деревенской лавочкой. Стол, две скамейки, грубый деревянный прилавок; на прилавке и за ним на полках, на виду весь наличный товар: ремни, подтяжки, десятка два катушек, несколько носовых платков, суповая миска и разная мелочь — предметы крестьянского обихода.
Наш расторопный автомобильный полковник, пока я просыпался, уже оказался внутри лавочки и утверждает, что нам здесь что–то сообразят. Глядя на содержимое лавки, не очень представляю себе, чем нас могут накормить тут, но потом вспоминаю, что это как–никак частное предприятие, и перестаю удивляться.
Со двора притаскивают два стола, сдвигают их вместе, приставляют к ним скамейки. В этом участвуют все, кто оказался тут к нашему приходу. А народу довольно много. Судя по всему, лавчонка служит чем–то вроде деревенского клуба, куда по вечерам собираются поговорить.
Полковник напирает на то, чтобы нам дали яичницу. Он не знает, как это по–болгарски, а болгары не знают, как это по–русски. Однако после наглядных телодвижений хозяева начинают кивать головами, значит, яичница будет. Но через двадцать минут нам приносят и ставят на стол две бутылки болгарской сливовицы и шипящую жареную колбасу. Яичница так и не появляется.
Полковник, настроившись на яичницу, начинает выяснять, почему же ему кивали, обещали яичницу, а теперь не дают. И тут оказывается, что не мы первые попадаем впросак — когда болгары утвердительно кивают, тем кивком, который у других наций означает — да, у болгар это значит — нет. И наоборот, когда представители других наций поводят головой слева направо в отрицательном смысле, у болгар это имеет утвердительный смысл — да. Все без обмана: яичницы нет, потому что ее нам и не обещали. Беремся за жареную домашнюю колбасу, похожую на украинскую, только раза в три острей.
Хозяева лавочки ведут себя сдержанно и заботливо, беспокоятся только об одном — чтобы мы хорошо поели и выпили. Но через несколько минут в лавке появляется среднего роста старик с черными волосами и с большими, совершенно седыми усами. Он садится с нами и, не забывая подставлять рюмку, говорит одну за другой длинные речи. Мы не без труда понимаем, когда болгары говорят нам медленно и раздельно, да и то не все подряд. А старик говорит очень быстро и с такой горячностью, что мы не понимаем почти ни слова, но, чтобы не обидеть его, киваем.
И только потом, задним числом мне приходит в голову, что, наверно, этот старый болгарин как раз потому и горячился, что воспринимал наши утвердительные кивки не как знак согласия с его речами, а наоборот!
Круг мыслей старика, очевидно, довольно обширен, в его речи то и дело мелькают наиболее понятные для нас слова: Сталин, Рузвельт, Черчилль и разные географические названия, начиная от Сталинграда и Тобрука и кончая Плевной и Царьградом. Как я постепенно начинаю понимать, он произносит перед нами одну за другой целый ряд проникновенных политических речей, общий смысл которых, судя по всему, клонится в нашу пользу.
Активность старика чем дальше, тем больше беспокоит и сердит хозяев лавочки. Их главная забота — чтобы мы спокойно поели, а старик как раз этого и не дает делать. Не довольствуясь речами, он то и дело берет то одного, то другого из нас за портупею и трясет, стремясь что–то особенно важное объяснить каждому из нас отдельно.
Просидев в лавчонке около часа, вынимаем деньги, чтобы расплатиться, но хозяева категорически не желают их брать, сначала что–то наперебой говорят, а потом начинают кричать на нас с такой же горячностью, как старик. И мы понимаем, что, если не хотим нанести обиды, должны немедленно спрятать деньги.
Поблагодарив и сев в машины, уезжаем в темноту от этого Дома с его двумя желтыми добрыми окошками. Заснув, просыпаюсь при въезде в Софию. Открываю глаза и вижу перед собой полосатую будку контрольного поста, а за нею освещенные круглыми фонарями улицы незатемненного города. Эта минута запоминается. Странно увидеть и незатемненный город, и фонари, а идущие навстречу машины с ярко горящими фарами…
…Часа два ночи. Вторая машина отстала, и мы стоим у софийской заставы, ожидая ее. Въезд в город и улица, насколько она видна отсюда, — все цело. Непривычное освещение кажется праздничным, и я еще не представляю себе, какой увижу Софию завтра, наутро. Ждем вторую машину полчаса и, не дождавшись, оставляем у караульного записку, что мы поехали в гостиницу «Болгария», которую назвал нам при встрече Кричевский.
