Глава восемнадцатая
Глава восемнадцатая
…На другой день после приезда я пошел в морскую разведку к майору Людену. Когда я пришел, он занимался одновременно двумя делами: вполголоса, но со всеми фиоритурами пел арию Гремина и писал третий по счету рапорт о переводе его в пехоту за Западный фронт. Как и многие люди на севере, он глубоко переживал октябрьские и ноябрьские события под Москвой и буквально не находил себе места.
Немножко отведя душу разговорами на московские темы, Люден сказал мне, что завтра в тыл к немцам идут сразу две разведывательные партии. Одну из них поведет он, а другую — Карпов. Карпов должен был уйти на неделю или полторы, а Люден — на одни сутки. Предстояла короткая операция на Пикшуевом мысу, где немцы держали пару пушчонок, из которых они палили по заливу, не давая в светлое время нашим мотоботам проходить в Озерки. Тот бот, который перед нашим отъездом с Рыбачьего шел в Озерки, был обстрелян как раз этими пушками.
По словам Людена, во время операции предстояло выяснить, есть ли на Пикшуевом гарнизон, и если он есть, то уничтожить его. А также узнать, исправны ли там немецкие пушки после того, как по ним два дня долбила наша артиллерия. И если они исправны, то их уничтожить.
Люден считал, что все это будет делом одной ночи, и это меня сразу соблазнило, и я сказал Людену, что прошу его взять меня с собой.
Я без особых колебаний подумал, что, наверно, Мишка Бернштейн не будет возражать против того, чтобы пойти в эту операцию, и попросил взять и его. Людей посоветовался с начальником разведки Визгиным, тот согласился, и я уже через полчаса был в гостинице, где Бернштейн и Зельма проявляли свои снимки.
Когда я сказал Мишке, что нам предстоит с ним пойти в эту разведку, единственным, что он спросил, было — долго ли придется плыть морем? По правде говоря, я сам не знал этого в точности, но, чтобы успокоить его, сказал, что нет, недолго.
— Ну, если недолго, тогда ладно.
После этого мы отправились к разведчикам, которые обещали выдать нам кое–какое обмундирование. Но Мишкины толстые икры не влезали ни в одни валенки. В конце концов валенки пришлось обрезать. Я решил идти в сапогах. Нам выдали ватники и ватные штаны. А вообще предполагалось, что мы должны были идти налегке, потому что от места высадки до Пикшуева нам предстояло сделать двенадцать или пятнадцать километров по скалам.
Я не предложил Зельме принять участие в этом деле, потому что не знал, какие у него планы. И в то же время, зная его характер, понимал, что если я предложу ему это, то он все равно пойдет, даже если это совершенно не входит в его намерения. Потом оказалось, что он обиделся на меня за то, что я ему этого не предложил, и несколько дней молчал и злился.
На следующее утро мы пришли в разведку уже вполне экипированные — в шерстяных свитерах, в фуфайках и ватных штанах. Мишка со своим наганом, я с парабеллумом. Словом, вид у нас был достаточно воинственный.
Визгин сказал, чтобы мы не только сдали все документы, но и на всякий случай записали домашние адреса, а кроме того, если хотим, написали на всякий случай записки своим близким.
Все это прозвучало довольно мрачно. Но, как и во многом мрачном на войне, была тут и своя смешная сторона. Когда я поспешил суеверно отказаться не только писать записку, но и оставлять адрес, Визгин недовольно сказал мне:
— Все–таки неправильно вы это делаете. У нас из–за этого уже хлопоты были. Убило тут, понимаете, одного лейтенанта, адреса он не оставил. Возились, возились, так и не смогли отыскать, куда все это переслать.
В его словах чувствовалось не столько огорчение оттого, что убило лейтенанта — случай на войне достаточно обычный, сколько досада из–за того, что до сих пор никто так и не знает, куда отправлять оставшиеся после убитого лейтенанта вещи. Я невольно рассмеялся.
Мы сдали документы, получили свертки с маскировочными куртками, штанами, капюшонами, перчатками и стали терпеливо ждать.
В заливе были снежные заряды, бушевала метель, и на отплытие катера в Полярное все не давали и не давали «добро». Однако по–прежнему оставалась надежда, что погода все–таки исправится и «добро» дадут, и мы сидели в разведке сначала с восьми до двенадцати — до флотского обеда, а потом, после обеда, — до тех пор, пока окончательно не выяснилось, что «добра» не будет.
Теперь начиналась смешная оборотная сторона утренней торжественной сдачи документов. Нам нужно было возвращаться в гостиницу, следовательно, нам нужны были документы. Кроме того, нам нужно было есть и пить, следовательно, нам могли пригодиться и деньги. Пришлось забрать и то и другое.
