ПЯТЬДЕСЯТ ИДЕЙ АЛЕКСАНДРА БЕЛЯЕВА
ПЯТЬДЕСЯТ ИДЕЙ АЛЕКСАНДРА БЕЛЯЕВА
В рассказе Клиффорда Саймака «Необъятный двор» посланцы инозвездной цивилизации, прибыв на Землю для установления торговых контактов, неожиданно отказываются покупать какие бы то ни было товары. Пришельцев интересует только один товар — новые идеи. И герой рассказа разъясняет обескураженному представителю ООН: «Это их метод работы. Они открывают новую планету и выменивают идеи. Они уже очень давно торгуют с вновь открытыми мирами. И им нужны идеи, новые идеи, потому что только таким путем они развивают свою технику и культуру. И у них, сэр, есть множество идей, которыми человечество могло бы воспользоваться…»[1]
«Необъятный двор» впервые был напечатан в 1958 году, а три-четыре года спустя и в самом деле появились оптовые покупатели новых идей. Это были, однако, не космические пришельцы, а ученые, закладывающие основы футурологии — науки о прогнозировании будущего. Главным же поставщиком новых идей оказалась научно-фантастическая литература.
Конечно, фантастике и раньше случалось сбывать свои идеи науке. Но ученые, по правде сказать, не слишком любили подчеркивать, что родословная открытий и изобретений нередко начинается с выдумки писателя. Ах, каким непрактичным купцом была фантастика! Она отдавала золотые плоды воображения и получала взамен мелочные придирки и снисходительные взгляды свысока.
Один такой эпизод заслуживает, чтобы о нем рассказали, уж очень он характерен. В 1964 году журнал «Вопросы психологии» опубликовал две статьи о гипнопедии. Как водится, изложение начиналось с истории вопроса. В одной статье летоисчисление велось с исследований О. Хаксли, выполненных в 1932 году, и последующих опытов М. Шировера. Вторая статья указывала, что опыты ставились еще за десять лет до О. Хаксли — в морской школе во Флориде. Так или иначе, все выглядело вполне солидно: никакой фантастики, гипнопедия начинается с научных исследований. Однако очень скоро журналу пришлось выступить с уточнением. Оказалось, что О. Хаксли исследований не вел, а описал гипнопедию… в фантастическом романе. Шировер же создал гипнопедические приборы… в научно-фантастической новелле «Цереброфон». В 1947 году инженер Э. Браун по заданию Шировера сконструировал аппарат «дормифон» — комбинацию патефона с электрическими часами и наушниками, и год спустя Р. Элиот применил этот аппарат для обучения студентов во время сна. Что же касается экспериментов в морской школе, то их просто-напросто не было: это отголоски эпизода из фантастического романа Гернсбека «Ральф 124С41+», опубликованного еще в 1911 году.
Такая вот совсем неакадемическая родословная обнаружилась у гипнопедии: сначала идеи в научно-фантастических произведениях, потом неказистый прибор, сооруженный по подсказке фантаста, и, наконец, первые реальные опыты…
Надо сразу сказать: механизм воздействия фантастики на науку не сводится к простой формуле «фантаст предсказал ученый осуществил». Отлично работают и самые неосуществимые идеи. Просто их работа тоньше: они помогают преодолевать психологические барьеры на путях к «безумным» идеям, без которых не может развиваться современная наука.
Благодаря фантастике в нормальный (и потому не сулящий особых открытий) ход мыслей врываются неожиданные ассоциации. В волшебных лучах фантастики мысль чаще подвергается мутациям, увеличивается вероятность возникновения новых идей. Научно-фантастическая литература, как справедливо заметил А. Кларк, увеличивает гибкость ума, повышает готовность принять новое. И внимательный наблюдатель мог бы заметить: чтение фантастики постепенно становится элементом профессиональной подготовки и тренировки ученого. Еще немного и курс НФ-литературы войдет в учебные программы вузов. Во всяком случае, в учебную программу недавно созданного Общественного института изобретательского творчества уже включен курс фантазии: систематическое изучение научно-фантастической литературы, освоение приемов получения новых фантастических идей и упражнения по развитию творческого воображения…
Только сейчас мы начинаем понимать, насколько многообразно взаимодействие фантастики и науки. Футурологов, например, заинтересовали даже не сами фантастические идеи и не способность фантастики воспламенять воображение, а методы, которыми создаются новые идеи.
