Глава 12 «МЕСЬЕ, МЫ СЧИТАЕМ, ЧТО ВЫ ПРОДАЖНЫЙ НЕГОДЯЙ»

Человек не бывает глупым или умным: он либо свободен, либо нет.

Надпись на стене медицинского факультета. Париж, май 1968 г.

Быть свободным в 1968 году означает не быть в стороне.

Париж, май 1968 г.

Некоторые французские студенты, узнав, что студенты в других странах ниспровергают и крушат все подряд, решили заняться тем же.

Комментарий Алена Пейрефита, министра образования Франции, на события 4 мая 1968 г.

Когда в промозглый Париж пришла весна, президент Франции, семидесятивосьмилетний генерал, — человек из девятнадцатого века, обладавший почти абсолютной властью и управлявший страной в соответствии с конституцией, написанной им самим десятью годами ранее, — обещал сохранить стабильность и выполнял свое обещание.

Этот некоронованный король, лелеявший монархические мечты, время от времени приглашал в свой дворец для консультаций Анри, графа Парижского, претендента на французский престол, выступая в роли хозяина перед королем без королевства. Не считаясь с оппозицией, де Голль с фатальным постоянством действовал так, как будто он был вне политики с обычным для нее поиском союзников. В 1966 году, водворившись в королевских «саль до фет» («парадных апартаментах») Елисейского дворца, на вопрос о здоровье он ответил: «Оно в полном порядке. Но не волнуйтесь: когда-нибудь я умру».

15 марта 1968 года, когда ФРГ, Италия, Испания, США и многие другие страны были охвачены беспорядками, журналист газеты «Монд» Пьер Виансон-Понте написал ставшую впоследствии знаменитой статью, в которой утверждал, что «Франция изнывает от скуки». Приблизительно в то же время де Голль невозмутимо заявил: «Во Франции все в порядке, тогда как в Германии — политические неурядицы, в Бельгии — проблемы с языком, а в Англии — финансовый и экономический кризис». Он постоянно подчеркивал, что французы должны быть ему благодарны за то унылое благополучие, которое он им обеспечил.

В то время как де Голль раздражал весь мир, опрос, проведенный в начале марта консервативной французской газетой «Фигаро», показал, что 61% французов поддержали внешнеполитический курс президента и лишь 13% высказались против. Однако в дальнейшем недовольство политикой де Голля во Франции должно было нарастать. Так считал респектабельный журналист Франсуа Фонтивиль-Алькийе, который в марте 1968 года был привлечен к суду на основании закона восьмидесятилетней давности, запрещавшего любую критику президента. Прокуроры огласили двенадцать цитат из его последней книги «Вновь потерянный авторитет», подпадавшей под обвинение в «посягательстве на честь» главы государства. Закон, принятый 29 июля 1881 года, предусматривал тюремное заключение сроком до трех лет или штраф от ста до трехсот тысяч франков (от двадцати до шестидесяти тысяч долларов по курсу 1968 года) за «нападки» в форме «речей, реплик или угроз, произнесенных в общественных местах или написанных и прозвучавших в прессе».

Вместе с этим эпизодом общее количество случаев применения упомянутого закона с начала президентства де Голля достигло трехсот. Так, некий гражданин был присужден к штрафу в пятьсот франков за возглас «Долой!», брошенный вслед проезжавшему мимо автомобилю президента.

Когда французы говорили, что одобряют внешнеполитический курс де Голля, кроме них, почти никто не разделял такой оценки. Крайний национализм президента, казалось, таил в себе угрозу для большинства международных организаций 1967 год был особенно трудным, или, лучше сказать, это был год, когда де Голль создал максимум затруднений. Он вывел Францию из состава НАТО — организации, в которой она когда-то играла главную роль, — и поставил под вопрос существование ЕЭС, вторично заблокировав вхождение в его состав Великобритании. Его знаменитое заявление после Шестидневной войны, в котором он назвал евреев «высокомерным» народом, возмутило не только представителей еврейских диаспор во Франции и США, но и всю общественность. Даже канадцев де Голль восстановил против себя выражением поддержки сепаратистам Квебека во время выступления с балкона ратуши в Монреале, когда находился в Канаде с официальным визитом.

