IV. Махач[10]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV. Махач[10]

На посадочную сели, как на проселочную дорогу. Самолет ходил ходуном от киля до клотиков мачт. Но это никого, кроме меня, не растревожило. А потом я вышел из дверей зала прилета и увидел…

Вот, первое по приезде, что я увидел, — как вы думаете? Что первое приходит вам в голову? Оружие. Вооруженных короткими автоматами людей в черных рубахах с короткими рукавами и черных брюках, и в ботинках, тоже, разумеется, черных. Они кого-то то ли поджидали, то ли выслеживали, затерявшись в толпе таксистов, встречающих пассажиров у выхода из аэропорта. Из дверей в это время выходили женщины в хиджабах, я все ждал, что выйдет какой-нибудь крутой магнат и они окажутся его женами, а эти в черном — его охраной.

«Ничего себе обстановочка!» — пронеслось в мозгу. Шесть лет назад такого не было. Я был настолько поражен этим никого не удивляющим, обыденным явлением оружия, что очухался, только когда встречавший меня шофер по имени Шамиль (небольшой, горбоносый, сухой, быстрый — из таких когда-то получалась лучшая легкая кавалерия) объяснил мне, что и эти в черных рубашках, и целые блокпосты из людей в милицейской форме и в камуфляже — все это из-за визита «вашего» (то есть российского) министра внутренних дел Нургалиева. То есть он спецрейсом прибыл на два часа, чтобы, с одной стороны, сказать местному министру внутренних дел общие слова об усилении борьбы с бандформированиями, а с другой — устроить ободряющую взбучку. А что он еще успеет за два часа, если он не сечет в оперативной обстановке?! Короче, через двадцать минут мы остановились возле выпавшего из восьмидесятых, отделанного ракушечником, еще не обветшавшего, но уже изрядно полинявшего и, кажется, двенадцатиэтажного «Дома прессы» (стандартная архитектурная матрица тех времен), и Шамиль повел меня к Али. Лет семидесяти, сухонький, седой, с большим открытым лбом и внимательными серыми глазами. Нос еще кривой, свороченный набок. Боевой нос. Голос тихий. Мы представились, он поглядел на меня так и этак и вдруг начал расспрашивать: кто меня рекомендовал обратиться к нему, какие люди? Я назвал фамилию Вики, поняв, что спрашивает он неспроста, что ему действительно важно знать, из какой я обоймы, друг или… По счастью, Викина фамилия его весьма успокоила, после чего он, уже сам, спросил меня, знаю ли я такого-то и такого-то в Москве. И я сказал, что знаю, но не виделся с ними уже давно. Это, тем не менее, тоже сработало успокаивающе. «Это мои друзья», — сказал Али. После этого он готов был мне помогать.

— Так каковы твои планы? — поинтересовался он.

Я изложил планы.

— Значит, завтра Хунзах?

— Хунзах.

Али крикнул секретарше, чтобы узнала, когда с автовокзала начинают ходить маршрутки на Хунзах.

Мне не понравилось слово «маршрутка». Я-то было на миг вообразил, что мы с Али и Шамилем все вместе с комфортом туда доберемся. Но фантазия моя оказалась тщетной. Завтрашнее утро было занято у Али совещанием директоров газет, где он, в частности, хотел говорить об убийствах журналистов — их уже пятнадцать в Дагестане, и последним на днях был убит главный редактор мусульманской газеты.

— А его-то кто? — спросил я как идиот, по-прежнему думая, что убийства — дело рук исключительно «исламских террористов».

— Понимаете, — сказал Али аккуратно, — ни одно это убийство до конца не раскрыто. И кто убил — неясно. Вполне может быть, что есть силы, которые заинтересованы в сталкивании…

Поскольку я соображал явно медленнее, чем положено было журналисту с моим стажем (на этот раз командировочное удостоверение я взял в журнале «Дружба народов»), Али умиротворяюще произнес:

— Сейчас поезжай в гостиницу, оставь вещи, прими душ и через час возвращайся сюда — поужинаем. Завтра с утра Шамиль отвезет тебя на автовокзал. Маршрутки ходят с восьми, отправляются по мере заполнения…

Окна номера в отеле «Петровскъ» выходили на дворик детского сада, какие-то крыши и совсем недалекую лазоревую полоску моря. Я принял душ, выпил чаю и вдруг подумал, что до приезда Шамиля должен хотя бы добежать до моря и обратно. Надо поздороваться с морем. Надо, чтобы оно порадовалось за меня: что я не отступил, остался верен нашему общему замыслу… Я вышел из отеля и отправился в мир мелкостроя, который отделял меня от моря. По сторонам, оконтуривая этот мелкострой, высилось несколько убогих советских пятиэтажек да вдали виднелось несколько новых и, по-видимому, хороших домов, но все это было разбросано так, что общего впечатления города не возникало. Я вошел в мир маленьких домиков и убедился, что к морю выйти не так-то просто: все улицы тянулись параллельно берегу, и я нигде не видел ни одного перекрестка. По счастью, рядом играли девочки лет шести. Я спросил:

— Девчонки, а как пройти к морю?

