Введение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Введение

Почему из огромного мира, который Гёте отразил в своём «Фаусте», Пушкин выбрал именно сцену на берегу моря? И что означает загадочный ответ Мефистофеля на вопрос Фауста:

Что там белеет? говори,

— который в трагедии звучит из уст сирен несколько иначе:

Что издали, белея,

В волнах плывёт к Нерею?

Вот ответ пушкинского Мефистофеля:

Корабль испанский трёхмачтовый,

Пристать в Голландию готовый:

На нём мерзавцев сотни три,

Две обезьяны, бочки злата,

Да груз богатый шоколата,

Да модная болезнь: она

Недавно вам подарена.

Ну что можно понять из «комментариев» типа:

«Сцены из Фауста» представляют собой совершенно оригинальное произведение, являющееся вместе с тем первым опытом Пушкина в области создания маленьких трагедий»?

Разве только то, что это действительно «совершенно оригинальное произведение», имея в виду форму, но уж никак не содержание.

С чего начать? Можно со времени издания «Сцен» — периода ссылки в Михайловском, который пришёлся на конец 1825 года, а можно и c десятой, «зашифрованной» главы «Евгения Онегина», которая вдруг «обнаруживается» историком А.Альшицом, а затем «разшифровывается» А.Черновым, (журнал «Знамя» № 1, 1987 г.). При этом в комментариях к «разшифровке» даётся разъяснение:

«… пред нами не просто хроника, но исторический анализ революционного движения в Европе и России в начале XIX века. Пушкин смотрит на декабризм не как на занесённую из Парижа „французскую заразу“, а как на часть общеевропейского процесса, как на следствие исторического парадокса».

Далее идет вольный пересказ «замысла» Пушкина, с которым любознательный читатель может ознакомиться, заглянув в первый номер журнала «Знамя» за 1987 г. Однако, мы не пойдём ни за альшицами, ни за черновыми, ни даже за эйдельманами. А пойдём мы за Пушкиным, за Первым Поэтом России, отбросив «ганч» [6] с одной лишь целью — понять, что хотел сказать Пушкин своим «Фаустом» нам, его потомкам.

Итак, «Сцена у моря» начинается словами Фауста:

Мне скучно, бес.

В десятой главе «Онегина» даётся оценка «заговора», который привёл к «жертвенности»:

Сначала эти заговоры

Между Лафитом и Клико

Лишь были дружеские споры

И не входила глубоко

В сердца мятежная наука

Всё это было только скука.

Безделье молодых умов

Забавы взрослых шалунов.

Здесь важно понять, каковы были отношения Пушкина с будущими «жертвами заговора», которые впоследствии получили жертвенное название «декабристы».

Россия присмирела снова,

И пуще царь пошёл кутить,

Но искра пламени иного

Уже издавна может быть

Какое пламя имел ввиду Пушкин, отмечая «искру пламени иного», среди тех, кому «читал свои Ноэли», когда:

У них свои бывали сходки.

Они за чашею вина,

Они за рюмкой русской водки…

— предлагали «свои решительные меры».

Пушкин был связан многими узами, в том числе и родственным, со многими дворянскими семьями России. Многие из этих молодых людей, горячие головы, честные, преданные Родине зажглись от «искры пламени иного» и… попали в сети тайных организаций, об истинном назначении которых имеют довольно слабое представление даже наши современники.

Казалось…

Узлы к узлам…

И постепенно сетью тайной

Россия…

Наш царь дремал…

Так выглядят последние, очень важные строфы десятой главы «Онегина». Если же отбросить «ганч» Чернова, то в его «реставрации» концовка станет иной:

Казалось,…

… узлы к узлам.

И постепенно сетью тайной

… Россию…

Наш царь дремал…

Смотрите, совсем немного — малость какая-то: после слова «казалось» — поставлена запятая; «узлы к узлам» — сдвинуты вправо с точкою, означающей конец предложения; вместо «Россия» в начале строки — видим «Россию» в середине строки; и после слов — «наш царь дремал» — исчезла целая строка многоточия,

Это, извините, не «реставратор», а костолом, т.к. «скелет» окончания Х главы у Чернова уже не стоит «прямо», а «согнулся» в нужном автору поклоне, дабы преподнести читателю «заданную» версию. И ведь не стыдно! Нет, не Чернову, а тем, кто публикует подобное. Так что есть прямой смысл идти за Пушкиным, а не за «реставраторами».