«Всякому ясно, что в лице де Голля США имеют дело с малоприятным отставником, чьи лучшие годы остались далеко позади», — заявил в Далласе Гордон Мак-Лендон, и его слова были озвучены восемью радиостанциями. В США повсеместно раздавались призывы бойкотировать товары французского производства. Когда при опросе общественного мнения граждан США предложили назвать страны, вызывающие их симпатию, Франция попала почти в самый конец списка (ниже оказались только Египет, СССР, Северный Вьетнам, Куба и Китай). В ходе опроса, в котором англичан попросили выбрать главного преступника двадцатого века, на первом месте оказался Гитлер, а на втором — Шарль де Голль, оставив позади даже Сталина (четвертое место занял британский премьер-министр Гарольд Вильсон). Министр иностранных дел ФРГ Вилли Брандт, человек с чувством юмора, в начале февраля сказал, что власть для де Голля — «навязчивая идея» (правда, вскоре ему пришлось извиняться за эти слова).

Далеко не весь поток критики шел из-за рубежа, несмотря на жесткую охранительную политику де Голля. Французы нового поколения с нетерпением ожидали своей очереди. К этому поколению принадлежал пятидесятидвухлетний социалист Франсуа Миттеран, который все еще оставался на втором плане, позади шестидесятиоднолетнего Пьера Мендес-Франса, левого экс-премьера, вызвавшего крайнее раздражение правых своим решением о выводе французских войск из Индокитая. Появились и новые лица. В то время как в США «новые левые» зачитывались переводами сочинений Камю, Фанона и Дебре, во Франции вышла в свет книга для респектабельных граждан. Это был «Американский вызов» Жана Жака Серван-Шребера, издателя умеренно-левоцентристского еженедельного информационного журнала «Экспресс». Книга, в 1967 году ставшая бестселлером во Франции, была переведена на английский язык и в 1968 году стала бестселлером и в США. Серван-Шребер размышлял о времени после ухода де Голля, а также о собственных амбициях и своем месте в новом мире. Единственная избирательная кампания, в которой он участвовал (выборы в Национальное собрание 1962 года), закончилась для него поражением. Впрочем, если произведения могут быть вехами политической карьеры, то эта карьера была на редкость успешной. Во Франции за первые три месяца книга побила все послевоенные рекорды продаж. Главная мысль в произведении Серван-Шребера заключалась в следующем: в течение ближайших тридцати лет США достигнут такого могущества, что Европа станет едва ли не американской колонией. Европейское экономическое сообщество, несмотря на то что с 1 июля 1968 года отменялись таможенные барьеры между странами — членами ЕЭС, не могло достаточно быстро развиваться и, следовательно, в перспективе было обречено.

Основной вывод книги, которую в 1968 году часто цитировали дипломаты и предприниматели, гласил: либо Европа станет такой, как США, либо будет ими «проглочена». Американские компании с их четырнадцатью миллиардами долларов, инвестированными в европейскую экономику, будут играть доминирующую роль. Автор предрекал, что в ближайшие тридцать лет США и Европа шагнут в так называемое постиндустриальное общество. И добавлял: «Мы должны запомнить этот термин, ибо он определяет наше будущее». Среди других сбывшихся прогнозов оказались и такие: «Время и пространство более не будут помехой для передачи информации»; «Разрыв между высокими и низкими заработками в постиндустриальном обществе будет гораздо больше, чем теперь». В то же время он поддержал широко распространенное в 1968 году мнение, будто к концу столетия американцы смогут прямо-таки купаться в огромном количестве свободного времени. Через тридцать лет, предсказывал Серван-Шребер, «Америка станет постиндустриальным обществом с доходом в семь тысяч пятьсот долларов на душу населения. Рабочая неделя будет состоять всего лишь из четырех дней по семь часов. Год будет включать в себя тридцать девять рабочих недель и тринадцать недель отпуска».

Серван-Шребер цитировал прогноз правительственного эксперта: «К 1980 году компьютеры станут небольшими по размерам, мощными и недорогими. Пользование компьютером сделается доступным каждому, кому это необходимо, кто этого желает или обладает соответствующими навыками. В большинстве случаев пользователь будет располагать небольшой персональной консолью, подключенной к обширной центральной компьютерной сети, где огромная электронная память будет хранить информацию по всем отраслям знания».