По–настоящему город я увидел только утром, но уже сейчас, ночью, чем ближе к центру, тем больше начинают бросаться в глаза разрушенные, обвалившиеся дома по обеим сторонам улицы.
Наконец по освещенному, но пустынному городу добираемся до гостиницы «Болгария». У нее странный вид. Фасад цел, а внутри холод и неуют. Ни портье, ни дежурных — никого. На диване у конторки спит болгарский унтер–офицер; мы расталкиваем его, и он, проснувшись, втолковывает нам на болгарском языке, что он здесь сейчас один, а гостиница разрушена, в ней нет ни воды, ни стекол в окнах, ни номеров.
Оставив Кригера и шофера в гостинице, сворачиваю за угол, в какой–то переулочек, заваленный после бомбежки кирпичами, добираюсь до здания бывшего русского посольства. Нахожу там несколько наших офицеров, которые поначалу делают таинственный вид и на мои вопросы — кто же они — отвечают уклончиво. Судя по этому, понимаю, что попал как раз туда, куда мне нужно. Так оно и оказывается. В этом доме стоит сейчас штаб генерал–полковника Бирюзова начальника штаба Третьего Украинского фронта, который теперь в Софии представляет и нашу армию, и наше правительство. Меня приводят к адъютанту Бирюзова, но, как выясняется, Бирюзов только что, ночью, вернулся из какой–то длинной поездки и моется. Мне объясняют, где находится начальник политуправления Третьего Украинского фронта генерал Аношин, и советуют явиться к нему. Возвращаюсь в гостиницу, беру машину и вместе с Кригером еду к Аношину.
После блужданий по незнакомому городу нахожу нужную улицу и особняк. Подождав, пока Аношин освободится, объясняю ему цель приезда, говорю, что меня интересует все, что связано с Софией, а кроме того — и это главное, мне надо выяснить, есть ли возможность добраться отсюда, с территории Болгарии, в югославские партизанские части, действующие в пограничных районах Сербии.
Вспоминая рассказы Кричевского, спрашиваю, с кем сейчас здесь, в Болгарии, можно и с кем нельзя иметь дело. Можно ли, в частности, иметь дело с министром пропаганды, с которым уже виделись наши корреспонденты два дня назад?
Четвертый час ночи. Аношин устало слушает меня, насчет югославов пропускает мимо ушей, насчет министра пропаганды говорит, что, раз можно было встречаться другим корреспондентам, стало быть, можно и нам, и, вызвав адъютанта, говорит ему то, что считает главным, — чтобы нас пристроили в гостиницу. Потом устало и привычно говорит мне:
— Ну–с, у меня все.
Иду с адъютантом. Через пятнадцать минут он проделывает все, что положено, чтобы устроить нас в гостиницу, и в пятом часу мы снова добираемся до «Болгарии» и получаем номер на третьем этаже. В вестибюле по–прежнему сидит болгарский унтер–офицер, на площадке второго этажа — часовой, козыряющий нам и с грохотом щелкающий каблуками. На третьем этаже валяется вырванная взрывной волной дверца лифта, за ней зияет разбитая шахта. Где–то в конце коридор переходит в небытие. Стена обвалилась, и можно при желании прыгать с третьего этажа на землю.
В номере, куда мы заходим, свет горит, уборная не работает, в умывальнике идет горячая вода, стекла все до одного выбиты, раздуваемые ветром голубые занавески летают, как знамена.
Беспокоимся о своих отставших товарищах, но полковник с лейтенантом через десять минут являются к нам в номер, и мы, смертельно усталые, заваливаемся по двое на диване и на кровати и засыпаем как убитые, несмотря на свистящий в номере ветер.
Просыпаемся через три часа. Утро хорошее. Полковник и лейтенант удаляются по своим автомобильным делам, а мы с Кригером спускаемся вниз, в кафе, в надежде подхарчиться и встретить кого–нибудь из братьев корреспондентов. В полупустом кафе меня окликает корреспондент «Фронтовой иллюстрации» Анатолий Григорьев и знакомит с военным корреспондентом ТАСС майором Суховым, худощавым, причесанным на пробор молодым человеком примерно моих лет.