Следует отдать должное футурологам — они оказались дальновиднее инопланетных купцов из рассказа Саймака. Секреты производства всегда ценнее продуктов производства.
В самом деле, откуда берутся Настоящие Фантастические Идеи?
Оставим в стороне, увы, нередкие случаи, когда фантасты черпают вдохновение из журнала типа «Юного техника». Оставим и те случаи, когда мысли заимствуются у других авторов. К счастью, в золотом фонде фантастики есть сотни подлинно великолепных идей, ошеломляющих неожиданностью, размахом, силой мысли.
«Интересно было бы, — говорил Д. Гранин в одной из своих статей,[2] - изучить, в чем сбывались и не сбывались описания будущего. Как и куда отклоняется развитие науки и техники, в какую сторону ошибаются воображение и чутье. Что может предусмотреть человечество, какие предсказанные сроки совпали».
В первом приближении такая работа проделана: были опубликованы материалы о судьбе предвидений Жюля Верна и Герберта Уэллса.[3]
Сейчас перед читателем третий экскурс в глубь фантастики — таблица «Пятьдесят идей Александра Беляева».
Общедоступная теория фантастики заманчиво проста. Существуют два (только два!) метода. Жюль Верн использовал метод экстраполяции, количественного увеличения: появилась первая и еще очень плохонькая подводная лодка Алстита с электромотором — и семь лет спустя придуман могучий «Наутилус». Уэллс, с его «опытами воображения совсем иного рода», шел от невозможного (этот метод называют интуитивным): путешествия в прошлое и будущее считаются невозможными, — хорошо, так вот вам невозможная машина времени…
Сотни раз повторенная, ставшая привычной и потому кажущаяся до очевидности бесспорной, эта схема разваливается, как карточный домик, при первой же попытке применить ее к фантастике Александра Беляева.
Действительно, Ихтиандр — это «по Жюлю Верну» или «по Уэллсу»? И как быть с Ариэлем?
Схемы всегда агрессивны: они работают по принципу «или-или», третьего для них не дано. И тогда появляются такие объяснения: «Человек-рыба из романа А. Беляева уже существует, но задача эта — добиться возможности длительное время быть под водой — решена иначе, чем предполагал писатель. Летающий человек, описанный Беляевым, — мечта, но миниатюрные летательные аппараты дают возможность подниматься в воздух и двигаться по своему желанию, подобно Ариэлю из фантастического романа». Схема торжествует: Ихтиандр подтянут поближе к достоверной фантастике Жюля Верна, Ариэль отодвинут подальше, к выдумкам Уэллса. И вообще есть акваланг, есть «миниатюрные летательные аппараты», все в порядке… Все в абсолютнейшем порядке, если забыть, что писал Беляев.
А писал он так:
«— Да, очевидно, вы совершенно не поняли сущности задания. Что вы предлагаете? Новый летательный аппарат. Только и всего. Аппарат!.. Но, дорогой мой, нам надо совсем другое! Мы должны создать уникум — человека, который мог бы летать без всякого аппарата, вот так — взял да и полетел…».[4]
Нехитрая механика — подменить Ихтиандра аквалангистом, а Ариэля — пилотом «миниатюрного летательного аппарата». Ну, а если без подмены? Если поразмышлять именно над тем, о чем пишет Беляев?
Схема исключает размышление. Или-или. Или научно достоверный Жюль Верн, или откровенно условный Уэллс. Остальное подлежит решительному искоренению. Вот как это делается: «Все помнят, кбнечно, как барон Мюнхаузен вытащил себя за шевелюру из болота. Можно ли на такой идее построить научно-фантастический роман? Можно. Фантасту можно. Именно на этом базисе создан роман Беляева „Ариэль“. Более того — эта оригинальная идея довольно пространно „научно“ обосновывается автором, — в этом он невыгодно отличается от бравого барона. И будь даже „Ариэль“ жемчужиной мировой литературы, и будь я редактором, и будь Беляев не Беляевым, а Толстым… Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой, но я бы сказал ему:
„В таком виде, Лев Николаевич, простите, печатать не могу. Это блестяще, гениально, написано рукой мэтра, но, увольте, не могу…“ В подобной ситуации надо культурно, но быстро и энергично обезопасить читателя от автора».