Эта книга была своего рода предупреждением: «Сегодня Америка находится все еще на одном уровне с Европой, но готова к рывку в ближайшие пятнадцать лет. Пока она также является частью индустриального общества. Однако в 1980 году США вступят в другой мир, и если мы их не догоним, американцы получат монопольное право на высокие технологии, научные достижения и политическое господство».

Серван-Шребер предвидел (хотя и несколько поспешил со своим прогнозом) опасность такой ситуации, когда США станут единственной сверхдержавой. «Если Европа, подобно Советскому Союзу, будет вынуждена сойти с дистанции, Соединенные Штаты останутся одни в своем мире будущего. Такой сценарий неприемлем для Европы, опасен для США и будет иметь катастрофические последствия для всего мира... Нация, обладающая монополией на политическое господство, будет рассматривать империализм как своего рода миссию, а свой успех расценит как аргумент в пользу того, что остальной мир должен последовать ее примеру».

Серван-Шребер считал, что времени крайне мало, а на пути модернизации Франции и Европы лежит главное препятствие — престарелый генерал из девятнадцатого века. «Де Голль из другой эпохи, он представитель другого поколения», — заявил сорокачетырехлетний издатель, летчик-истребитель, сражавшийся за свободу Франции в годы Второй мировой войны. «Он далек от рационализма, тогда как наше время требует именно трезвого расчета». Даже излюбленный генералом образ героя Второй мировой войны более не выглядел убедительным. «Я не люблю героев. Дети, которые боготворят Бэтмена, становясь взрослыми, отдают героям свои голоса. Я полагаю, что после де Голля европейцев будет тошнить от героев», — писал Серван-Шребер».

Серван-Шребер был представителем среднего поколения французов, уставших от старика де Голля и вместе с тем настороженно относившихся к новой молодежной культуре. «Я хочу, чтобы мои сыновья, возмужав, стали гражданами великой страны. Я не хочу, чтобы они были людьми второго сорта. Парень двадцати пяти лет, которому нечем гордиться, совершает разные глупости, как то: становится хиппи, едет в Боливию воевать с повстанцами или вешает дома на стену портрет Че Гевары». Изнывавшая от скуки и косности Франция носила в себе два конфликта: один — между поколением людей, переживших войну, и их детьми; второй — между генералом де Голлем и большинством французов.

Существовавшая уже десять лет Пятая республика де Голля и оппозиционные настроения, готовые захлестнуть общество, в котором «ничего не происходило», были порождены алжирской проблемой. Французская колония Алжир, в годы войны ставшая пристанищем для организации «Свободная Франция» де Голля и Временного правительства Франции в изгнании, стала требовать независимости сразу после окончания военных действий. Эта борьба Алжира питала творчество Франца Фанона и во многом стимулировала антиимпериалистическое движение шестидесятых годов. Пьеру Мендес-Франсу, сумевшему предоставить независимость Индокитаю и Тунису, не хватило политической воли, чтобы «отпустить» Алжир. Хотя борьба с колонизаторами шла почти непрерывно с самого начала французского присутствия, то есть с 1848 года, в стране проживало около миллиона французов; многие жили здесь из поколения в поколение, так что французы считали Алжир своим. Французская армия, сначала разгромленная вермахтом, а потом потерпевшая поражение от вьетнамцев, считала Алжир своей последней позицией, поэтому ни о каких соглашениях не могло быть и речи.

К этому моменту Франция как будто бы уже рассталась с де Голлем. После Второй мировой войны он видел свою миссию в спасении Франции от «левой угрозы». Преследуя эту цель, он культивировал миф о доблестной Франции, героически боровшейся с нацистским оккупационным режимом. В действительности французское движение Сопротивления было в основном коммунистическим, и, помня об этом, многие французы отдавали свои голоса коммунистам. Де Голль предложил французам альтернативу и до конца своих дней настаивал на том, что он являлся единственной альтернативой коммунизму во Франции. В 1946 году французы воспользовались подходящим случаем и лишили его поста главы правительства. Хотя он неоднократно бросал вызов кабинетам социалистов, находясь в непримиримой оппозиции, в 1955 году, в шестидесятипятилетнем возрасте, де Голль официально ушел из политики, завершив свою беспрецедентную карьеру.