В гостинице нас встретил ухмыляющийся Зельма. Он и Мишка стали проявлять свои снимки, а я взялся за стихи. Написал в этот вечер стихотворение «Мне хочется назвать тебя женой».
На следующее утро повторилась та же самая процедура, что и накануне. Мы обмундировались, надели свитеры, фуфайки, вооружились, явились в морскую разведку, сдали документы, получили свертки с маскхалатами. Погода на улице была ясная, и, Сказалось, ничто не предвещало новой задержки. Однако после того, как мы прождали часа четыре, выяснилось, что здесь, в Мурманске, погода хорошая, но в Полярное мы сегодня не пойдем. На этот раз не дают «добро» там, в Полярном, на выход из Полярного в открытое море.
Мы пообедали, взяли обратно документы и деньги и отправились к себе в гостиницу, где нас так же, как и вчера, встретил усмехающийся Зельма.
В этот вечер Мишка отозвал меня в сторону и тихо сказал что ему надоело сидеть в Мурманске и ни черта не делать, что это может продолжаться бесконечно и что, честно говоря, даже если он и пойдет в эту разведку, то снимать ему все равно вряд ли что придется. С этим можно было согласиться, потому что ночи стояли довольно темные, и даже странно, как мне такая простая вещь не пришла в голову самому…
* * *
Наверно, я не подумал тогда об этом из–за свойственной Мишке безотказной готовности все, что угодно, и до конца разделить с любым из своих товарищей. Так я думаю сейчас, перечитывая дневник и вспоминая этого человека, в начале июня 1942 года погибшего в окружении под Харьковом — как и при каких обстоятельствах, так и не знаю, потому что живых свидетелей его гибели не осталось. Как–то не совсем ловко, наверное называть задним числом Мишкой давно погибшего человека, которому сегодня, будь он жив, было бы за шестьдесят, но и поправлять это в дневнике не поднимается рука. Все мы до одного звали его тогда именно Мишкой, и никак иначе. Здоровье, молодой задор и детская непосредственность буквально так и перли из него. И даже тем из нас, кто был моложе его по годам, все равно всегда казалось, что самый молодой из всех — это он.
Таким по человеческой своей сути он и был, таким и сыграл его потом, после его гибели, Лев Свердлин в фильме «Жди меня».
* * *
…У меня самого было скверное чувство на душе оттого, что мы уже два дня готовились, сдавали и брали обратно документы. А главное, я каждое утро вставал с чувством, что вот сегодня ночью мы пойдем в тыл врага, значит, пан или пропал, но, во всяком случае, к следующему утру все уже будет ясно. Нетрудно было мгновенно решиться и пойти в разведку, но когда она все оттягивалась со дня на день и каждое утро заново приходилось готовить себя к ней, то это становилось трудным, с непривычки выдержки не хватало.
Когда я согласился с доводами Мишки, что ему действительно нет смысла идти, он спросил:
— А может, и ты не пойдешь?
Но хотя меня тянуло на это уже куда меньше, чем в первый день, я еще месяц назад пил с разведчиками за то, что когда–нибудь отправлюсь вместе с ними, и теперь, когда такая возможность представилась, не мог ее упустить, хотя бы просто из самолюбия.
На третий день Зельма и Бернштейн поехали куда–то снимать оленьи упряжки, которые использовала наша санитарная служба, а я снова обмундировался, снова сдал документы, снова просидел шесть часов в разведке, съел флотский обед, выпил флотскую водку, узнал, что на выход в море опять не дали «добро», снова забрал документы обратно и вернулся в гостиницу, где на этот раз встретил уже две ухмыляющиеся физиономии вместо одной.
То же самое повторилось и на четвертый день. И я поклялся себе, что если завтра, 6 ноября, все снова отменится, то я не пойду вообще. Ожидание измотало меня: казалось, что мне уже некуда не хочется идти.
Но 6 ноября днем сказали, что наконец получено «добро» на выход в океан.
Был теплый ноябрьский день. Несмотря на мокрую пургу, видимость была приличная. По дороге на пристань я заехал в гостиницу, где не нашел ни Зельмы, ни Бериштейна. Они уехали снимать зенитчиков, и я оставил им записку. Внизу нетерпеливо гудела машина; через пять минут мы были уже на пристани.
Шли в Полярное на маленьком, принадлежавшем разведке катерке. На палубе задувало снегом, и мы с Визгиным и Люденом спустились вниз, в уютную теплую каюту, и стали забивать «козла».