Признание самого поэта в письме Жуковскому через месяц после трагедии на Сенатской площади:

«В Кишиневе я был дружен с майором Раевским, с генералом Пущиным и Орловым. Я был масон в Кишинёвской ложе, т.е. в той, за которую уничтожены в России все ложи».

И снова Х глава «Онегина», в которой, сообщив читателю, как шли дела на Севере, т.е. в Петербурге, Пушкин сосредотачивает внимание на деятельности масонской ложи на Юге, в Кишинёве:

Так было над Невою льдистой,

Но там, где ранее, весна

Блестит над Каменкой тенистой

И над холмами Тульчина,

Где Витгенштейновы дружины

Днепром подмытые равнины

И степи Буга облегли,

Дела иные уж пошли.

Что же это за «дела иные», к которым, в противовес Чернову, поэт относится не только без восторга, но даже с осуждением?

Многие упрощают суть дела, называя Пушкина то «монархистом», то сочувствующим «декабристам», не предполагая за гением собственного разумения и настойчиво навязывая своё понимание того времени, которое в их представлении всегда сводится к безальтернативному выбору между двумя вариантами лжи, закрывая тем самым выход человеку на понимание истины. Но в историческом плане истина, рано или поздно, всё равно выходит на поверхность.

Видимо, России надо было пройти весь путь до конца, заливая его своею кровью, чтобы понять ту истину, которую гений понял «слишком рано». Естественно, эта истина в начале XIX века не могла быть услышана «двигателями прогресса», и вполне возможно, что для большинства современников поэта иногда звучала как ересь. Что же мог предпринять Пушкин, прозревая в будущем весь ужас кровавой бани, которую сами того не понимая, готовили «витийством резким знамениты» многие «взрослые шалуны».

Разсказать им, что понял он сам? Предупредить их о безсмысленности «самопожертвования» в сложившейся исторической ситуации? Дать им совет?

Но вот он читает «Фауста» Гёте, своего современника:

Людской какой-то голос! Что за гость?

О люди! В сердце будите вы злость!

С богами вы желаете сравняться,

А над собой не можете подняться.

Не будь мне жалко слабости людской!

Напрасно проявлял я жалость эту,

И пропадали зря мои советы!

— говорит Нерей — древнее морское божество — добрый, мудрый и справедливый старец, обладающий даром предвидения. Далее Фалес, греческий философ, просит Нерея:

И всё же нас ответом удостой,

Мудрец пучины, старец водяной!

Вот в образе людском огонь пред нами.

Ждёт от тебя ответа это пламя.

Да, члены тайных обществ с точки зрения Пушкина могли представляться «пламенем в образе людском», и поэтому Нерей (он же Протей) — Пушкин отвечает:

Советы? Кто оценит мой совет?

Для увещаний в мире слуха нет.

Хоть люди платятся своей же шкурой,

Умней не делаются самодуры.

Где доказательства, что Пушкин, читая «Фауста», отождествлял себя с Протеем? — может спросить читатель-скептик. Но для этого есть основания — свидетельства современников. Один из ближайших друзей поэта — П.Вяземский прямо сравнивал в своих стихах Пушкина с Протеем:

И слог его, уступчивый и гибкий

Живой Протей, все измененья брал.

В «Мифологическом словаре» под редакцией М.Н.Ботвинника и М.А.Когана, издание 1965 года, читаем:

«Подобно другим морским божествам (другим был Нерей), Протей обладал даром предсказывать будущее. Старец, обладавший способностью принимать любой облик. В современном языке Протей стал символом многоликости и многообразия».

Нет, не приемлема для гения «библейская жертвенность», на которую русский народ уже не одно столетие толкают идеологи «богоизбранного народа», и поэтому поэт страдает от сознания собственного безсилия. Нет, не поймут его; более того, отвернутся, а то и заклеймят. Нерей разсказывает о предостережении, сделанном в своё время Парису:

Я предсказал ему проникновенно

Всё, что прозрел я мысленно вдали:

Войну, приплытье греков, дни осады,

Треск балок, дым, горящие громады,

Захват твердыни, преданной огню,

Пожар, убийство, бойню и резню,

День судный Трои, гением поэта

На страх тысячелетиям воспетый.

И Пушкин тоже понимал тщетность таких предсказаний:

Но вызывающего смельчака

Не удержало слово старика.