Однако к 1958 году и во Франции, и в Алжире возникло столько разных заговоров и «контрзаговоров», что перед Францией встала реальная опасность свержения правительства социалистов в результате переворота, организованного правой военщиной. Войска в Алжире под командованием генерала Рауля Салана никогда не подчинились бы тому правительству, которое решилось оставить Алжир, социалистам же военные не верили. Насколько де Голль был в стороне от этих интриг, остается тайной. Некоторые лица из числа его соратников были, разумеется, в них вовлечены, однако сам де Голль сумел сохранить дистанцию. В качестве лидера одной из французских политических организаций в годы Второй мировой войны он поднаторел в этом виде международной дипломатии. Теперь отставной генерал просто дал понять: если Франция нуждается в нем, он смог бы быть ей полезен. В отношении де Голля было столько подозрений, что в Законодательном собрании у него открыто спросили, не идут ли его намерения вразрез с демократическими принципами И услышали в ответ: «Вы полагаете, что в шестьдесят семь лет я гожусь на то, чтобы начать карьеру диктатора?»

Даже когда правительство стало более сговорчивым и пошло навстречу генералу, было трудно убедить Национальное собрание, влиятельную нижнюю палату парламента, поддержать наметившуюся политическую сделку. Председатель Национального собрания, социалист Андре ле Троке, отверг условия де Голля — роспуск парламента и принятие новой конституции, — в свою очередь, потребовав, чтобы генерал предстал перед депутатами. Де Голль отказался, заявив: «Мне не остается ничего другого, кроме как предоставить вам решить этот вопрос с помощью десантников, а самому вернуться домой, чтобы оставаться там наедине с моей скорбью». После этого он уехал к себе в Коломбе-ле-дез-Эглиз. Однако было ясно, что лишь правительство во главе с де Голлем сможет предотвратить попытку военного переворота. В итоге депутаты согласились со всеми его условиями, включая принятие новой конституции.

Франция обратилась к нему с целью положить конец алжирскому кризису, а вовсе не для того, чтобы реформировать французскую политическую систему. Мало кто из современных монархов (и никто из лидеров демократических стран) обладает такой абсолютной властью, какой де Голль в своей Конституции наделил президента Пятой республики — президента, которым в обозримом будущем должен был стать он сам. Президент может преодолеть депутатское вето, назначив референдум или распустив парламент. Президент обладает правом законодательной инициативы и решает, какие законопроекты будут обсуждаться в парламенте и в какой редакции. Он может блокировать предложения о снижении налогов или увеличении расходов. Если по истечении десятинедельного срока депутаты не утвердили проект бюджета, президент имеет право легализовать его своим указом.

4 сентября 1958 года генерал официально ввел в действие новую Конституцию, стоя перед огромной, высотой в двенадцать футов, римской цифрой V, обозначавшей для вновь провозглашенной Пятой республики символом победы. Де Голль никогда не упускал возможности использовать свой любимый миф, будто он один, без посторонней помощи, спас Францию от фашизма. Впрочем, для молодого поколения литера V была символом мира, означавшим ядерное разоружение. Де Голль, мечтавший о французской водородной бомбе, не знал и не хотел знать ни о молодежи, настроенной против гонки ядерных вооружений, ни о молодых людях, выступавших против его конституции и выходивших на улицы Парижа с плакатами, на которых было написано слово «фашизм». Полиция разгоняла молодежь, сумевшую отбить несколько таких нападений благодаря сооружению баррикад.

Одна из причин, почему де Голль смог вступить в должность на собственных условиях, заключалась в том, что он шел навстречу незавидной ситуации. Эта ситуация была даже хуже той, в которой оказался в 1968 году Линдон Джонсон. Франция переживала трудные времена, ведя непопулярную колониальную войну. Пытки и другие зверства, практиковавшиеся в борьбе с жестоким и непримиримым Движением за независимость Алжира, дискредитировали Францию, стремившуюся смыть пятно позора германской оккупации. В 1968 году Линдон Джонсон знал, что, если он решит прекратить войну во Вьетнаме, сторонники продолжения войны и сами военные примут его решение. Для де Голля же прекращение войны в Алжире означало вероятность массовых волнений. Впрочем, продолжение войны сулило аналогичные последствия.

Во Франции нарастало антивоенное движение, собиравшее внушительные манифестации, встречавшие жестокий отпор со стороны полиции. Широкие слои французского общества, включая некоторых ветеранов, выступали против войны. Серван-Шребер был откровенным противником войны в Алжире. Отслужив там, он написал книгу «Лейтенант в Алжире», за которую его безуспешно пытались предать военному суду.