Надо отдать должное морякам: когда играет заядлая морская компания, то кости выкладываются на стол с такой яростью и грохотом, что издали это похоже по звукам на средних масштабов артиллерийскую подготовку.
Выгрузившись в Полярном, мы пошли в подводный экипаж, где жили моряки из диверсионных групп, по большей части состоявших из добровольцев–подводников. Там под руководством капитана Инзарцева, одного из лучших и самых опытных разведчиков, угрюмого, мрачноватого и, по–моему, сурового человека, морячки готовили оружие. Распихивали по карманам фуфаек или привязывали на поясные ремни гранаты, щелкая затворами, проверяли винтовки, запасались сигнальными ракетами, упаковывали сухой паек, который, несмотря на то что операция должна была проводиться всего одну ночь, был рассчитай на трое суток. Радист проверял на слышимость свою рацию.
Продолжалось все это около часа. Потом, когда уже было совсем темно, мы собрались и построились во дворе подводного экипажа, одетые кто в маскхалаты, кто в маскировочные куртки и брюки.
Здесь, против моих ожиданий, никто никому не сказал никаких прочувствованных слов: не то они были сказаны уже когда–то раньше, не то были бы странны в такую минуту для людей избравших разведку своим ремеслом. Нас построили, разделили на две группы, и мы отправились на причал.
Еще когда мы стояли во дворе подводного экипажа и в тишине строились там в своих маскхалатах, я вдруг подумал, что вот мы всего через несколько часов будем там, у немцев, а никто ни в Киркенесе, ни в Петсамо не знает, что здесь, во дворе, в эту минуту построился отряд, который будет действовать там, у них в тылу.
Узенький трап уходил с очень высокого причала вниз, на очень маленькое суденышко, и выглядел так, словно он уходит куда–то в тартарары, под воду. Я с грехом пополам спустился по этому трапу и ступил на борт морского охотника. Инзарцев шел на другом охотнике, а на этом, кроме двадцати разведчиков, было трое — Люден, Визгин, решивший сам пойти в эту операцию, и, как говорится, третий лишний — я. Мы отвалили от причала, развернулись и пошли к выходу из Кольского залива.
Погода, как назло, разгулялась, и Люден, посматривая на часы, ворчал, что надо было отложить эту экспедицию до тех пор, пока луна не пойдет снова на ущерб. Действительно, ночь выдалась чудовищно светлая. Я еще никогда не видал здесь в эту пору года такой светлой ночи. Луна светила так, что можно было различить человека на снегу за двести шагов. Но мало того, кроме луны, еще весь горизонт занимало переливающееся северное сияние. И я пожалел об отсутствии Мишки, которому в такую удивительно светлую ночь, может, и удалось бы что–нибудь снять.
Морской охотник — очень небольшой кораблик, и когда на него садится еще двадцать человек, кроме экипажа, то, куда их ни засунь, все равно будет тесно.
Мы шли на порядочной волне. Она перехлестывала через борт, было недолго и промокнуть. Большинство разведчиков спустились в кубрик и залегли там. К концу пути многих из них укачало. Должно быть, виной была не только волна, по и нехватка свежего воздуха.
Я вслед за Визгиным и Люденом постепенно, бочком–бочком вылез на капитанский мостик. Визгин так и не уходил все время оттуда, боясь, что, если спустится вниз, в духоту, ему будет еще хуже. До этого он служил в Амурской речной флотилии, его «травило» при качке, и каждый выход в капризное Баренцево море был для него насилием над собственной натурой. Впрочем, он крепился и не подавал виду.
Мы стояли рядом с Люденом. Он жаловался на луну, посмеивался над своими уже немолодыми годами, что в прежние бы годы он радовался луне, а теперь ругает ее старой хрычовкой. Словом, болтал о чем угодно, кроме предстоящего дела. И я был рад этому.
Качка усиливалась. Когда мы вошли в Мотовский залив, она достигла четырех–пяти баллов. Для такого суденышка, как морской охотник, это еще не опасно, но уже чувствительно. Шли мы часа четыре и около десяти подошли близко к немецкому берегу. Где–то далеко, направо от нас, был Петсамо, налево — река Западная Лица и наши передовые позиции, а в двенадцати километрах от нас на фоне черной воды вырисовывался контур мыса Тикшуева, куда нам предстояло добираться. За спиной у нас оставался Рыбачий, на котором нет–нет да и мелькал вдруг свет подфарника проходившей где–то далеко машины.
Вплотную подойти к немецкому берегу мы не могли — было слишком мелко, и из воды повсюду торчали камни. На воду спустили лодочку — «тузик», один трап перебросили с борта охотника на «тузик», а второй — с «тузика» на прибрежные камни.