За завтраком выясняется, что Константин Николаевич Сухов знает мои стихи и — что гораздо важнее — хорошо знает болгарский язык; работал в свое время пресс–атташе в нашем полпредстве и, как он шутя говорит, готов в дальнейшем быть здесь, в Болгарии, моим ангелом–хранителем. Так оно в дальнейшем, к моему удовольствию, и выходит, и мы потом еще не один день проводим вместе с этим сдержанным, умным и хорошо знающим Болгарию человеком.
Первый день проходит стремительно и незаметно. Знакомимся с несколькими болгарскими журналистами, редакторами левых газет, потом едем в штаб одного из болгарских партизанских отрядов.
Отряд размещается в большом дворе школьного здания. Человек двести мужчин и девушек, почти все молодые, двадцатидвадцатидвухлетние, одетые кто во что, но все с ног до головы вооруженные. Чего только у них нет! И винтовки всех образцов, и немецкие автоматы, и пистолеты — у кого по одному, у кого по два, — и пулеметные ленты, и гранаты всех систем.
Не видел первых вооруженных рабочих отрядов в первые дни гражданской войны в Испании, но мне почему–то кажется, что эти молодые болгары похожи на них.
Командир обращается к партизанам с краткой речью, и отряд, довольно быстро построившись, печатая шаг, выходит на улицу — сегодня предстоит смотр партизанской бригады, в которую он входит.
Побывав в отряде, едем осматривать Софию. Днем ее улицы производят куда более тяжелое впечатление, чем ночью. После того как болгарское царское правительство объявило англичанам и американцам так называемую «принципиальную» войну, стремясь при этом внушить недовольному населению, что это объявление войны — только вынужденный немцами идеологический жест, англичане и американцы поспешили предпринять несколько бомбардировок Софии. Из них три весьма жестоких, во время которых жизнь в городе была парализована, а многие улицы превращены в руины. Другие улицы, в особенности узкие переулки, так завалены кирпичом, что по ним нет проезда, есть только протоптанные пешеходные по кирпичу тропинки; люди пробираются по развалинам вверх и вниз, с холма на холм.
Между тем общие контуры города, его широкие главные улицы и, несмотря ни на что, веселая зелень напоминают о том, каким красивым он был до этих бомбардировок.
Надо ли говорить, что на англичан и на американцев, которых сейчас, после вступления наших войск в Софию, нахлынули сюда довольно много, болгары смотрят без особой симпатии.
Наши военные власти, очевидно не желая создавать прецедент, не очень–то пускают сюда наших журналистов, их сейчас в Софии всего пять–шесть. Но на них приходится, по крайней мере, тридцать английских и американских. Некоторые прилетели из Италии, некоторые из Румынии, остальные главным образом из Турции. Почти весь английский и американский дипломатический корпус, находившийся в Турции, тоже срочно перекочевал сюда. Сколько среди корреспондентов действительно корреспондентов и сколько людей совершенно других профессий, не мне судить, но думаю, что последние преобладают.
К середине дня, узнав, что здесь, на софийских аэродромах, сидят наши летчики из воздушной армии генерала Судеца, вспоминаю, что одной из истребительных дивизий этой армии командует мой старый друг Борис Смирнов, и еду на центральный софийский аэродром со странным для нашего слуха названием: Враждебна.
Когда–то при свидании Борис говорил мне, что его истребительная дивизия обычно садится на аэродромах или площадках поближе к нашим передовым частям, и мне кажется, что, судя по обстановке, он может находиться сейчас где–нибудь здесь, около Софии.
Приезжаю на аэродром. Он близко от города, прямо у окраины. Наш авиационный полковник, которого застаю в одном из аэродромных зданий, на вопрос о Смирнове молча подходит к окну и показывает пальцем на виднеющееся вдали здание.
— Вот видите там этот дом с колбасой. — На палке под крышей дома действительно мотается метеорологическая колбаса. — Вот там, где эта колбаса, там и Смирнов.