— А вот туда до конца, — бойко отвечали они, — и после помойки — направо…

Больше всего поразила принципиальная, безотказная действенность русского языка.

Я прошел, как они велели. За заборами прижатого к морю поселка были дома «престижные», были совсем ветхие. На изломе улочки, от которой открывался вид к морю, пара молодых рабочих лепила из красного кирпича что-то, что впоследствии хозяин мог бы представить как «особняк». При этом системообразующей деталью пейзажа были трубы теплотрассы, глумливо изгибающиеся над переулком, по которому я вышел к морю.

Плескала мелкая лазоревая волна. На пляже стояли мятые ржавые грузовые контейнеры, из воды торчали оббитые бетонные плиты, да искрила алюминиевой фольгой протянутая вдоль моря теплотрасса — таков был «вид Каспия с городского фасада». Увы! Сколько я ни ездил вдоль каспийских берегов, ни разу еще не довелось мне увидеть хотя бы одно поселение (кроме Баку), которое было бы повернуто к морю «лицом»… Но я, как всегда, забежал вперед.

Пока что мне надлежало вернуться в Дом прессы. Он оказался в двадцати минутах хода от гостиницы. В предвечерний час обширный холл выглядел пыльным и запущенным: ни штор на окнах, ни киосков. Даже охранник за столом у входной двери пропустил меня, так и не спросив, куда я направляюсь.

Я поднялся в кабинет Али.

Меня волновало, дозвонился ли он в Хунзах, кто меня примет, где поселят и как там все образуется.

— Послушай, — сказал он примирительно. — Это ведь — дело одного звонка.

Этот звонок он сделал, попал на брата главы администрации, потом откуда-то появился номер телефона и имя: Гамзат. Руководитель средств массовой информации в регионе.

Вопрос решился. Мне следовало успокоиться.

— Хочешь поужинать? — спросил Али.

— Хочу, — сказал я.

Мы спустились в ресторан Дома прессы, заказали форель с картошкой. Али взял водки, два пива (для меня), и мы пошли не за столик, а куда-то дальше по коридору. Там было что-то вроде комфортабельных апартаментов, где проживала не слишком молодая, но красивая дама, Сулиета Ослановна, которая остро судила о кавказском вопросе. Я ел рыбу и пил пиво, а Али и Сулиета разговаривали.

Я слушал.

Потом сказал, что на языке этих терактов, как бы бессмысленны они ни были, должно быть что-то выражено.

— Разумеется, — сказала Сулиета.

— Тогда что?

— А Андрея Желябова вы понимаете?

— Да, понимаю. Но «Народная воля» не была связана с религией.

— Не важно, с какой идеологией она была связана. Важно, что туда пошла лучшая молодежь своего времени: Перовская, Фигнер… Что-то подобное происходит сейчас в Дагестане.

— Знаете, — сказал я. — Для «Народной воли» террор закончился колоссальным крушением. В том числе и моральным…

Али молча слушал.

Я был зол на себя. Договорились с Викой не трогать террор — и первое, во что я влип в результате, — это разговор о терроре.

У Сулиеты большие, подведенные тушью глаза, черные волосы, ярко-красная помада на губах, такие же красные ногти и удивительно красивое ожерелье из крупных кроваво-красных камней (кораллов?). Черная шаль на плечах. Чуть зловеще. Ее позиция такова: с тех пор как федеральные власти включились в прямое управление Дагестаном (это случилось во время второй чеченской войны, когда боевики вторглись на территорию Дагестана, а Москва в ответ нагнала в республику спецназ и насадила своих чиновников, которые «курируют» местные власти и получают деньги из бюджета, немилосердно их разворовывая), проблемы Дагестана в принципе не могут быть решены. Не могут быть решены предлагаемым способом.

Я промолчал.

А какие проблемы, скажите на милость, могут быть решены предлагаемым способом? Может быть, проблемы русского народа?

В какой-то момент я почувствовал себя очень уставшим от этого разговора и сказал, что хочу съездить в центр, повидать одного знакомого.

— Учти, — сказал Али, — что такси до центра стоит не больше ста рублей… Здесь цены не московские.

На улице было уже темно. Я поймал первую попавшуюся машину, там сидело двое парней.

— Мне к университету, — сказал я.

— А сам откуда? — поинтересовались парни.

— Из Москвы.