В самом «тузике», в этой зыбкой передаточной инстанции, стоял Визгин. Двое моряков из команды охотника, увидев, как один из разведчиков, перебираясь с качавшегося «тузика» на второй трап, плюхнулся в воду, решили помочь остальным. Они встали по пояс в ледяной воде по обеим сторонам трапа и начали одного за другим принимать на руки тех, кто слезал. Принижали и доводили до конца трапа. Дальнейшее было делом собственной ловкости. Кто прыгал лучше, тот мочил себе ноги до колен, а тот, кому это не удавалось, проваливался в воду и выше колен и по пояс. Я, к сожалению, тоже оказался не из ловких. Перспектива шагать по горам, по снегу, в мороз двенадцать или пятнадцать километров в мокрых сапогах и штанах была не особенно заманчивой, по ничего не оставалось делать.
Первые из высадившихся пошли и в глубь и вдоль пустынного берега дозорами. Все остальные высаживались уже под их прикрытием. Несмотря на маскхалаты, людей было хорошо видно даже издали — такой светлой оказалась эта ночь. Я с тревогой подумал, что, если нам не удастся незаметно подобраться к Пикшуеву мысу, нас могут в такую ночь перестрелять как куропаток. Всего нас вылезло на берег около сорока человек. По агентурным сведениям, на мысе Пикшуевом должно было стоять не больше полуроты немцев, то есть человек шестьдесят — семьдесят. При соблюдении неожиданности шансы на успех были на нашей стороне. Но при отсутствии неожиданности дело могло обернуться худо.
Едва мы вылезли на берег, морские охотники отчалили и пошли болтаться в море, поближе к берегам Рыбачьего. С нами были ракеты; после окончания операции мы должны были вызвать ими катера. А кроме того, с нами шел радист для дублирования ракет и передачи условных сигналов о помощи, если бы с нами случилось что–нибудь худое.
Мы вылезли и пошли. Впереди шел прирожденный разведчик Мотовилин, за ним еще двое, за ними Люден, за Люденом я дальше цепочкой тянулись все остальные. Инзарцев, по–моему шел замыкающим.
Мы с небольшими остановками шли эти двенадцать километров около трех часов. Двигались быстро, особенно если учесть что мы шли над самым берегом по крутым скатам прибрежных скал. Кое–где приходилось перепрыгивать со скалы на скалу с камня на камень. И это еще было ничего. Хуже было там, где попадались расщелины между скалами. Они были заметены снегом и обдуты ветрами и превратились в абсолютно гладкие и твердые, как кость, снежные откосы с очень крутым градусом наклона. Переходить такие места было особенно трудно. Несколько человек ссыпались вниз. Им помогли подняться. По счастью, обошлось без увечий. Потом ссыпался шедший впереди меня Люден. Его бросился выручать один из разведчиков и пролетел по откосу еще метров на пятнадцать ниже его.
На втором привале, лежа на снегу за скалой и потихоньку покуривая в рукава, мы вдруг вспомнили, что ведь сегодня праздничная ночь — с 6 на 7 ноября.
Среди оказавшихся около меня на этом привале людей было несколько украинцев. Пошли разговоры о Днепропетровщине и Харьковщине, о том, где их семьи. От разговоров этих веяло грустью и огромностью расстояния, отделявшего нас от всего, что мы любили.
Мы шли так быстро и так уставали от постоянного перелезания и переползания, что ни у кого не замерзли ноги, хотя почти у всех они были мокрые. Больше раздражало то, что намокшие в воде маскировочные халаты, штаны и куртки застыли и коробились при ходьбе с таким шумом, который нам из–за стоявшей кругом тишины казался почти грохотом. Ветер с моря набивался в эти стоявшие колом маскировочные одежды, как в паруса, и тоже мешал идти.
Примерно на середине пути, у обледенелого устья ручья, передовые разведчики заметили следы. Все насторожились. Следы были и похожи и непохожи на человеческие. При том ветре, который сейчас дул, следы могли остаться только от того, кто прошел здесь совсем недавно. Через несколько секунд кто–то сообразил и сказал:
— Это же росомаха.
Все рассмеялись.
Выйдя наверх, на плоскогорье, мы наткнулись на шедшие под снегом провода. Видимо, это была линия, соединявшая передовые позиции со штабом немецкой дивизии. Рассчитав, что нам осталось идти уже очень мало, всего каких–нибудь пятнадцать минут, а немцы все равно до утра на обрыв линии выйти не рискнут, разведчики стали резать ее сразу во многих местах, выбирали из–под снега провода, закатывали их в клубки и закапывали клубки в стороне в снег. Вскоре линия была уничтожена на протяжении целого километра.