Через две минуты оказываюсь там, но выясняется, что это штаб одного из полков Смирнова, а сам Смирнов сейчас на другом софийском аэродроме, к западу от города, по дороге на Пирот, на так называемом Летиште Божуриште. Летиште — по–болгарски аэродром, а летак — летчик. Связываюсь со Смирновым по телефону, но, когда приезжаю в штаб дивизии, Смирнов оказывается на летном поле. Иду туда. Радостно обнимаемся. Борис почти не переменился, только к шести прежним орденам за Испанию, Монголию и эту войну, пока мы не виделись, прибавилось еще два. А так все тот же, что и был. Несмотря на свой туберкулез, по–прежнему держится здорово, только немножко похудел.
Начинаю расспрашивать, что они тут делают. Оказывается, он сидит на этом аэродроме вместе с болгарской авиагруппой, Которая находится в оперативной связи с ним как с командиром дивизии и действует вместе с его ребятами. Спрашиваю, каковы болгарские летчики. Борис хвалит их, говорит, что летчики хорошие, и со своей всегдашней спокойной обстоятельностью объясняет, что это не удивительно: почти у каждого из болгарских Летчиков семь–восемь лет стажа и тысячи часов налета. Болгарская авиация не понесла за эту войну никаких потерь и целиком состоит сейчас из кадровых летчиков. А что до машин, то, как и вся болгарская армия, болгарская авиация снабжена немецкой материальной частью. У бомбардировщиков на вооружении «Юнкерсы–88 и 87», а у истребителей — «Мессершмитты–109».
— Не последнего, конечно, выпуска «мессершмитты», — усмехается Борис, но все же машины неплохие.
— И куда же вы летаете сейчас из Софии? — спрашиваю у него.
— Мы… Как куда? В Грецию летаем, в Югославию летаем. Выясняется, что его и болгарские истребители в последние дни занимаются штурмовкой прорывающихся на север и северо–запад — из Греции через Югославию — немецких колонн…
…Судя по моим первым здесь, в Софии, впечатлениям и разговорам, обстановка на фронте довольно сложная и запутанная. До самого выхода Болгарии из войны в Македонии и во Фракии был сосредоточен болгарский экспедиционный корпус, который не только находился там вперемежку с немецкими частями, но и действовал вместе с ними. Теперь, после объявления Болгарией войны Германии, в этих районах происходят ожесточенные стычки между болгарами и немцами. В болгарских газетах фигурируют сводки военного командования, где описываются различные боевые эпизоды, но на самом деле обстановка в первые дни складывалась и пока еще продолжает складываться не в пользу болгар, которые стараются вывести свои части, оказавшиеся среди немецких. К моменту объявления войны Германии эти болгарские части в Македонии и Фракии оказались, с оперативной точки зрения, в очень невыгодном положении.
Кстати, обстановка сложная не только в военном отношении, но и в политическом. В ней не так–то просто разобраться. Во–первых, несмотря на предельно дружественное отношение болгарского населения к нам и на сформированное в Софии левое правительство, перемирие ни с американцами и англичанами, ни с нами все еще не заключено. И хотя никаких военных действий между нами и болгарами не было и не предвидится, формально Болгария все еще находится в состояний войны с нами. Во–вторых, в период союза Болгарии с немцами немцы отторгли от Югославии присоединенный к ней по Версальскому миру Царибродский округ, служивший вечным яблоком раздора между Болгарией и Сербией, а также отдали болгарскому царю югославскую Македонию и греческую Северную Фракию.
Таким образом, войска болгарского экспедиционного корпуса, которые сейчас, отступая, сражаются с немцами, во–первых, находились на югославской территории, во–вторых, на территории, которую болгары считали своей, а югославы своей, и, в–третьих, на территории греческой Македонии, которую в Болгарии считали Македонией, а в Греции — Грецией. Так все это запутало и пока еще не распутано…
…Борис Смирнов знакомит нас со своим начальником штаба, тоже, как и он, полковником и тоже Борисом, и мы, накоротке поговорив и взяв со Смирнова слово, что он приедет к нам с Кригером в гостиницу «Болгария» попозже вечером, уезжаем обратно в Софию.
…Идем обедать вместе с министром пропаганды Димо Казасовым, еще утром передавшим нам с Кригером это приглашение. Обед происходит в нашей же гостинице. Ресторан на втором этаже разбит при бомбардировке, и мы обедаем в подвале, в примыкающей к бару комнате, обставленной в национальном духе. Стол с пестрой скатертью, деревянные скамейки, накрытые ткаными паласами, на стенах крестьянская керамика и сосуды из высушенных тыкв.