Так пишет В. Смилга в статье «Фантастическая наука и научная фантастика».[5] Начав составлять таблицу «Пятьдесят идей Александра Беляева», я вспомнил об этой статье, перечитал ее и уже не мог отделаться от звучащего, как строка назойливой песенки, страшного в своей высокомерной слепоте приговора: «Быстро и энергично обезопасить».
Нельзя не изумляться мужеству Беляева. На протяжении десяти лет критика прилагала все усилия, чтобы обезопасить читателя от его фантастики. Порой это делалось так быстро и так энергично, что больной и далеко не молодой уже писатель отправлялся в поисках заработка на Север, в рыбачьи артели. И вот после критических разносов, после тягучих проработок, после статей, снисходительно поучавших, как надлежит фантазировать, Беляев незадолго до смерти пишет «Ариэля».
Нет, черт возьми, мир устроен не так уж глупо! Есть в этом мире что-то вроде закона сохранения фантазии: вся сдерживаемая эти годы дерзость мысли, весь неизрасходованный запас воображения воплотились в великолепной идее летающего человека.
«— Слушай, Ариэль, слушай внимательно. Теперь ты умеешь делать то, чего не умеет делать ни один человек. Ты можешь летать. И для того, чтобы полететь, тебе надо только пожелать этого. Ты можешь подниматься, летать быстрее или медленнее, поворачиваться в любую сторону, опускаться по своему желанию. Надо только управлять собой, как ты управляешь своим телом, когда идешь, встаешь, садишься, ложишься».[6]
Не положено человеку летать вот так — без крыльев, без мотора. А ведь не удается обезопасить, не удается прицепить Ариэлю «миниатюрный летательный аппарат»! Книга живет и будет жить.
Я говорил, что схемы агрессивны. Я забыл добавить: старея, схемы становятся особенно нетерпимыми. Уже не «или-или», не «можно так и можно этак», а «надо только так» и «надо только этак». Только как Жюль Верн и даже еще обоснованнее! Нет, только как Уэллс и даже еще дальше от науки!..
Идея не должна быть «беспочвенным фантазерством», заявляет Ю. Котляр, дозволены лишь «обоснованные» гипотезы: «…читательское доверие налагает на писателя-фантаста и повышенную ответственность; он не имеет права бросаться необоснованными утверждениями и сомнительными идеями».[7] Не правда ли, знакомая интонация?
Парадоксально, но факт: перечисляя тут же образцы «правильной» фантастики, Ю. Котляр упоминает «Человека-амфибию»! При жизни Беляева Ихтиандр считался антинаучной выдумкой, затем — выдумкой сомнительной, да и совсем еще недавно человека-рыбу стыдливо подменяли аквалангистом. А теперь приспособление людей к жизни под водой стало научной программой, и «Человек-амфибия» противопоставляется разным «необоснованным утверждениям и сомнительным идеям»…
И ведь это не единственный случай. Превратились в явь сотни идей, считавшихся когда-то антинаучной фантастикой, но не перевелось стремление обезопасить.
Идеи всегда рождаются «сомнительными»; ни одна смелая идея — ни в науке, ни в фантастике — не была сразу признана абсолютно верной. Идеи растут, испытываются жизнью, и если они верны, со временем крепнут и выживают. Без слабых и писклявых новорожденных не было бы зрелых людей. Нелепо «отменять» новорожденных только потому, что есть сомнения в их будущем.
Ну, с Ю. Котляром понятно. Он ратует за чисто популяризаторскую фантастику и «освобождает» фантаста от необходимости что-то придумывать самостоятельно. Удивляет другое: к такому же выводу приходят и некоторые оппоненты Ю. Котляра.
Фантастика, говорят они, это художественная литература, а предметом художественной литературы является человек. Отсюда вывод: нет необходимости придумывать новые идеи, выдвигать новые модели будущего, ибо фантастика — только литературный прием.
Да, художественная литература всегда была человековедением. Она им и осталась. Но где-то в середине XX века возник сначала едва приметный, а теперь уже отчетливо видимый процесс расширения духовного мира человека.
