Светлана Сырнева “НЕТ НИ АДА И НИ РАЯ...”

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

С тем, Что поэзия должна быть, прости Господи, глуповата, спорить трудно — Пушкин все-таки. С тем, что поэзия, если и не должна, то может быть открыта и внятна для национального большинства — спорили с нами. Сей спор неразрешим, и неразрешимость его подтверждена жестоким финалом новейшей истории: "Но я люблю — за что не знаю сам — ее степей холодное молчанье" — больше понятно тому, у кого "не сжата полоска одна" (она и сегодня не сжата), чем тому, кто завтра скупит и "дымок спаленной жнивы", и "разливы рек ее подобные морям" и вместе с нивой "чету белеющих берез".

Между тем, нам никогда не были чужды внимание, трепет и восторг перед цветущей сложностью поэзии, перед загадкой и тайной, перед роковой посвященностью и почтит жреческим знанием Поэта.

Но вот если нам о чем-нибудь и советовали рассуждать менее всего, так это о скрупулезно выверенной доктрине Поэта в части его отношений с читателем. Или — с читателями, которые всегда (хотим мы того или не хотим) будут делиться на жнецов ("только не сжата полоска одна"), то есть на не посвященных в тайны жреческого знания и на якобы посвященных, чья посвященность, впрочем, обеспечена отнюдь не таинственным генно-инженерным способом, а наипростейшим суть наитруднейшим способом. Сначала: "Зима. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь". Затем: в результате гениально-прозрачного пушкинского намека — собирается урожай. А затем, как известно, с собранного же урожая, согласно Некрасову: "В столицах шум, гремят витии, кипит словесная война, а там, во глубине России — там вековая тишина". Тайное знание Некрасова просто-таки предвосхитило Российскую Госдуму начала XXI века. Одним словом, вопрос исчерпан, выверен, и закрыт. Доктрина бессмысленна.

Но вот: "По дороге плетется машина, перелесок раздет и разут (какая-то сразу, хоть и цивилизационно утонченная, но великолепная некрасовская интонация.—Л.Б.) А в машине — замерзшая глина: и куда эти комья везут? А на комьях сидит мужичонка — видно, грузчик при этом добре… На безлюдной глухой переправе не удержит осклизлый помост и сомнет мужичка и раздавит опрокинутый под гору воз (словно бы он праправнук того, кто вел под уздцы у Некрасова "лошадку, везущую хворосту воз".— Л.Б. ) И душа его в рай понесется на златом херувимском крыле… Может быть, ей хоть там поживется, как пожить не пришлось на земле! От тепла разомлевшая в мякоть, все что хочет получит она: ей позволится досыта плакать и позволится пить допьяна. Что ж, душа, ты так мало вкусила? Что еще ты желала б вкусить? Ты б чего-то еще попросила, да не знаешь, чего попросить".

Кажется, последний, кто, побиваемый каменьями, так говорил о судьбе Непосвященного со времен Некрасова, был Исаковский: "Хмелел солдат, слеза катилась — слеза несбывшихся надежд".

Итак, Светлана Сырнева. Или, как у нас принято говорить: Светлана Сырнева из Вятки. Вот до чего дошло наше рабское отношение к себе: не Светлана Сырнева из России или не наша великая Светлана Сырнева, а простенько так: Светлана Сырнева из Вятки. Как если бы Бунин из Ельца или Чехов из Таганрога. Это, стало быть, чтобы поставить — в ряд. Иначе: из ряда вон выходящая. Хотя — из ряда вон — случилось уже давно, еще тогда, когда появились "Прописи" — с их классическим, хрестоматийным и прописным, во всех мыслимых смыслах этого слова, наполняющимся рефреном: "Помню — осень стоит неминучая: восемь лет мне, и за руку — мама: Наша Родина — самая лучшая и богатая самая… Наша Родина — самая светлая… Наша Родина самая вольная, Наша Родина самая добрая… Моя Родина, самая сильная и богатая самая".

Итак, доктрина начала определяться именно в "Прописях": "Но превыше и лести и срама — Моя Родина, самая сильная и богатая самая".

"Если художник не шут и не ребенок,— говорил ясновидящий Георгий Адамович,— то он знает, что у искусства есть своя цель".