Алену Гейсмару, французскому еврею, было девятнадцать лет, когда де Голль пришел к власти. Его отец погиб в борьбе с нацистами, а дед был отправлен в концентрационный лагерь. Самые первые годы своей жизни Ален провел во Франции, где его прятали. Этот жизненный опыт сформировал его как личность. «Во время войны в Алжире я обнаружил в нашей армии кое-что из практики нацистов, — говорил он позже. — Масштаб был не тот, о геноциде речи не шло, однако имели место пытки и существовали «фильтрационные» лагеря. В 1945 году нам говорили, что с этим покончено навсегда, но в 1956 году я понял, что это не так».

Война в Алжире способствовала радикализации французской молодежи. В 1960 году, когда антивоенное движение во Франции достигло своего апогея, в студенческих организациях взяли верх левые радикалы, тогда как в течение многих лет ими руководили правые. Гейсмар принял активное участие в антивоенном движении и был одним из организаторов демонстрации в Париже в октябре 1961 года. Полиция открыла огонь по алжирским демонстрантам. «Я видел, как они расстреливали алжирцев», — вспоминал Гейсмар. После той расправы трупы находили в Сене, однако до сих пор неизвестно, сколько тогда погибло людей. Во Франции этот инцидент открыто не обсуждался вплоть до 90-х годов.

В 1962 году де Голль наконец-то сумел прекратить войну в Алжире22. Алжир стал независимым, и Франция вступила в один из редких для нее периодов мира и стабильности в двадцатом столетии. Французские 60-х начались с акции популярной радиостанции «Европа-1», которая анонсировала открытый для всех желающих концерт в Париже, на площади Нации. Неожиданно для всех на площадь пришли тысячи молодых людей. Записи и живая музыка, в основном американская и британская, звучали непрерывно почти всю ночь напролет. Французы привыкли к танцевальным вечерам в День взятия Бастилии, когда люди танцевали под «На мостах Парижа» или «Жизнь в розовом свете», исполнявшихся на аккордеоне, но открытый для всех желающих рок-концерт, продолжавшийся всю ночь на свежем воздухе, — это было что-то новое.

В шестидесятых годах Франция переживала мощный экономический подъем. Между 1963 и 1969 годами реальная заработная плата выросла на 3,6% — рост, обеспечивший превращение Франции в общество потребления. Как-то вдруг у французов появились личные автомобили. В квартирах устанавливались туалетные комнаты, хотя к 1968 году лишь половина парижских домов была ими оборудована. Франсуа Миттеран говорил об обществе потребления, «которое пожирает само себя».

Французы приобретали телевизоры и телефоны, хотя служба, подключавшая телефонную связь, работала медленно и Франция все еще отставала от многих европейских стран по количеству телевизоров. На государственном телевидении не было ни одного интересного канала, хотя оно, помимо всего прочего, обладало и таким преимуществом, как полное отсутствие коммерческого начала. Впрочем, в скором времени французы ощутили на себе могущество телевидения. Самая первая телестудия с черно-белым изображением начала свои трансляции в 1957 году. Борьбу за гражданские права, события американской войны во Вьетнаме и демонстрации, направленные против этой войны, можно было наблюдать по телевизору во многих французских гостиных, тогда как французскую войну в Индокитае никто по телевизору не показывал. Де Голль довольно эффективно использовал этот новый инструмент, всецело находившийся в распоряжении президента, не только для обеспечения контроля за освещением проводимой им политики, но и для саморекламы. «У де Голля роман с телевидением, — говорил Серван-Шребер. — Он оценил возможности средств массовой информации лучше, чем кто-либо другой». Владельцы печатных СМИ были в ярости, когда де Голль пообещал допустить на телевидение частных предпринимателей; многие расценили это как попытку отвлечь внимание публики от прессы, которая могла позволить себе критику президента, и, напротив, привлечь внимание к телевидению, находившемуся под контролем государства.