Наконец Мотовилин указал на высившиеся впереди две или три сопки, на которых чернели гряды камней.
— Вот и Пикшуев, — сказал он. — Подходим.
Все притихли. Было светло почти как днем. У меня появилось неприятное ощущение в спине; казалось, что кто–то невидимый без труда может нас всех откуда–то перестрелять.
Отряд разделился, и мы пошли в обход сопок. Держали оружие наготове считалось маловероятным, что немцы нас так до сих пор и не увидели. Несмотря на все принятые предосторожности, они все–таки должны были нас заметить в такую ночь.
Однако, когда мы вплотную подползли к ближайшей сопке, на которой чернели пятна землянок, мы не услышали оттуда ни крика, ни выстрела. Мы бросились к землянкам. Когда долбанули дверь в первую из землянок, она со скрипом открылась. В землянке никого не было. Я вошел туда вслед за Люденом и осветил фонарем. По всему чувствовалось, что землянка не брошена, что в ней жили и, очевидно, собираются жить. На столе стояла лампа с исправным фитилем, стояли котелки, чугунки.
Вторая и третья землянки были тоже пустые.
Другая группа, обходившая сопки, тоже так и не наткнулась немцев.
Через полчаса нам уже стало ясно, что на Пикшуевом мысу, во всяком случае здесь, где мы были, или вообще никого нет, или есть немецкий дозор, который при нашем появлении спрятался и боится себя обнаружить.
Впоследствии, по агентурным сведениям, оказалось, что именно в это время немецкая полурота, стоявшая на Пикшуевом мысу, сменилась. Одна полурота ушла отсюда, а другая, которой предстояло ее сменить, еще не пришла. Надо думать, что немецкий патруль все–таки оставался здесь, но он сам стрелять по нас не решился, а мы его не нашли.
То, что немцы не собирались уходить с Пикшуева мыса, было ясно с первого взгляда. Землянки были в полном порядке в них оставались разные бытовые вещи. В двух сараях и небольшом домике были устроены склады продовольствия. Не бог весть какие, но все же склады: бочки с яичным порошком, мешки с мукой, с галетами, мешки с кофе, запас консервов и еще что–то, уже не помню что. В одном из сараев были сложены баллоны. Мы сначала сочли их немецкими, но потом увидели, что это баллоны с ацетиленом для освещения маяка — наш запас, оставшийся еще с мирного времени.
Поодаль от землянок мы нашли два изуродованных орудийных лафета и один, тоже изуродованный, ствол горного орудия Второй ствол немцы, очевидно, увезли с собой. Судя по всему наша артиллерия как следует накрыла эту горную батарею.
Все запасы доставлялись сюда с неимоверным трудом, на вьюках, и было очевидно, что, уничтожив все, что здесь осталось мы тем самым затрудним положение немцев, которые не нынче–завтра вернутся сюда, на Пнкшуев, и им придется все заново завозить.
Взломав двери складов и разобрав часть досок, мы стали обкладывать немецкие запасы досками, и фанерой, и всем, что попадалось под руки, чтобы поджечь.
Сигнальных ракет было решено не давать. Радист вызвал наши охотники по радио. В стоявшей кругом тишине были отчетливо слышны его точки и тире.
Вскоре к берегу немного западнее самого Пикшуева подошли оба морских охотника. С одного из них слез Визгин, который захотел сам принять участие в поджоге немецких складов. Всех, за исключением пятерых человек, переправили на морские охотники; последними остались Визгин, Люден, Мотовилин, еще один разведчик и я. Прихваченная с собой бутыль с горючей жидкостью хотя и разбилась, но жидкость почему–то не загорелась. А бензин сделал свое дело. Мы облили доски и фанеру и зажгли оба склада и дом. Сначала пламя разгоралось слабо, а потом все сильнее и сильнее, и, когда мы перебрались на морской охотник, уже было видно, как и в доме и в складах сквозь двери и ставни прорываются изнутри красные языки пламени.
Оба морских охотника отчалили, я пошел вниз, в кубрик, я завалился на койку. На обратном пути качало сильней, чем по дороге сюда. Было около шести баллов. Через полчаса после того, как мы отошли от берега, Люден прислал за мной краснофлотца, чтобы я вышел на палубу. Я поднялся.