В известном курсе физики Ричарда Фейнмана есть небольшое лирическое отступление. Я приведу его, оно поможет увидеть, что именно меняется в духовном мире человека:
«Поэты утверждают, что наука лишает звезды красоты, для нее, мол, звезды — просто газовые шары. Ничего не „просто“. Я тоже любуюсь звездами и чувствую их красоту. Но кто из нас видит больше? Обширность небес превосходит мое воображение… Затерянный в этой карусели, мой маленький глаз способен видеть свет, которому миллионы лет. Безбрежное зрелище Вселенной… и я сам — ее часть. Быть может, вещество моего тела извергнуто какой-нибудь забытой звездой, такой же, как вон та, чей взрыв я вижу сейчас. Или я смотрю на звезды гигантским оком Паломарского телескопа, вижу, как они устремляются во все стороны от той первоначальной точки, где, быть может, они некогда обитали бок о бок. Что это за картина и каков ее смысл? И зачем все это?.. Почему же нынешние поэты не говорят об этом? Что за народ эти лирики, если они способны говорить о Юпитере только как о человеке, и молчат, если это огромный вращающийся шар из метана и аммиака?»[8]
На протяжении тысячелетий такое видение мира было редчайшим исключением. Но не надо быть футурологом, чтобы уверенно предсказать: умение видеть, слышать, чувствовать большой, мир станет характерной особенностью человека будущего. Соответственно должно расшириться и понятие человековедения. Может быть, уже сегодня правильнее было бы говорить, что литература — это мировидение.
Подавляющее большинство героев фантастики — ученые. Чаще всего — большие ученые. Нельзя сколько-нибудь убедительно показать таких людей без адекватных им мыслей и идей. Мало заверить, что герой — умный человек. Надо вложить в его голову умные мысли и новые идеи, которые создали бы определенное, свойственное именно этому человеку видение большого мира.
Иначе получится, как в повести В. Михайлова «Спутник „Шаг вперед“». В центре этой повести — Особое звено космонавтов. Вот появляется один из них:
«— Ну, Гур, — сказал круглолицый. — Ну, ну…»
Затем «круглолицый» умолкает до следующей страницы, где вновь произносит: «Ну, Гур. Ну, ну…»
И потом на следующей странице:
«— Ну, ну, Слава, — сказал Дуглас. — Ну… Дразнить себя».
И тут же:
«— Ну, ну, — сказал Дуглас».
Еще через три страницы:
«— Ну, Гур. Ну, ну…»
И еще через три:
«— Ну, Гур, — проворчал Дуглас. — Ну, ну…»
Так и пройдет по повести «круглолицый Дуглас», сказав 172 слова, из которых 124 — «ну». Разумеется, это не случайно: нет у автора новых мыслей и идей для своих героев. И хоть названы эти лица Особым звеном, хоть заверяет нас автор, что они умные и даже талантливые, все они «ну-ну». Поэтому и возятся с пустяковой задачей на всем протяжении пространной повести. Нет идеи, на которой можно было бы показать Особое звено; нет у героев интересных мыслей, убоги духом эти герои.
Странный человек был Беляев. Его ругали за новые идеи, его толкали к популяризации того, что уже кем-то придумано и кем-то одобрено, а он вновь и вновь искал необычайное. Уже на склоне лет он сказал о фантастических идеях: «Они должны быть новыми, это прежде всего». И ведь умел находить новые идеи!
Когда оглядываешь эти идеи, собранные вот так, вместе, сразу бросается в глаза их, пожалуй, главная особенность: в лучших своих вещах Беляев — вопреки традиционной схеме — сочетал уэллсовскую неожиданность с жюльверновской достоверностью.
В самом деле, разве «Голова профессора Доуэля» менее фантастична, чем, скажем, «Остров доктора Моро» или «Человек-невидимка»? Но как вскользь говорит Уэллс об операциях Моро и опытах Гриффина, и с какой убедительностью показана Беляевым работа Керна!
Не думайте, пожалуйста, что это так просто — найти неожиданную идею и обосновать ее. Простота тут кажущаяся. Можно найти неожиданную идею, но она не поддастся обоснованию, и вы получите всего лишь изящную юмореску вроде «Правды о Пайкрафте» Уэллса. Можно все очень правдоподобно обосновать, но при этом улетучится неожиданность: так было с «Плавучим островом» Жюля Верна.
Впрочем, есть смысл детально разобраться, что получилось с «Плавучим островом».