В 1965 году во Франции прошли первые президентские выборы с прямым голосованием — президент, как когда-то, выбирался простым большинством голосов. Эти выборы также стали первой телевизионной избирательной кампанией. Вместе с тем во Франции это были первые выборы, находившиеся под контролем наблюдателей. Чтобы избежать даже намека на какую-либо предвзятость, в течение последних двух недель избирательной кампании де Голль ежедневно предоставлял каждому из кандидатов по два часа эфирного времени на государственных телеканалах. Эффект, произведенный появлением на телеэкранах Франсуа Миттерана и Жана Леканэ, был ошеломляющим. Большинство французов никогда прежде не видели кандидатов на пост президента, за исключением самого де Голля, который постоянно мелькал на телеэкране. Тот факт, что Миттеран и Леканэ вообще попали на телевидение, ставил их вровень с де Голлем. Было невозможно не отметить, насколько молодыми и энергичными казались оба по сравнению с генералом. Де Голль победил на выборах, но только после второго тура, когда в поединке с Миттераном ему удалось получить необходимое простое большинство. Вопреки тому, что он о себе думал, де Голль вовсе не был «неприкасаемым монархом».

В середине 60-х во Франции начался рост цен, и правительство опасалось влияния инфляции на состояние экономики страны. На росте цен сказалось, в частности, резкое увеличение численности населения за счет иммигрантов из Северной Африки, в основном христиан и евреев (всего около миллиона человек). В результате резко возрос уровень безработицы.

В 1967 году правительство приняло ряд мер, направленных на решение экономических проблем. Однако рабочим казалось, что эти меры направлены против них. Реальная заработная плата снижалась, а отчисления в фонд социального страхования росли: ставки платежей увеличились вследствие расширения круга клиентов системы страхования за счет сельскохозяйственных рабочих. Дождливым днем 1 Мая, после пятнадцатилетнего забвения, традиционно радикальная Коммунистическая партия, организовав первомайскую демонстрацию на площади Бастилии, когда рабочие, подняв руки, сжатые в кулак, пели «Интернационал», вновь напомнила о себе.

В соответствии с новыми стандартами жизни все больше французов стремились получить высшее образование, однако и они не были счастливы в своих переполненных аудиториях. В 1966 году студенты университета в Страсбурге выпустили прокламацию «О жалкой жизни студентов», где, в частности, говорилось: «Студент представляет собой самое презренное существо во Франции, за исключением священника и полицейского... Когда-то университеты пользовались уважением: студент упорно верил в то, что ему повезло, коль скоро он здесь учится. Но он пришел слишком поздно... «Механически» изготовленный специалист — такова в наше время цель «системы образования». Современная экономика требует массового производства студентов, которые остаются необразованными и, как следствие, неспособны размышлять».

В 1958 году в университетах Франции обучалось сто семьдесят пять тысяч студентов, а к 1968 году их было уже пятьсот тридцать тысяч — вдвое больше, чем в Великобритании. Однако во Франции вручалось вдвое меньше дипломов, чем в британских университетах, потому что три четверти французских студентов бросали учебу, не закончив курса. Вот почему де Голль поначалу недооценил студенческое движение; он полагал, что вовлеченная в него молодежь просто не желает сдавать экзамены. Университеты были переполнены (только в парижской системе высшего образования насчитывалось сто шестьдесят тысяч студентов), поэтому, как только студенчество начинало митинговать, к колоннам молодежи присоединялось множество сочувствующих. Не следует забывать и об учащихся университетских колледжей и лицеев, у которых были те же проблемы, что и у студентов высших учебных заведений.

В большинстве университетов, особенно в Нантере, помещения кампусов были малопригодны для проживания и обучения. Кроме того, французский университет — даже в большей степени, чем американская высшая школа, — представлял собой абсолютно авторитарную систему. В то время как будущее Франции, будущее Европы, новые отрасли научного знания и новые технологии вызывали оживленные дебаты (что объясняет успех у публики таких книг, как «Американский вызов»), студенты не имели возможности обсуждать ни одну из этих проблем. Диалога между преподавателями и студентами не существовало — ни в аудиториях, ни вне их. Решения принимались к исполнению без какого бы то ни было обсуждения. В мае на стене Сорбонны появилась надпись: «Профессора, вы так же устарели, как ваша культура». Смеяться над возрастом французской культуры стало новым способом «борьбы с предрассудками».