— Ну, я так и подумал, когда увидел, что чувак стоит-голосует, — сказал один.

Вот. Я все раздумывал, влип я или нет, но тут вдруг они вместе, перебивая друг друга, стали расспрашивать меня:

— В Москве, наверно, думают, что здесь страшно, что здесь взрывают все…

— Ну, знаете, взрывы оптимизма не прибавили…

— Ну а ты сам, как к дагестанцам относишься?

Я пригляделся: это были хорошие ребята, один русый, с русой же бородой, похожий на русского. И они переживали, что из-за действий религиозных фанатиков русские люди плохо могут относиться к Дагестану, к его народам. Но они-то не фанатики. Мы поговорили о том, что существуют задачи, например, у Соединенных Штатов: Россию разделить. Отслоить Кавказ. Потом еще что-нибудь. По этническому, по конфессиональному признакам. Но, в общем, нашинковать ее чем мельче, тем лучше.

Я сказал: я люблю Дагестан, вы — ребята крепкие. И у меня есть друзья в Дагестане, к ним-то я и приехал.

Это вызвало совершенно неадекватную реакцию признательности за то, что я считаю их друзьями, доверяю им и не думаю о них плохо. Я потом несколько раз попадал на этот подход и думаю, что это связано с каким-то колоссальным внутренним сомнением. Дагестан не знает, кто он. У него есть несколько психологических сценариев одновременно. И, соответственно, одновременно несколько самоидентификаций и взглядов на то, в чем себя выражать. В терроре, в «западничестве» или в спокойном интеллигентном осознании самоценности: своей истории, своих языковых россыпей, своих даровитых на высокое чувство людей? На этом вопрошании, на этом разрыве жжет колоссальная боль.

Короче, они довезли меня до центра и денег не взяли.

Я вышел перед невысоким, белым с колоннами зданием университета, которое хорошо помнил. Справа от него должна быть пяти- или шестиэтажка Муртузали — знакомого археолога. Напротив нее — пивной ларек. Ларька не было. Но дом был. Теперь, правда, пройти во двор было нелегко: он оказался обнесенным забором. На калитке был кодовый замок. Я нажал кнопку звонка: «В какую квартиру вы идете?» — спросил голос охранника.

— Не знаю. Но я знаю, где она расположена. Я был тут шесть лет назад.

— А в какой подъезд?

— В подъезд с виноградной лозой.

Дверь открылась. Я пошел вдоль дома… Ну конечно, вот эта лоза, прекрасная, могучая виноградная лоза, уцепившаяся за балкон Муртузали на втором этаже…

Я спохватился, что надо было бы купить конфеты к чаю и жвачку, чтоб «зажевать» пиво. В глубине двора я заметил будку охранника и пошел к нему, чтоб он опять открыл мне калитку. Охранник, стоя на коленях, бился головой об пол — совершал намаз. Я не стал его беспокоить и тихо вышел через приоткрытые ворота сбоку, которые прежде не заметил. Потом купил в гастрономе «Dirol-Ice» и коробку дорогих шоколадных конфет. Почему-то запомнилось, что какая-то юная девушка в хиджабе, скорее всего, студентка, незаметно уступила очередь сначала мне, потом еще какой-то паре, хотя сама она уже давно могла бы подойти к кассе. По-моему, этими уступками она пыталась смоделировать обычную ситуацию в магазине так, чтобы незаметно выразить какую-то особую расположенность к людям, а может быть, и показать им, как обычная нервозная обстановка в гастрономе в конце рабочего дня может быть превращена во что-то совсем иное…

Есть тонкие вещи, едва заметные, едва ощутимые, от которых что-то волшебным образом меняется.

Почему-то именно эту девушку я вспомнил через несколько месяцев в Москве, в конце лета, когда по привычке в полдень приехал на велике искупаться на небольшое озерцо неподалеку от поселка…

Это последний остаток живой природы, чудом уцелевший в полях, за которыми встают громады новостроек города, с каждым годом подступающие все ближе. Камыши, стрекозы, толчея безобидных комариков над поверхностью озера, еще прозрачный, питаемый подземными ключами реликт живой воды, погружаясь в которую будто смываешь с себя все напряжение, накопившееся за несколько часов рабочего дня и, оттолкнувшись ногами, летишь, как птица, в бликующей стихии — свободный, легкий, кожей чувствуя, как любовно объемлет тело и играет с ним живая вода…

Почему-то большинство людей не чувствует этого. Приезжая на берег, они первым делом включают на всю громкость музыку в автомобиле и начинают готовить шашлык… Мусор, оставленный на берегу предыдущими компаниями, нисколько не мешает им отдыхать. Вот и теперь, подъехав, я очутился между двумя машинами, из которых вовсю хлестала громкая — и, надо заметить, совершенно разная — музыка, что, впрочем, нисколько не смущало участников этого пикника, потому что для расслабления они перво-наперво почли за благо выпить… Обычная, бесконечно надоевшая картина…