Последнее десятилетие XIX века. В Атлантике с новой силой разгорается битва за «Голубую ленту» — приз кораблю, который пересечет океан за наименьшее время. Пароходные компании «Кунард лайн», «Уайт стар», «Инман лайн» — наперебой увеличивают размеры своих кораблей, мощность их двигателей. Рекламы обещают комфорт, безопасность и всяческие увеселения. На стапелях заложены еще большие корабли, а инженеры проектируют совсем уже чудо-лайнеры — с мюзик-холлами, летними и зимними садами, гимнастическими залами, плавательными бассейнами, площадками для катания на роликовых коньках и турецкими банями…
Что ж, линия развития отчетливо видна, и в 1894 году Жюль Верн пишет «Плавучий остров». Вот оно, будущее: уже не лайнер, а целый плавучий остров! Площадь- д вадцать семь миллионов квадратных метров, водоизмещение — двести шестьдесят миллионов тонн, мощность двигателей — десять миллионов лошадиных сил…
В 1895 году роман выходит в свет. «Это необыкновенно оригинальная вещь, — говорит Жюлю Верну издатель Этцель-младший. — Вы проявили удивительную смелость мысли и превзошли самого себя».
Что ж, все верно: плавучий остров неплохо придуман, да и разработан до мельчайших деталей. Миллионы метров, миллионы тонн, миллионы сил… И где-то в тени остается удивительный факт: в 1891 году Шарль де Ламберт запатентовал во Франции судно на подводных крыльях. Больше того, Ламберт построил катер с подводными крыльями и испытал его в Париже, на Сене. Это видели тысячи парижан: смешно было следить за отчаянными попытками Ламберта обуздать катер, норовящий и вовсе выпрыгнуть из воды. Об этом писали газеты: смешна была уверенность Ламберта в будущем своего суденышка.
Еще один факт. За десять лет до появления «Плавучего острова» шведский изобретатель Густав Лаваль построил первый катер на воздушной подушке. Испытания были не слишком удачны. Лаваль приступил к сооружению второго катера, газеты перестали об этом писать.
И еще один факт. В 1850 году француз Ламбо изготовил из армоцемента небольшой челн, который демонстрировался на Всемирной выставке, а затем до конца XIX века плавал по прудам парижских парков.
Почти невероятно, чтобы Жюль Верн не видел ботика Ламбо или не читал об опытах Ламберта и Лаваля. Просто не обратил особого внимания на эти курьезы. Кто мог подумать, что неказистые суденышки предвещают революцию в судостроении, наступление эры новых принципов движения и новых материалов!
Гадким утенком ходило будущее. «Утки клевали его, куры щипали, а Девушка, что кормила домашнюю птицу, толкнула утенка ногой». Будущее сначала всегда бывает гадким утенком, и, вероятно, самое трудное в трудном искусстве фантаста увидеть гадкого утенка, которому суждено превратиться в прекрасного лебедя.
Мне могут возразить: допустим, для научной фантастики действительно нужно видеть будущие научно-технические перевороты, но разве это обязательно для фантастики социальной?
Что ж, давайте посмотрим, что получается, когда не ищут гадких утят.
В журнале «Изобретатель и рационализатор» была как-то опубликована небольшая заметка об «автомате против усталости». Подвергая человека вибрации, автомат якобы ускоряет бег крови в организме; в результате одна минута «виброотдыха» заменяет три часа сна. Врачи, говорилось в заметке, предлагают установить виброавтоматы на улицах.
Некоторое время спустя в том же журнале появился рассказ Б. Зубкова и Е. Муслина «Красная дверь». Методом экстраполяции авторы превратили вибро-автомат в мир сплошной вибрации. На людях надеты вибрирующие ошейники и вибрирующие браслеты. Вибрируют полы, скамейки, столы. Реклама назойливо внушает:
«Дрожите все! Дрожите день и ночь!»
Рассказ легко читается… и столь же легко забывается. Ведь мы-то знаем, что такого вибро-мира наверняка не будет!
Технология фантастики в данном случае предельно обнажена. Берется какая-то деталь или особенность современного мира, экстраполируется в будущее — и возникает рассказ-предупреждение. Беда, однако, в том, что опасность, о которой предупреждают, заведомо нереальна. И вместо социальной фантастики получается буффонада.
В сущности, это закономерно: утята ведь взяты наугад, и было бы крайне странно, если бы именно из них выросли прекрасные лебеди. Гадкие утята прячутся, и очень даже здорово прячутся.
Их надо уметь искать.
Беляев великолепно отыскивал гадких утят. Жаль, конечно, что он ни разу не объяснил, как это делается. Но когда размышляешь над собранными в таблицу идеями и потом перечитываешь написанное Беляевым, начинают вырисовываться некоторые общие принципы.