Димо Казасов всей своей внешностью ужасно напоминает мне кого–то. Настолько, что мне хочется сказать ему, что мы где–то уже виделись. И только через несколько минут я вспоминаю где. В детстве. Потому что он, как две капли воды, похож на старого москвича, друга моих родителей, Владимира Павловича Алексеева. Точно такой же типично профессорский вид, начинающая полегоньку лысеть голова, усы, маленькая бородка, мягкий голос и мягкие движения.
Первое блюдо за обедом — традиционное болгарское: помидоры, огурцы, капуста, красный и зеленый перец, вообще всяческая зелень. Потом суп, похожий на наше кавказское хаши — много баранины и столько же чеснока. Пьем странный напиток, налитый в бутылки с этикетками «Русская водка», но нисколько ее не напоминающий.
Министр очень любезен, держится просто и приветливо, и по той округлости, с которой он говорит, мне кажется, что он, наверно, записной оратор. Даже если он произносит всего три–четыре слова, они тоже кажутся речью, очень коротенькой и очень правильно построенной.
Обед длится недолго, около часа. Сидящий с нами за обедом Сухов говорит, что если я задержусь здесь, то мне стоит съездить на юг Болгарии, посмотреть знаменитый Рильский монастырь. Министр сразу же выражает свое удовольствие по поводу этого проекта, говорит несколько слов о значении Рильского монастыря в истории Болгарии и вообще высказывается в том смысле, что чем я дольше здесь пробуду, тем лучше.
Все хорошо, но мне не терпится все–таки выяснить, есть ли возможность сейчас или позже перебраться отсюда, из Софии, к югославским партизанам. Решаю про себя, что, если такая возможность маячит, останусь пока тут, а если нет, то правильней будет завтра же утром ехать обратно в Бухарест и оттуда в штаб Второго Украинского фронта, выяснять эти возможности там. Иду из гостиницы в резиденцию генерал–полковника Бирюзова, собираюсь попросить, чтобы он меня принял, но вдруг выясняю, что в этом же доме находится член Военного совета фронта генерал–майор Лайок, с которым мы знакомы еще со времен Сталинграда. К уже знакомому по войне человеку идти со своими корреспондентскими вопросами проще, чем к незнакомому, и я иду к Лайоку.
Узнав, о чем речь, он досадливо хлопает по столу рукой — жалеет, что я не попал к нему сегодня с утра. Оказывается, вчера вечером сюда из Югославии добрался комиссар 13–го югославского партизанского корпуса и всего несколько часов назад уехал обратно вместе с посланным туда для связи нашим подполковником Зайцевым.
— Зашли бы утром — застали бы здесь. Могли бы прямо с ним и добраться туда, — говорит Лайок. И увидев, как я расстроен, человеколюбиво утешает, что дня через два Зайцев должен вернуться, выяснив перспективы прямой связи с партизанами, и тогда он, Лайок, поможет мне попасть туда к ним.
Сухов, которому я, вернувшись в гостиницу, рассказываю об этом, советует мне использовать свободные два дня для поездки на юг Болгарии. За двое суток мы успеем доехать до Рильского монастыря и вернуться, а по дороге увидим много интересного.
…Сидим за чашкой кофе с несколькими болгарскими журналистами и с пожилым профессором, который стал сейчас председателем Общества болгаро–советской дружбы. В былые, трудные времена работой этого общества руководил философ Тодор Павлов, коммунист, один из трех нынешних новых регентов при наследнике царского престола.
Болгары говорят, что здесь хорошо знают некоторые моя стихи военных лет, и предлагают организовать в большом, сохранившемся после бомбежек софийском кинотеатре мой литературный утренник. Не найдя в этом ничего предосудительного, в принципе соглашаюсь; договариваемся, что утренник можно будет назначить через педелю — на следующее воскресенье. Рассчитываю, что у меня два дня займет поездка на юг Болгарии, потом три–четыре дня уйдет на то, чтобы по первому разу связаться с партизанами, вернуться в Софию и передать по телеграфу первый материал. Если все будет хорошо, то к следующему воскресенью, очевидно, вернусь. На том и договариваемся, у меня берут книжку с моими стихами — хотят кое–что перевести из нее к воскресенью на болгарский язык.