Сзади нас, над мысом Пикшуевом, стоял огромный столб пламени, то падавший, то снова поднимавшийся в небо. Взрывы отсюда уже не были слышны, но по промежуткам, с которыми то падало, то вновь поднималось пламя, было ясно, что там что–то рвется. Может быть, это был ацетилен, а может быть, и не замеченный нами запас снарядов. Я простоял на борту охотника минут пятнадцать, глядя на это зрелище, а потом снова спустился кубрик.
В семь часов утра, когда кругом стояла все та же светлая северная ночь, мы вернулись в Полярное, и Визгин с Люденом сразу отправились докладывать по начальству. А я, узнав от кого–то, что здесь, в Полярном, сейчас живет Александр Жаров, пошел к нему и вскоре был уже на четвертом этаже в знаменитом циркульном доме — гордости Полярного. Этот дом стоит на горе, и его большая геометрически правильная дуга видна моря.
Не забуду того радушия, с которым меня встретил Жаров. Был заварен крепкий чай, на столе стояли рюмки спирта и колбаса на закуску. Это было верхом блаженства, особенно если учесть, что я был по пояс мокрый и, как только вошел в теплую комнату, мое заледеневшее обмундирование начало стремительно оттаивать. Выпив сначала спирт, а потом чай, я разделся и лег на диване в комнате у Жарова.
Проспал я всего два часа. Меня разбудило радио. Говорила Москва. Не то это была запись на пластинку речи Сталина на параде, не то — повторение речи диктором, но, во всяком случае, это была та самая речь, которую Сталин произнес в то утро, 7 ноября, на Красной площади.
Трудно сказать, что с нами делалось. Эта традиционность, этот парад на площади, когда немцы находились в шестидесяти — семидесяти километрах от Москвы, — все это потрясло сердца. Казалось, что теперь, после этого, все будет в порядке, и вообще и в частности — с Москвой. Как я потом выяснил, даже в наиболее критические моменты в самой Москве было гораздо больше уверенности в этом, чем у людей, которые могли следить за событиями только издали.
Через час катер отходил из Полярного в Мурманск. Я знал, что Зельма и Бернштейн собирались из Мурманска сюда, в Полярное, но у меня уже не было времени узнавать, приехали они или не приехали. Журналистский долг требовал немедленного отъезда в Мурманск, надо было поскорей написать о том, что я видел, и успеть отправить так, чтобы корреспонденция по возможности попала в номер 8 ноября.
Замерзший и усталый, я добрался до Мурманска. В нашем номере в гостинице было пусто. Ребята действительно уехали в Полярное.
Я пошел в морскую разведку и продиктовал там машинистке подвал о высадке на Пикшуевом мысе, назвав его «В праздничную ночь».
Главный смысл корреспонденции был, конечно, в том, чтобы напечатать ее именно 8 ноября — сразу же, в праздник. Но с этим в первый и единственный раз на севере мне не повезло. На телеграфе что–то перепутали, и мой очерк пришел в Москву только через две недели. Но хотя злободневность его отпала, Ортенберг все–таки напечатал его 25 ноября, поставив на нем пометку «Задержано доставкой» и проявив тем самым редакторский такт по отношению к своему корреспонденту. Мне было бы, честно говоря, обидно, если бы именно этот очерк остался ненапечатанным…
* * *
И вот сейчас передо мной лежит несколько сохранившихся в Центральном военно–морском архиве документов, о которых я не имел, да и не мог иметь представления ни тогда, когда мы высаживались на мысе Пикшуев, ни тогда, когда я потом описывал в своем дневнике это, вполне заурядное для морских разведчиков, но существенное для меня самого, событие.
Первый из трех документов озаглавлен «Схема–план разведывательно–диверсионной операции на маяк Пикшуев». На документе вычерчена схема операции с соответствующими условными обозначениями маршрута катеров, места высадки, маршрута десанта к району диверсии и маршрута последующего отхода. В первом параграфе сформулированы задачи: 1. Разведка мыса Пикшуев. 2. При установлении наличия групп противника на маяке Пикшуев уничтожить их и захватить языка. 3. Сжечь постройки маяка Пикшуев. В следующих параграфах указывался состав разведывательно–диверсионного десанта, в третьем параграфе — порядок и время проведения операции. Первоначально, как видно из этого документа, она планировалась в ночь со второго на третье ноября и так первоначально и была утверждена стоящими наверху документа подписями командующего Северным флотом Головко и членом Военного совета Николаевым. В примечании были указаны опознавательные сигналы на случай встречи с другой, выходившей в ту же ночь диверсионной группой Карпова и пароль — Маузер — Москва.