Есть три типа идей:
1. Признанные идеи;
2. Идеи, не успевшие получить признания, но еще и не отвергнутые;
3. Идеи, осуществление которых считается невозможным.
Чаще всего фантасты используют идеи второго типа. Уж очень соблазинительно получить в готовом виде новехонькую идею. К сожалению, идеи второго типа неустойчивы. Они быстро получают общее признание или причисляются к «невозможным». И что хуже всего: у них есть свой автор, их нельзя приписать герою произведения. Когда, например, в повести Е. Велтистова «Глоток солнца» некий физик напряженно думает, ищет, а потом пересказывает идею Дайсона, восклицая: «Тут уж меня осенило!» — читатель вправе спросить: «Почему же тебя?! Это Дайсона осенило, это его идея, она описана в популярной книжке». И мгновенно испаряется художественная достоверность образа: никакой, братец, ты не физик, а очередной манекен с неполным популярно-брошюрным образованием…
Гадкие утята фантастики прячутся, как правило, среди идей третьего типа. В сущности, гадкий утенок и есть «невозможная» идея, которая в будущем станет возможной.
В «Ариэле» биофизик Хайд, излагая свои мысли, подчеркивает: другие ученые считают, что нельзя упорядочить броуново движение, они поставили на этом крест, а я, Хайд, с ними не согласен. И далее объясняет — почему. Хайд идет типичным для беляевских героев путем: проверим, противоречит ли данная идея самым общим тенденциям развития нашего знания, и если не противоречит, тогда трудности только временные. То, что сегодня нельзя решить на молекулярном уровне, станет возможным, если «углубиться в изучение сложной игры сил, происходящей в самих атомах, из которых состоят молекулы, и овладеть этой силой».[9]
Трудно отказать Хайду в логике. Вспомним хотя бы, что превращение химических элементов тоже считалось невозможным и даже стало почти таким же символом вздора, как и вечный двигатель, а потом было осуществлено средствами ядерной физики. Или лазеры: если удалось упорядочить «прыжки» электронов с орбиты на орбиту (а ведь это тоже считалось невозможным), почему нельзя упорядочить и движение молекул?
Рассуждения беляевского Хайда сближаются с методами, которыми ныне начинают пользоваться для научного прогнозирования. «В современной физике, — пишет проф. Б. Г. Кузнецов, приходится (и еще в большей степени придется) отказываться от весьма фундаментальных концепций… Общие размышления о путях науки стали сейчас существенным элементом самой науки. Сейчас наступило время, когда ход технического прогресса и его темпы во многом зависят не только от физических представлений о мире, но и от размышлений об их возможном изменении, от противопоставления, сопоставления и оценки универсальных схем мироздания, наиболее общих, исходных закономерностей бытия».[10]
В приложении к фантастике это звучит так: смело берите «невозможные» идеи, ломающие наши представления о мире, меняйте их, сталкивайте между собой, развивайте, а затем смотрите — вписывается ли полученное в общую картину мироздания. И если не вписывается, начинайте сначала. И потом еще и еще, пока не увидите: да, так может быть!
Наступит день, когда человек впервые поднимется в небо, как поднимался Ариэль. Выглядеть это будет, вероятно, не слишком торжественно.
Однажды утром в институтский двор войдет молодой человек в синем тренировочном костюме и волейбольных кедах. Товарищи крикнут ему из окна что-нибудь шутливое, он машинально улыбнется. И не будет ни предстартовых речей, ни отсчета времени, потому что сорок или семьдесят раз он пытался подняться — и не мог.
Обходя оставшиеся от ночного дождя лужи, испытатель подумает, что сегодня, пожалуй, надо без разбега, и пройдет на середину двора. Он постоит немного, потом посмотрит вверх, в небо, — и время для него исчезнет.
Ему будет казаться, что безмерно долго они стоят друг против друга — он и небо. И что бесконечными волнами уже целую вечность проносятся наверху тонкие облака. Они без устали дразнят человека, эти облака. Вот они опускаются вниз, идут все ниже и ниже, и видно, как клубится в них белый туман. Они теперь совсем близко, до них можно дотянуться. А за ними — небо, упрямое синее небо, и резкий ветер, неизвестно откуда взявшийся, и ослепительное солнце, и высота, высота…