И за обедом и за кофе ко мне несколько раз подходит не то метрдотель, не то директор ресторана Бартенев — русский эмигрант. Маленького роста, брюнет, довольно плотный, с обрюзгшим актерским лицом и черными волосами, кажется, крашеными. На первый взгляд ему лет пятьдесят, на второй, более внимательный, шестьдесят. Говорит о себе как об артисте. В лучшие времена иногда содержал кабаре и был там главным исполнителем ролей и песенок. В худшие времена переходил на роль метрдотеля. По его словам, объехал всю Европу, снимался в кино в эпизодических ролях русских эмигрантов, кончал какой–то институт гримеров в Париже. Словом, жизнь была бурной, и он охотно рассказывает обо всем, за исключением одного пункта — причин отъезда из России. К нам относится предупредительно, говорит много и быстро, расспрашивает о Москве и особенно об артисте Театра сатиры Поле, с которым они где–то вместе играли до революции. Все никак не может отцепиться от воспоминаний о Поле.
— Как там Поль?
Объясняю, что с Полем все в порядке, живет хорошо, играет в театре.
— Передайте ему привет, он меня помнит!
И через десять минут, словно забыв, что уже спрашивал, снова всплескивает руками:
— Ах! Как там Поль? Интересно, как там Поль?
Как видно, ему очень дорога эта оставшаяся у него живая ниточка связи тогдашней России с нынешней.
Допив кофе, поднимаемся в номер, где уже сидит Борис Смирнов со своим начальником штаба Борисом Калошиным и еще одним летчиком. Номер маленький тахта, кровать, одно кресло, а Вас семеро. Стелю на полу бурку, ставлю на нее несколько Добытых в ресторане бутылок белого вина и единственный стакан. Высыпаем на газеты яблоки и виноград и сидим всю ночь, Читая стихи и вспоминая всякое разное, начиная с Халхин–Гола.
Во время чтения, в паузах, Женя Кригер дурачится и поддразнивает Бориса, который любит мои стихи, небрежными репликами;
— Н–да, в общем, неплохо. Можно бы поярче, но для дилетанта не худо! А вам что, действительно нравится?
Среди ночи у меня возникает идея: у Бориса в дивизии есть связные У–2; не согласится ли он на одном из них перекинуть меня по дружбе на какую–нибудь подходящую для посадок точку в районе действий югославских партизан, которые, по его же собственным словам, оперируют — рукой подать отсюда?
Но Борис — вино вином, стихи стихами, а служба службой — железно, наотрез отказывает.
Смирнов со своими ребятами уезжает в пять утра, а в девять, немного поспав и выпив по чашке черного кофе, с сожалением прощаюсь с Женей Кригером. Несмотря на мои уговоры, он решает вернуться в Бухарест, где остались машина «Известий» и ею напарник по командировке фотокорреспондент Гурарий. Автомобильный полковник и лейтенант уезжают вместе с Кригером. Едва успеваю помахать им рукой, как к гостинице подъезжают две машины из болгарского военного министерства, малолитражные «штееры», которые здесь, в Болгарии, основной тип военной штабной машины. На один садимся я и Сухов, на другой — фотокорреспондент Анатолий Григорьев и редактор новой болгарской военной газеты.
Наш шофер, болгарский унтер–офицер, худощавый парень, имеет какой–то особенно лихой и подтянутый, я бы сказал, юнкерский вид. Это сходство подчеркивается лихо сдвинутой набекрень фуражкой старого русского офицерского образца, с кокардой и маленьким козырьком. Скинув при нашем появлении шинель, шофер остается в одной выцветшей гимнастерке, и едва мы садимся в машину, как он с места набирает скорость.
Видел я всяких шоферов, но таких отчаянных, как в Болгарии, пока не видал. За Софией начинается горный район, дорога беспрерывно петляет, а наш шофер не уменьшает скорости, и на поворотах кажется, что мы без пересадки полетим в преисподнюю. Даже при моем, в общем–то, спокойном характере я б, наверно, придержал эту езду. Но мы так мало спали в последние ночи, что после нескольких крутых поворотов меня укачивает и бросает в сон. И я через силу выдираюсь из него, только когда Костя Сухов, питающий, как и многие добрые люди, заблуждение, что поэты обязательно должны любить красоты природы, толкает меня локтем в бок и говорит:
— Константин Михалыч, посмотрите, как красиво!