Эта цель одновременно печально и счастливо ведома Светлане Сырневой, ибо она многое знает о тех, кто, сами того не подозревая, являются прямыми наследниками, той, кого Пушкин называл "добрая подружка бедной юности моей". Она ведает также и то, что нет в этом никакой их вины или ущербности, но есть предназначение — возможно, не менее значимое для мира, чем ее, Сырневой, огромный дар. "Ты б чего-то еще попросила, да не знаешь, чего попросить",— говорит Сырнева о чужой и родной ей душе непосвященного. А еще она говорит своему великому (именно так она его ощущает — великим!) современнику Кольке Куликову: "Спи под сводами древнего шума, здесь не сможет никто помешать. И не думай, вовеки не думай, для чего надо петь и дышать".

Баллада о Кольке Куликове, названная сакраментально — "Поле Куликово", написана в годы самой яростной русской смуты. Написана исключительно по-сырневски: одновременно ясно и тайно. Ясно по точным признакам исторического времени, художественно ярко обозначенным, по любовно выбранным образным средствам для характеристики Героя нового Поля Куликова и … тайно по финальному магическому или даже гипнотическому обращению к Герою: "И не думай, во веки не думай…" Однако же ясное здесь явно превалирует над тайным (читай над безысходным): "Сожалеть об утраченном поздно… И куда на подмогу пойдешь? На единственном поле колхозном, как положено, вызрела рожь. Еле слышен, развеян по воле гул мотора — гляди и гадай: Может, это последнее поле? Может, это последний комбайн?… Весь в пыли, не растерян нисколько — и откуда сыскался таков? Без обеда работает Колька, без подмены трубит Куликов. Ветер сушит усталые очи, на семь верст по округе сорняк — к ночи Колька работу закончит — так задумал — и сделает так".

Нет, никуда нам не деться от этой "несжатой полоски одной". Только вот что делает с ней Сырнева — это последнее колхозное поле и последний колхозный комбайн вместе с Колькой Куликовым, она возводит на героический пьедестал — она — одна из тех первых в русской литературе на рубеже веков (Проханов—Шипилов—Сырнева—Верстаков), кто ставят сегодня памятник непосрамленному русскому социализму в диком поле перестройки, где "на семь верст по округе сорняк".

Итак, Сырнева — воительница. Но Сырнева же и воинственна. Правда, эта воинственность того высокого духовного порядка, который не имеет ничего общего с девичьим милитаризмом, каким часто грешит наша молодая женская поэзия. Она воинственна органично и генно — с той мерой внутренней доброты и свободы, которую мы можем ощутить сегодня только при виде васнецовских "Трех богатырей". Это ее пращуры, ибо ее тайная свобода исходит из пушкинского: "Во всем будь пращуру подобен".

И если Васнецов, о котором неподражаемо точно сказал Вадим Эвальд: "любит Россию и русских такими, какими они были", то Светлана Сырнева, словно постояв у "Витязя на распутье", идет любить их такими, какие они есть сегодня — сейчас. Она идет их научать. Учить. И не стыдится этой, только ей одной свойственной, учительской интонации.

Еще в раннем стихотворении "Родина" (нельзя не заметить, кстати, как со строгостью именно русской советской школы выбирает она названия своих стихотворений: "Родина", "Прописи", "Поле Куликово", "Село Совье", "Капитанская дочка"…) Сырнева нашла название и предназначение своей поэтической судьбы: тайная любовь. "Есть у тебя дети для славы, есть у тебя дети для гордости, много их: благослови! А надо мной слезу урони в горести: я у тебя — дитя для тайной любви" . Обратите внимание: не дитя тайной любви, а дитя для тайной любви. "Так и продержимся мы, чтобы не вызнали, не обнаружили нашу высокую связь. Есть нам одно: обменяться взглядами издали, тайной любовью светясь".

Нет, не случайно гораздо позже появится столь значимый Пушкинский венок Светланы Сырневой. Сия Капитанская дочка из Вятки глубоко восприняла "тайную свободу", единственно верно объяснив ее для себя "тайной любовью".

Однако же, как известно, нет ничего тайного, что не стало бы явным. И в моменты таких откровенных истин Сырнева никогда не кокетничает, как это часто случается в женской поэзии, где очевидно желание показать как краешек кружевной оборки — краешек некоего знания, которое на поверку окажется совсем недорогого стоит. Большой поэт уж если знает что-то наперед, то непременно точно знает. Так, например, случилось с Виктором Верстаковым — рыцарем русско-афганской трагедии: "Вы слышите, как мы поем там, в цинковых гробах? Ты видишь ли, как мы идем? — мы не свернем, Аллах! И все-таки — Аллах акбар, Аллах акбар, друзья!" Случилось 20 лет назад. И как отозвалось сегодня!