Искупавшись и уже собравшись уезжать, я неожиданно заметил в скошенном поле, на свежей, снова пробившейся зеленой траве сидящую девушку. В хиджабе. Она сидела далеко от разрывающихся на берегу криков и звуков, в потоке солнечного ветра, совсем одна, отвернувшись, казалось, от всего мира. Я ощутил вдруг щемящую нежность. Да, нежность я ощутил! Давным-давно я не встречал здесь, на берегу, людей столь безоговорочно не приемлющих пошлость мира, торжествующую у кромки воды со всеми этими машинами, мангалами, музонами и пустыми бутылками, широким жестом брошенными подальше в траву…

И вдруг эта девушка. Я смотрел на нее — она сидела все так же неподвижно, наслаждаясь солнцем, — и мне все сильнее хотелось пойти туда, к ней, войти в ее одиночество и заговорить с нею. Оттого, что она сидела там, в поле, все вокруг казалось не столь безнадежным. Как будто вокруг нее не было скверны, торжествующей на берегу. В общем, сердце мое забилось, рассудок был смущен. О чем я спрошу ее? Что скажу? Если бы я был молод, свободен и мог влюбляться по своему усмотрению, я свернул бы с дороги и прямо направился к ней. И мне не пришлось бы писать свою книгу и брать по два интервью в день, чтобы понять то, что и объяснять-то не нужно, когда ты влюблен…

Потом мы увиделись с Муртузали. Он посолиднел. Да и квартиру, в которой я тогда, вернувшись из Дербента, провел добрые сутки, узнать было нельзя: она вся была перекроена и давно уже не походила на скромное жилище молодого ученого-романтика. Все было солидно и уютнейшим образом отделано. Муртузали пригласил меня к себе в кабинет, его жена Оля принесла чай и конфеты (другие), Муртузали скачал мне несколько своих статей о дербентской стене. Но разговора, которого я хотел — о Дербенте, о суфизме (помнится, эту тему мы не без пыла обсуждали), не получилось. С Муртузали мы попили чаю, поговорили о том о сем, и я откланялся.

На обратной дороге таксист сказал, что сегодня, в связи с приездом Нургалиева, было два взрыва: первым, еще утром, подорвал себя смертник, который направлялся в отделение милиции, но был «вычислен» таксистами и, в результате, увидев, что его рассекретили, подорвал себя вместе с сумкой, в которой была взрывчатка. Ну и второй — классический вариант: автомобиль, взрывчатка в багажнике… Кажется, никто не пострадал…

Вернувшись в отель, я первым делом завернул в пивной бар и не спеша вкатил в себя две кружки пива. Этот город определенно разводил мне мозги в разные стороны. Хотелось свести их воедино. Потом, перед сном уже, раскрыл книжку сценариев Алексея Германа, которую прихватил с собой: «Повесть о храбром Хочбаре». По мотивам поэмы Расула Гамзатова — самого известного дагестанского поэта, сложившего целую былину о благородном разбойнике Хочбаре, потрясавшем ханства и нуцальства…

Расул Гамзатов — гордость Дагестана — тоже родом из-под Хунзаха. Одно название его поэмы — уже высокая поэзия: «Сказание о Хочбаре, уздене из аула Гидатль, о хунзахском нуцале и его дочери Саадат». Фильм, снятый по этому сценарию, я не видел. Но текст перечитывал во второй или третий раз, пытаясь представить себе возникающие в воображении образы: «Коней они положили за каменистым гребнем, сами еще немного поползли, прежде чем увидели внизу Хунзах. И долго лежали так, пока смеркалось, глядели, как погнали скот, как старик провел в поводу коня, как прошли в длинных шубах сторожевые посты к въезду, на площадь и к нуцальскому дворцу, как почему-то во дворе дворца забегали женщины, как сам нуцал в белой папахе о чем-то говорил со странным человеком в сапогах с отворотами и рыжей накидке.

Гула, скаля белые зубы, взял уздечку, Лекав поил изо рта белого петуха с обмотанным ниткой клювом, Хочбар дремал и резко проснулся, будто кто-то сказал „пора“…».

Книга выпала из рук, торопя неизвестное завтра. Я вздрогнул, полусонным движением выключил свет. И вдруг сноп рыжего пламени полыхнул прямо в глаза: это храбрый Хочбар, обманутый всеми, безнадежно преданный, приговоренный к смерти на костре, хватает сына своего обидчика, нуцала, и вместе с ним бросается в огонь…