- Я ща умру, - прошептала Ирочка и промокнула декольте мятой распечаткой.
Я тоже не мог. Во мне тогда было около девяноста кеге живого веса при росте в метр семьдесят. А в комнате стояла сущая баня: шли последние дни отопительного сезона. Советская власть тогда уже кончилась, но институт еще жил, и топили по графику, - а потому в институтских батареях урчал крутой кипяток.
Теоретически можно было бы открыть окно. Но тогда Нина Евгеньевна устроила бы истерику, а это было еще хуже.
Нина Евгеньевна была, что называется, мымрой. Такой, знаете ли, типичной - вплоть до заколки в седых волосах. Как и полагается мымре, она мерзла. Мерзла она все время, но особенно почему-то в жару. В таких случаях она самолично закрывала все окна, предупреждая сквозняки, и еще потом долго, с чувством прокашливалась и проперхивалась в своем закутке, зло зыркая окрест.
Нечего и говорить, что Нина Евгеньевна не вызывала у меня добрых чувств. Она их ни у кого не вызывала. Но претензий к ней ни у кого тоже не было - потому что непонятно было, как их предъявить. В самом деле, ну что тут криминального, что человек мерзнет.
Еще запах. Он всегда шел из ее угла - не всегда сильный, но, как бы это сказать, проникающий. Особенно мучилась Ирочка, у нее был хороший нюх. Запах чуяли и другие, но по советской привычке уважали старость.
Я со вздохом придвинул к себе лоток с распечатками, настраиваясь на долгую муторную возню. Тут со стола ящеркой соскользнула ручка и радостно убежала в неудобное место.
Другой у меня не было, и я полез за ней.
Мне никогда не приходило в голову заглядывать под стол Нины Евгеньевны. Но тут, корячась и пытаясь достать упавшее, я волей-неволей кинул взгляд в том направлении.
Я увидел тощие старушечьи ноги в кремовых колготах, болтающиеся в воздухе. И то, из чего они были извлечены, - измызганные женские меховые ботинки, заботливо пододвинутые к самой батарее.
От них- то и воняло.