Однако учителя и профессора тоже были лишены свободы слова. Ален Гейсмар, ставший профессором физики и директором Национального союза преподавателей высшей школы, впоследствии вспоминал: «Представители молодого поколения чувствовали, что не хотят жить так, как жили прежние поколения. Я ставил в вину поколению Освобождения упущенную возможность модернизации общества. Они всего лишь хотели вернуть назад все то, что было прежде. Де Голль возглавил движение Сопротивления, освободил Францию, остановил войну в Алжире, и он же ничего не понял в настроениях молодежи. Он был великим человеком, который слишком долго жил».

Химики знают, что некоторые очень устойчивые элементы в сочетании с другими, казалось бы, инертными, элементами, могут внезапно произвести взрыв. В недрах этого скучного, пресыщенного, самодовольного общества скрывались едва заметные элементы — радикально настроенная молодежь и безнадежно устаревший в прямом и переносном смысле слова лидер нации, переполненные университеты, озлобленные рабочие, потребительские настроения, охватившие одних и вызывавшие отвращение у других, конфликт поколений и даже, может быть, сама скука, — их соединение не могло не произвести взрыв.

Это началось с «полового вопроса» в конце января, когда Франция все еще томилась от скуки. Студенты университета в Нантере (это заведение представляло собой комплекс на редкость безобразных бетонных сооружений, построенных четырьмя годами ранее; одиннадцать тысяч студентов сгрудились в нем на окраине Парижа) подняли проблему студенческих общежитий для лиц обоего пола. Правительство не отреагировало на их требования. Когда Франсуа Мисоф, министр по делам молодежи, приехал в Нантер, невысокий рыжий студент попросил у него прикурить. Это был Даниэль Кон-Бендит, один из студенческих лидеров. Затянувшись табачным дымом, он сказал: «Господин министр, я прочел вашу “белую книгу”, посвященную проблемам молодежи. На трехстах страницах нет ни слова о “половом вопросе”».

Министр ответил, что приехал с целью продвижения спортивных программ; по его мнению, они должны гораздо больше интересовать учащихся. К удивлению министра, его слова не вразумили рыжего студента, который вместо ответа повторил свой вопрос относительно «половой проблемы».

«Неудивительно, что студента с такой физиономией, как у вас, волнует эта проблема. На вашем месте я бы утопился». — «Вот ответ, достойный гитлеровского министра по делам молодежи».

Один этот разговор сделал Кон-Бендита настолько известным, что едва ли не каждый парижский студент знал его просто как Дени. Краткий диалог между студентом и министром стал формулой, которой предстояло повторяться снова и снова во всевозрастающем масштабе до тех пор, пока вся Франция не перестала работать, а Дени прославился на весь мир как Красный Дени.

Он родился в 1945 году в только что освобожденной Франции в семье немецких евреев, скрывавшихся во время войны. Его отец покинул родину после прихода Гитлера к власти, поскольку он был не только евреем, но и адвокатом, получившим широкую известность в качестве защитника коммунистов. После войны он вернулся во Франкфурт к своей адвокатской практике. Пример спасения и возвращения еврея в Германию был из числа удивительных и редких случаев. Дени на какое-то время остался во Франции вместе с матерью-учительницей. Однако им было не особенно уютно в стране с недавним коллаборационистским прошлым, помнившей депортации евреев. В течение ряда лет они переезжали из страны в страну. Дени стал убежденным коммунистом. Он вспоминал, что впервые почувствовал себя евреем в 1953 году, когда в США были казнены Юлиус и Этель Розенберг, обвиненные в шпионаже в пользу СССР. В Германии Дени и его брат наугад определяли возраст прохожих и строили предположения о том, чем занимались эти люди во время войны. Дени был потрясен, когда во время свидания с умиравшим отцом в одном роскошном санатории он услышал громкое щелканье каблуков — так обслуживающий персонал, в полном соответствии со старой немецкой традицией, выражал готовность угодить своим клиентам.

В 1964 году Дени приехал в США, эту чудовищную страну, убившую Розенбергов. В Нью-Йорке он побывал на поминальной службе по двум активистам Южной конференции христианского руководства, погибшим в штате Миссисипи (Эндрю Гудман и Майкл Швернер были родом из Нью-Йорка). «Общая атмосфера произвела на меня потрясающее впечатление, — вспоминал Кон-Бендит. — Эти двое белых парней еврейского происхождения, которые поехали в Миссисипи. Какой ужас! Это несколько отличалось от того, к чему я готовился».