А вот у Сырневой: "Кто обманом, злом, кто честным трудом полагает жить, отведя беду. Но случится час — и сгорит твой дом, и повалит смерч дерева в саду. И своей судьбы ни один народ не предрек еще, да и как предречь: мировых стихий самовластный ход в недоступной нам вышине течет".

Явным становится и то, что имея не храним, а, потерявши, плачем. И об этом неподражаемо ясно, горько и светло рассуждает Светлана Сырнева: "Корка хлеба ржаного, стакан молока…и от этой ничтожности сытость была, словно чья-то незримая нами рука клала что-то еще на пустыню стола".

Однако же — во-вторых, есть такое тайное, что никогда не станет явным. Так "Песнь о сохранившем знамя" стала уникальной в русской поэзии историей о мужественном несении креста тайного знания: "А воронов стая кружилась все ниже, и гибнущий полк его выслал из боя: ему приказали укрыться и выжить — доверили знамя спасти полковое… Оброс, одичал он, питался червями, и речи живой, и рассудка лишился. И он позабыл, для чего ему знамя, и как над дитятей над ним копошился…"

Несомненно, что тема сохранившего знамя аукнется и откликнется в позднем стихотворении Сырневой о Кольке Куликове: "Без обеда работает Колька, без подмены трубит Куликов!" Этот Колька Куликов, один из праправнуков "доброй подружки" Арины Родионовны", тоже вынес из боя свое знамя — последний колхозный комбайн. И как над "дитятей" копошится над ним вдалеке от ополоумевших витий, не помнящих родства.

В ранней своей "Песни о сохранившем знамя" Сырнева почти беспристрастно восклицает: "О, жизнь, для кого ты!" (И здесь нет знака вопроса, а именно восклицательный знак — ибо она знает.— Л.Б.) По степи закатной закованным всадником ты пролетаешь и дышишь одной лишь суровостью ратной, и, людям не внемля, лишь мифы питаешь". В "Поле Куликовом" она уже пытается найти некое умиротворение для родной непосвященной, неотягощенной знаниями, а только исполненной драгоценной чистоты души — умиротворение и надежду: "Спи под сводами древнего шума. Здесь не сможет никто помешать. И не думай, вовеки не думай…"

В этой мудрости так много печали, что подлинная доктрина Сырневой, которую справедливее и гуманнее было бы назвать кодексом чести, заключается в том, чтобы уберечь читателя от этого тяжкого груза, вооружив его простым и одновременно магическим воинственным зовом. Кличем. Неподражаемым жестом не спешившейся русской Жанны д`Арк:

"И когда за богатством твоим из далеких нацелятся стран заградись буреломом глухим! Напусти над низиной туман. Ухни филином! Леших буди пень-колоду под ноги кидать! В ненасытную топь заведи, обвали перепревшую гать! То-то любо мне будет взглянуть, как непрочный провалится лед, как болотная меря и чудь стаю стрел на пришельца пошлет. Ибо та подступила черта, где законов уже не пиши, и заступится лишь простота за величие русской души."

Но как ни тяжела ноша тайного знания о будущем истории (ведь она тревожила даже Пушкина: "Не дай мне Бог сойти с ума"), Сырнева, подобно классическому русскому учителю, пишет вместе со своим оставленным народом "Прописи", определяя в них место заглавных букв.

Подобно сельскому лекарю, умеющему все — вплоть до повивальных хлопот, она врачует раны своих соотечественников. "Ибо та подступила черта…"

[guestbook _new_gstb]

1

2 u="u605.54.spylog.com";d=document;nv=navigator;na=nv.appName;p=0;j="N"; d.cookie="b=b";c=0;bv=Math.round(parseFloat(nv.appVersion)*100); if (d.cookie) c=1;n=(na.substring(0,2)=="Mi")?0:1;rn=Math.random(); z="p="+p+"&rn="+rn+"[?]if (self!=top) {fr=1;} else {fr=0;} sl="1.0"; pl="";sl="1.1";j = (navigator.javaEnabled()?"Y":"N"); sl="1.2";s=screen;px=(n==0)?s.colorDepth:s.pixelDepth; z+="&wh="+s.width+'x'+s.height+"[?] sl="1.3" y="";y+=" "; y+="

"; y+=" 38 "; d.write(y); if(!n) { d.write(" "+"!--"); } //--

39

zavtra@zavtra.ru 5

[cmsInclude /cms/Template/8e51w63o]