Продрав глаза, я слышу скрип тормозов; мы в очередной раз выворачиваем по самой бровке, и действительно в этот момент то слева, то справа видна какая–то особенно красивая гора или ущелье.
— Да, да, — говорю я, — очень, очень красиво. — И снова засыпаю.
…Приезжаем в горную летнюю резиденцию болгарских царей. В свое время сюда после английских и американских бомбардировок. Уехали правительство и дипломатический корпус. Дипломаты и до сих пор живут здесь. Шведы, швейцарцы, японцы, испанцы, какое–то южноамериканское посольство — вот, кажется, и все, что сейчас представлено здесь, в Болгарии.
Узкая, поднимающаяся в гору лощина с двух сторон ограничена горами и окаймлена густым, несмотря на уже начавшуюся осень, темно–зеленым парком. Среди зелени прячутся полудеревянные–полукаменные дома с деревянной резьбой, напоминающие наши старые подмосковные дачи с затеями.
Мимо нас ковыляют по дорожке два тихих аккуратных маленьких японца. Идут, держа друг друга под руку. И мне почему–то вдруг кажется странным присутствие здесь, в Болгарии, японского посольства. Да и вообще в этом тихом месте есть что–то странное для меня, хотя не могу точно выразить, что именно. Перекусив в ресторанчике, едем назад, до поворота на другую дорогу, которая ведет на юг, к городку Кочериново, за которым будет еще один поворот — к Рильскому монастырю.
Кочериново — городок, напоминающий большую кубанскую станицу. Хатки стоят вперемежку с полугородского и городского типа домиками; кое–где бросаются в глаза двухэтажные здания. Вылезаем на центральной площади, и нас сразу окружают любопытствующие; выясняется, что мы первые русские, попавшие после вступления нашей армии в Болгарию сюда, в Кочериново. Идем к начальнику местного гарнизона, чтобы узнать поточней дорогу к Рильскому монастырю. Сухов года три назад ездил туда, по хочет проверить свою память.
Нас встречает пожилой черноволосый человек, одетый в похожую на матросский бушлат черную куртку, с револьвером на ремне. Рекомендуется представителем местного Отечественного фронта. Поднимаемся вместе с ним к начальнику гарнизона, командиру стоящего здесь, в Кочеринове, пехотного полка. Несколько минут сидим и ждем. Замечаю лежащие на письменном столе добротные короткие ножи с широкими лезвиями и черными длинными ручками, в которые врезаны металлические пластинки с надписью «Вера и верность».
По своему мальчишескому неравнодушию к ножам хвалю их — «Какие хорошие ножи!» — втайне надеясь, что представитель Отечественного фронта угадает мое затаенное желание. Однако он не угадывает и, объятый гражданским пафосом, говорит, что, наоборот, это не хорошие, а очень плохие ножи, что это ножи фашистской юношеской организации, которую насаждало фашистское болгарское правительство и изготовляло для них вот эти, отобранные теперь ножи, на которых написано: «Вера и верность». И понравившаяся мне надпись как раз и есть самая зловредная, она — лозунг этой фашистской юношеской организации, теперь, конечно, распущенной!
Через несколько минут нас проводят в кабинет командира полка. Довольно толстый пожилой полковник с нависающим на воротник, обрюзгшим лицом встречает нас приветливо, но меня в первую секунду удивляет, почему, хотя он до нашего прихода сидел здесь же, в этой комнате, он весь какой–то запыхавшийся. Только потом понимаю: пока мы ждали там, за стеной, он натягивал тут свой мундир, а до этого сидел запросто, без него. Тугой ворот мундира едва сходится у него на шее, а на груди висит большой крест, кажется, высшая офицерская военная награда за ту мировую войну.
Кроме него, в кабинете еще один офицер, тоже немолодой, сильно полысевший сорокалетний капитан, адъютант полка. Полковник поздравляет нас с приездом в Кочериново и одобряет намерение посетить Рильский монастырь; говорит, что он сам там давно не был и с удовольствием нас проводит туда, а пока можно пройтись по Кочеринову, посмотреть город.
«Пока» оказывается роковым. Пока мы ходим по приветливому Кочеринову, останавливаемся, разговариваем с окружающими нас то на одном, то на другом углу людьми, для нас готовят обед, и мы кончаем осмотр города тем, что садимся в городской школе, в столовой, за длинный стол, за которым и собирается человек тридцать. Несколько почтенных городских стариков, несколько представителей Отечественного фронта, директор школы, полковник, капитан и молодые партизаны, даже здесь, за столом, не расстающиеся со своим оружием.