В угоду чувству, он попрал закон

И пал его виною Илион.

Предвидел поэт, что падут они героями — мучениками, но поймёт ли кто-нибудь из них безсмысленность этой жертвы:

По-богатырски пал, во всём величье

Орлов на Пинде сделавшись добычей.

Пинд — горный хребет, отделяющий Фессалию от Эпира, считался одним из владений Аполлона. В переносном смысле Пинд — приют поэзии. Другими словами, Пушкин, читая «Фауста» как бы видел, что будущие жертвы — декабристы — станут кормом для сочинителей-падальщиков, которые из самого акта «жертвенности» долгие годы будут извлекать свой «гешефт».

Улисса остерёг я наперёд

О том, что он к Циклопу попадёт

И предсказал плененье у Цирцеи

Но стал ли он от этого умнее?

Пушкин прекрасно знал греческую и римскую мифологию и, может, один из немногих понимал, что Гёте, получивший прозвание «олимпиец» за приверженность к дохристианскому политеизму древних греков, создавая в течение всей своей творческой жизни «Фауста», пытался вернуть человека к пониманию им природы человеческой сущности и тем самым как бы протестуя (скорее всего неосознанно) против культуры рабовладения, сформировавшейся на основе «библейских» ценностей.

Кирка (Цирцея) — волшебница с острова Э (такое вот странное название острова) по преданию очистила аргонавтов от участия в убийстве Апсирта, брата Медеи. Но разве можно очиститься от соучастия в братоубийстве? Аргонавты помогли Медее бежать из Колхиды, что сделало их соучастниками преступления.

Странное ощущение изпытываешь при чтении некоторых произведений Пушкина, — словно копаешь бездонный колодец или снимаешь слой за слоем краски со старинного полотна. Все глубже проникаешь в смысл сказанного, всё отчётливее проступают скрытые от обыденного сознания картины прошлого.

Вся жизнь Пушкина — в его поэзии. И нет ни одной строчки из написанного им, так или иначе не связанной с его личной судьбой и, следовательно, с его образом мыслей.

Итак, Пушкин читает Гёте и при желании можно понять, какие мысли его обуревают, какие мучают сомнения:

Конечно, грубость сердит мудреца,

Но есть и благородные сердца.

Признательности капля перевесит

Тьму оскорблений, как они не бесят.

Из его дневниковых записей мы узнаём, что в кишинёвскую масонскую ложу «Овидий» он вступил 4 мая 1821 года. О какой-либо его активности, участии в мистических исканиях — ничего неизвестно. Да ничего подобного и не могло быть, поскольку мистическая символика и театрально-таинственные обряды масонов не только были ему чужды, но очень скоро даже показались смешными.

Не прошло и месяца после его посвящения в масоны, как поэт обратился с проникнутым иронией напутственным посланием к «начальнику» ложи, новому «грядущему Квироге», который, взявши «в длань» масонский молоток «воззовёт — свобода!» Слова этого шутливого обращения к «мастеру» говорят о том, что Пушкин не утратил трезвого взгляда на вещи после встречи с масонами; что в отличие от «братьев» он смог определиться в политических намерениях их зарубежных хозяев; понял, что у новых «просветителей» в России нет будущего, что «страшно далеки они от народа». Заканчивается послание шуточным панегириком:

Хвалю тебя о, верный брат!!!

О, каменщик, почтенный!

О, Кишинёв, о тёмный град!

Ликуй, им просвещенный! [7]

Горяч был Пушкин. Всё-таки 22 года. Мальчишка, по нынешним временам, когда иных сегодня и в сорок принято считать «молодыми людьми». Горяч, но и проницательно мудр, ибо видел дальше других. Наделённый от природы «мудростью старца», он пытался объяснить безнадёжность, ненужность и безсмысленность пути, по которому гнали будущих декабристов «просветители». В ответ мог услышать не только непонимание, но и оскорбления, среди которых «обезьяна» — ещё не самое страшное. На поверку оказалось, что многие мысли, представления Пушкина об историческом предназначении России «друзьям» поэта были непонятны и неприемлемы.

А если даст ответ его язык,

Загадочен и ставит их в тупик,

— говорит Фалес в «Фаусте».

Но именно загадочности толпа и не прощает; особенно, если эта толпа мыслит себя «передовой и вперёд смотрящей».