Второй документ — адресованное начальнику разведотдела донесение о том, как прошла в действительности эта оттянутая на четверо суток из–за непогоды операция. «Выполняя задание командующего флотом по разведке района маяк Пикшуев… на двух катерах типа МО 06.11.41 в 18.00 вышел в район действия. В 21.00 группа высадилась в десяти километрах от объекта действий и, организовав ближнюю разведку, двинулась в восточном направлении. Переход проходил в исключительно трудных условиях. Обледенелые сопки, крутые обрывы. Некоторые товарищи, взбираясь на сопки, срывались с десятиметровой высоты, но ушибов никто не получил. В 24.00 подошли к объекту действий. Я разбил отряд на три группы: первая обходила сопки, окружающие маяк справа, вторая, сковывающая, двигалась в лоб на блиндажи, и третья двигалась на маяк вдоль побережья. Сам двигался с первой группой.
Группы на своих маршрутах обнаружили брошенные противником землянки и блиндажи, судя по заготовленным дровам, керосину в лампах, противник оставил район маяка дней за пять — десять до нашего прихода.
В 1.00 7.11.41 все три группы сошлись у маяка, выставив охранение. Я с группой разведчиков обследовал здание маяка. Жилое здание оказалось в полуразрушенном состоянии. По–видимому, противник пользовался материалом здания как топливом. Амбары оказались запертыми на замки. Взломав двери, мы установили: один амбар был приспособлен для жилья — нары и печка. В двух остальных хранились продовольственные запасы: кофе, мука, хлеб в специальной упаковке, крахмал, лыжная мазь и так далее… Невдалеке от маяка был найден разбитый лафет горной 76–миллиметровой пушки и много стреляных гильз. Условным сигналом были вызваны катера, на которые погрузили найденные продукты и произвели посадку групп.
После посадки отряда на катера четыре бойца, в числе которых был спецкор газеты «Красная звезда» тов. Симонов, подожгли маяк и здания маяка. Катера легли на обратный курс в 2.00 7.11.41. По данным наблюдения с постов в губе Эйна, пожар на маяке продолжался до 10.00 7.11.41. Вывод: задание командования выполнил, установлено, что маяк Пикшуев оставлен противником. Начальник Первого отдела РОСФ майор Люден».
Откровенно говоря, с расстояния в тридцать с лишним лет меня порадовало, что я ни вольно, ни невольно ничего существенного не приврал и не напутал в своих тогдашних записях. Разве что с непривычки к таким переходам десять километров показались мне двенадцатью, да продуктов, как выяснилось, нам было выдано не на трое суток, как я считал, а только на двое. Тогда, после возвращения из похода, мне было даже как–то немножко обидно, что после всех приготовлений именно в этом походе так ничего, в сущности, и не произошло. Но заранее этого, конечно, никто не мог знать. Разведчики, как и в каждом походе, планировали возможность разных вариантов, в том числе и более серьезных, которые в данном случае не возникли.
Возникли они не у нас, а у лейтенанта Карпова, как я уже упоминал, ушедшего на операцию в ту же ночь, что и мы. Об этом и повествует третий, лежащий передо мной документ. «Справка к операции М–13» (наша обозначалась предыдущим номером — 12). В справке говорится, что группа Карпова, погрузившись на сторожевой катер, вышла к своему месту высадки одновременно с нами, но, едва подойдя к нему, была обстреляна огнем станковых пулеметов прямо на катере. Катер, в свою очередь, по приказанию Карпова обстрелял немцев из малокалиберных орудий и отошел от берега на недосягаемое для пулеметного огня расстояние, а потом лег на обратный курс и вернулся в Полярное. В справке дается объяснение, почему Карпов принял такое решение: «Товарищ Карпов хотел провести высадку группы в районе мыс Пикшуев, маяк Пикшуев, но, зная, что там действует десантная группа майора Людена, предположил, что своей высадкой он может помешать работе группы майора Людена».
Итак, Карпов в ту ночь вернулся, чтобы не помешать работе нашей группы, и у меня в дневнике, оказывается, неверно написано, что он погиб во время этой операции. На самом деле погиб он через пять дней, во время следующей, четырнадцатой по счету, операции, когда разведчики, высадившись, окружили и забросали гранатами тот самый немецкий узел сопротивления на западном берегу губы Большая Западная Лица, на который в прошлый раз нарвался Карпов. В этом ночном бою, как свидетельствует донесение о нем, по достоверным данным, было уничтожено тридцать семь солдат противника и, по предположительным — еще некоторое количество в забросанных гранатами жилых землянках. При этом шесть разведчиков было ранено, а четверо убито, в том числе лейтенант Карпов. Так все это выглядело в действительности в ночь с двенадцатого на тринадцатое ноября, когда мы с Бернштейном и Зельмой уже двинулись в обратный путь из Мурманска в Москву.