Нас поят местным красным сухим вином, кормят салатом, супом, вторым, и все это так от души, что приходится лишь переставлять дырки на ремне. Заспешить и подняться или признаться в том, что мы недавно уже один раз пообедали, невозможно.
После нескольких тостов, один из которых — за Россию и за Болгарию и за их вечную дружбу — произнес с торжественной строгостью самый старый из городских стариков, мы с Суховым — я по–русски, он по–болгарски — тоже от души говорим ответное слово, встаем и отправляемся в Рильский монастырь.
Заночевать в Кочеринове отказываемся, потому что дело к вечеру, ночевать надо в Рильском монастыре, иначе не попадем завтра обратно в Софию. А надо быть там заранее, до того, как вернется наш офицер, поехавший к югославам. Прошляпить такую возможность во второй раз будет совсем уж непростительно.
Ехать уже недалеко, километров двадцать пять, через две деревни, а потом по так называемому Рильскому ущелью до самого монастыря. Садимся в машины, мы в свои, полковник в свою.
Невольно обращаю внимание на то, что ни полковник, ни капитан оба не имеют щеголеватого офицерского вида, оба немолодые офицеры, видимо претерпевшие на своем веку длинную гарнизонную нерадостную жизнь. Оба, как видно, люди служивые, небогатые, мундиры на обоих потертые, даже, я бы сказал, слегка поношенные. Лысый капитан, адъютант полка, несмотря на свои сорок лет, все еще капитан. И у меня, когда я гляжу на этих двух людей, вдруг возникают ассоциации с купринским «Поединком», со старой русской офицерской гарнизонной лямкой.
Кто–то уже успел мне сказать, что полк всего несколько дней назад пришел сюда, в Кочериново, пробился с арьергардными боями из Фракии, где стоял гарнизоном и где после всех происшедших с болгарами пертурбаций на него напали немцы. Но, хотя я уже знаю это, все равно, глядя на полковника и капитана, почему–то думаю об их длинной гарнизонной жизни, а не об этих последних днях…
На этом обрываются мои дневниковые записи, сделанные в Москве сразу после возвращения из поездки на Балканы и в Италию. На то, чтобы записать в дневник все, от начала до конца, не хватило тогда времени. Сначала захлестнула работа над книгой «Югославская тетрадь», а потом надвинулись новые командировки на фронт. Все дальнейшее, связанное с этой поездкой, придется восстанавливать по памяти и по черновым записям в блокнотах, правда, порою подробным.
Та дневниковая запись, которую я привел, вызывает у меня сейчас двойственное чувство. Конечно, она далека от достаточно серьезного анализа всех происходивших тогда в Болгарии событий и все же дорога мне и живыми подробностями того времени, которые — не будь ее — ушли бы из памяти, и непосредственностью того радостного чувства, которое мы испытали при первой встрече с Болгарией. Несмотря на очевидные для меня сейчас наивные нотки в тогдашних заметках, по правде говоря, я хорошо понимаю себя тогдашнего. Позади было три с лишним года войны, и на всем протяжении их так много кровавого и трудного, что внезапное ощущение страны и народа, открывших нам навстречу свои объятья — хочу выразиться именно так, не ища других слов, потому что именно так оно и было, — принесло огромное внутреннее облегчение, оттеснив все другое. Несколько дней нами владело ощущение кончившейся войны среди войны, все еще продолжавшейся.
Последним пунктом нашей поездки на юг был Рильский монастырь. В истории Болгарии он не только место традиционного религиозного паломничества, но и одна из крепостей национального духа. Рильский монастырь с его тысячелетней историей был оплотом духовного сопротивления турецкому владычеству. И, наверное, поэтому при всем моем атеизме та радость, с которой монахи встретили нас, первых советских офицеров, появившихся в стенах монастыря, взяла меня за живое.
Вдобавок ко всему была еще тронувшая душу подробность. Один из монахов, из–за своей длинной бороды казавшийся мне совсем старым человеком, стал допытываться у меня, не знаю ли я, какое первоначальное, довоенное образование получил маршал Федор Иванович Толбухин. Не кончал ли он до военного училища Казанской духовной семинарии?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.