***

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

***

Август - несчастливый для России месяц. В этом месяце страна обычно ломается.

Началось это, кажется, в четырнадцатом. Я читал воспоминания о четырнадцатом годе. Все, получившие от всеблагих приглашение на то пиршество, единогласно отмечали охвативший страну подъем, энтузиазм и готовность сражаться. Николай Гумилев вопрошал, как могли прежде жить в покое, не мечтать об огнезарном бое. Стихи были опубликованы в пятнадцатом году в «Невском альманахе жертвам войны», сейчас это обстоятельство назвали бы плохим пиаром. Но это сейчас, а тогда была трагедия, настоящая, высокая трагедия народа, вступившего в войну за свое будущее и проигравшего ее из-за ножа в спину. И всенародное волнение в начале было тоже настоящим и трагическим.

В этом смысле настроения в преддверии августа девяносто первого выглядели как мерзкая пародия именно на «военный подъем». То волнение, собиравшее миллионные толпы на Манежную площадь, было похоже на предвоенное, даже слова были похожи. Все вроде бы собирались сражаться - с КПСС, с Горбачевым, за свободу Литвы и Грузии, еще за что-то. Интеллигенция делала вид, что боится. В реальности же никто всерьез не боялся - скорее играли в страх, выставляли его перед собой, как знамя. Чем, кстати, отрицали саму фигуру страха: в обществе, где можно пугаться публично и громогласно, бояться уж точно нечего. В ситуации настоящей угрозы ни о каком страхе не говорят - это попросту опасно. В тридцать седьмом все, кого это касалось или могло коснуться, ходили-улыбались.

Но в девяносто первом пугаться было принято. Приличные люди узнавали друг друга по демократической трясучке.

Бояться было принято «реванша», «реакции», «кегебе» и почему-то еврейских погромов. Для разжигания этого последнего страха все время писали про общество «Память», которое вот-вот выведет людей с топорами громить еврейские квартиры. В телевизоре регулярно сообщали, что такой-то народный депутат давеча видел на стене свастику, ну или какую-то закорючку, зловеще намекающую на грядущие казни инородцев. Чтобы никто не сомневался, братья Стругацкие написали пьесу «Жиды города Питера», где описывали, как будут брать всех приличных людей. Борис Стругацкий, выступая по радио, еще и специально объяснил, что писали не просто так, а намекая аллегорически, что «КГБ еще сильно в нашей стране». А наша соседка по лестничной клетке, старенькая Этель Абрамовна Кацнельсон, как-то пришла к нам - и спросила, спрячем ли мы ее, когда начнется. Я сначала не понял, о чем речь, а когда понял, принялся выяснять, откуда ноги растут. Открылось, что Этель Абрамовна увидела у себя на двери какой-то белый след, вроде как от мела, и решила, что ее квартиру пометили. Я пошел и стер грязь мокрой губкой. Старуха на меня, кажется, обиделась: я посмеялся над ее верой.

Впрочем, на такое велись только самые наивные. Массовый выезд из России - тогда аэропорты были переполнены отъезжантами, не обязательно евреями, - был связан не со страхом, а с предвкушением. Все ехали к солнцу, к свету, к счастью, к собственному домику с бассейном, о которых столько пел телевизор. Некоторые, впрочем, везли с собой подшивки журналов «Новый Мир» и «Огонек» - такие ценности нельзя было оставлять на поругание. Зато московские квартиры продавались очень дешево - ах, кто б знал тогда; хотя если б и знали, что проку, деньги были все у каких-то непонятных людей, и те вкладывать их в недвижимость не спешили. Знакомый кооператор говорил, что через пару лет прикупит себе дом на Калининском проспекте - такой, знаете, «книжкой». По росту его доходов и выходило, что купит, ну может, не через два, через три. Из литературных соображений стоило бы написать - «потом его убили», но его, к счастью, не убили, даже не пытали утюгом, просто траванулся фальшивой водкой, лечился, потерял время, бизнес и все остальное, а потом уехал в Эстонию и пропал.

Но это было все потом. А тогда, повторимся, все боялись и ждали «реакции» и «реванша».

Непонятно, правда, было, кто будет реваншировать и реакционировать. КПСС еще была жива (как и, скажем, какой-нибудь Госплан), но к ней относились, как к раковому больному: вроде человек еще и ходит, но шансов на излечение никаких. Косились на армию, но та была заботливо приведена в абсолютно недееспособное состояние, и это, в общем-то, понимали. С ее стороны ежели чего и опасались - то каких-нибудь «глупостей». Типа командир какой-нибудь танковой части окажется честным дураком, возьмет да и поведет танки на Москву. Но командира танковой части не нашлось: все оказались сообразительные, что твой Эйнштейн.

Хотя и задачка была, честно говоря, не бином. По телевизору столько раз повторили, что в этой стране «честность» и «предательство» суть синонимы, что дошло даже до самых тупых.

Даже знаменитая «Альфа» во время путча самоустранилась. Потом я узнал, почему: оказывается, после литовского эпизода, когда Горбачев публично открестился от людей, которых сам отправлял на задание, руководство подразделения приняло решение ничего не делать без письменного приказа. Впрочем, на штурм Белого дома и арест Ельцина не последовало и устной команды. Никто не осмелился даже на это.

Всеобщая уверенность в победе добра и света бралась из картины мира. Главным было слово «прошлое». К девяносто первому социализм, КПСС и прочие монстры из того же семейства были прочно записаны в «прошлое», иногда с добавлением «проклятое», иногда нет. Важно, что прошлое. А прошлое, как известно, бессильно: его уже нет, и воевать с ним легко и приятно, так как оно не может ответить, разве что бессильно погрозить костистым пальцем из вод Леты. Были, конечно, представители этого прошлого - например, те же коммунисты. Но они именно что «представляли интересы» прошлого, которого, опять же, уже не было - а потому тоже были не опасны.

В дальнейшем КПРФ всю дорогу играла именно эту роль - представительства интересов прошлогоднего снега. Но это тоже было потом.