А теперь еще хотя бы по полстранички из архивных данных о трех людях, вместе с которыми я высаживался на мысе Пикшуев.
Командир ОДРО, а если расшифровать, Особого Добровольческого Разведывательного Отряда Северного флота, Николай Аркадьевич Инзарцев пришел во флот добровольно, по комсомольскому призыву с Горьковского судостроительного завода. Кончил электроминную школу, плавал на подводных лодках, а с первых же дней войны, снова добровольцем, пошел в разведывательный отряд. Оттуда в сорок втором году перешел в 82–ю отдельную бригаду морской пехоты командиром батальона автоматчиков. После тяжелого ранения в голову осколком гранаты почти совершенно потерял речь, но все–таки добился назначения в Тихоокеанский флот и в конце концов, вернувшись в разведку, осенью сорок пятого года опять участвовал в десантах и предъявлял ультиматум о капитуляции командиру японской военной морской базы в Северной Корее. После войны ушел в отставку в звании полковника.
Командир десантной группы майор Марк Юрьевич Люден, казавшийся мне тогда, в сорок первом году, уже немолодым человеком, и в самом деле был старше меня на двенадцать лет. Уроженец города Замостье в Польше, сын еврейского бедняка, ткача, уехавшего еще в начале века искать счастья в Америку и умершего там, Люден ребенком уехал с матерью в Мариуполь, там потерял и мать и остался один как перст. В одиннадцать лет стал учеником столяра, а в шестнадцать — телефонистом 16–й стрелковой дивизии. Воевал против банд Махно и Антонова, был политруком роты связи и в двадцать втором году, как он сам пишет в своей биографии, «в связи с моей абсолютной малограмотностью», был направлен на учебу на рабфак Ленинградского технологического института. В тридцать шестом году окончил Академию Фрунзе с дипломом первой степени, перешел в разведку и, как это сформулировано в документах, «убыл в специальную заграничную командировку». С начала войны работал в разведке Северного морского флота, в сорок втором году перешел в морскую пехоту, в ту же самую 82–ю морскую стрелковую бригаду, что и Инзарцев, заместителем ее командира.
Последняя запись в личном деле: «В составе бригады передан в Красную Армию 14.1.1943». Дальнейших сведений о нем в морском архиве нет. Не нашел я этих сведений пока что и в других местах. Будь он жив, думаю, что этот человек откликнулся бы на журнальные публикации моих дневников, в которых упоминалась его фамилия. Остается предполагать, что он погиб на войне при неизвестных мне пока обстоятельствах.
В хранящихся в морском архиве толстых томах с подшитыми в них наградными листами я нашел датированный 1944 годом наградной лист на представленного к ордену Отечественной войны старшину первой статьи Степана Максимовича Мотовилина. В наградном листе упоминалось, что Мотовилин, много раз участвовавший в операциях в тылу противника, уже до этого был награжден Красным Знаменем и Красной Звездой. Затем излагалась мотивировка представления к новому ордену. «…За это время товарищ Мотовилин принимал участие… в операциях по заброске агентов в глубокий тыл противника в качестве переправщика. Участвуя в операции по высадке группы с подводной лодки, товарищ Мотовилин С. М. вдвоем с товарищем Нечаевым при тяжелых условиях — сильная волна и большое расстояние до берега — благополучно высадили группу и выгрузили груз, не замочив его.
Во время операции по высадке группы с торпедных катеров товарищ Мотовилин С. М. на маленькой резиновой шлюпке, несмотря на сильный ветер с берега, и большое расстояние, и опасные рифы, сделал пять рейсов, благополучно доставив весь груз на берег сухим и отлично выполнив все задание». После изложения обстоятельств в наградном листе стояли резолюции вышестоящих: «Достоин», «Достоин», «Достоин». И окончательное решение: «Наградить орденом «Отечественная война II степени», командующий Северным флотом адмирал Головко».
Сейчас морской разведчик Степан Максимович Мотовилин работает в Урюпинске в скромнейшем из скромных районных заведений — в комбинате бытового обслуживания. Увлекшись после войны фотографией, он стал профессиональным фотографом. А войну кончил на три дня позже большинства других воевавших людей. Его пятидесятая за войну дальняя разведка на этот раз оказалась очень дальней. Подводная лодка, в которой шел на свое последнее задание Мотовилин, получила известие о безоговорочной капитуляции и приказ вернуться, находясь далеко в море, и Мотовилин ступил на берег только через трое суток после конца войны.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.