В марте 1968 года, когда Франция все еще пребывала в спячке, ситуация в Нантере стала накаляться. По версии министерства внутренних дел, небольшие группы экстремистов проводили агитацию в студенческой среде с целью повторить выступления радикально настроенных студентов в Берлине, Риме и Беркли. Аналогичную оценку ситуации неоднократно давал министр образования Ален Пейрефит. И в этом была некая доля истины. Так, карликовая троцкистская партия под названием «Революционная коммунистическая молодежь» вдруг стала очень влиятельной, а ее двадцатисемилетний лидер Ален Кривэн не только сотрудничал с Руди Дучке в Берлине, но и принимал самое активное участие (при посредничестве троцкистской Американской социалистической рабочей партии) в волнениях, охвативших американские студенческие городки.

Примечательно, что движение, которому предстояло стать самым массовым, было менее всего идеологизированным. Оно получило название «Движение 22 марта». Его лидером стал Кон-Бендит. Это движение не имело четко сформулированной политической программы. Как и в других странах, люди, появившиеся во Франции в 1968 году, не были едины во взглядах, поскольку принадлежали к правым и левым политическим организациям; однако все они стремились жить по демократическим принципам, чуждым авторитарного начала. Они протестовали против «холодной войны», вынуждавшей каждого выбирать между двумя враждебными сторонами, а также выступали против де Голля, который постоянно повторял: «Оставайтесь со мной, иначе к власти придут коммунисты». Эти люди были солидарны с требованиями, прозвучавшими в Декларации Порт-Гурона: они хотели альтернативы «холодной войне» и предоставления им права свободного выбора.

«Освобождение упустило редкий шанс, и в скором времени «холодная война» все заморозила, — вспоминал Гейсмар. — Вы должны были встать на ту или другую сторону. Год 1968-й явил попытку водворить мир между этими сторонами, поэтому коммунисты враждебно отнеслись к массовым выступлениям 1968 года».

В середине 60-х станция парижского метро в Нантере еще называлась «Нентер а ла фоли» («Поместье Нантер»); это напоминало о том, что некогда Нантер являлся загородной усадьбой одного из парижских аристократов. Со временем он превратился в предместье с вымощенными булыжником улицами, где располагались комфортабельные дома представителей парижского среднего класса. Впоследствии здесь было построено несколько заводов, а между ними — так, что их почти невозможно было отличить друг от друга, — возвели университетские корпуса, окруженные похожими на бараки домами, в которых ютились иммигранты из Северной Африки и Португалии. Идеально чистые помещения студенческих общежитий своими большими стеклянными окнами смотрели на трущобы, как в Колумбийском университете. В то время как студенты Сорбонны жили и учились в самом сердце великолепного города, среди его средневековых памятников, кафе и ресторанов, у студентов Нантера не было возможности посидеть в кафе, и вообще им некуда было пойти. Единственным их «жизненным пространством» являлась комната в общежитии, где они не имели права менять мебель, готовить пищу или говорить о политике. Кроме того, в общежитие не пускали посторонних. Лицйм женского пола дозволялось заходить в комнаты, предназначенные для мужчин, только с разрешения родителей или в том случае, если им уже исполнился двадцать один год. Мужчинам заходить в женские комнаты не разрешалось ни при каких условиях. Впрочем, обычно девушки оказывались в мужских комнатах в нарушение всех правил.

Нантер считался одним из самых прогрессивных университетов, где студентов будто бы всячески поощряли за разного рода эксперименты. Однако в действительности авторитарная университетская система свела здесь на нет всякие преобразования точно так же, как это делалось в любом другом вузе. Единственное отличие заключалось в том, что в Нантере завышенные ожидания обусловили появление массы крайне разочарованных и озлобленных студентов. Предпринятая в 1967 году попытка реформирования университета внесла в ряды студенчества еще большее разочарование, что привело — отчасти под влиянием политической агитации — к созданию группы «анграже», то есть «бешеных» (само название появилось в эпоху революции). «Бешеных» было не более двадцати пяти человек, однако они срывали лекции, выкрикивая имя Че Гевары, и были способны на любые проявления насилия, какие только приходили им в голову. Как и Том Хейден, они считали, что проблемы высшей школы можно решить вовсе не реформированием системы образования, а лишь в результате полного обновления общества.

Они отнюдь не пользовались широкой поддержкой в студенческой среде. Каким образом двадцать пять смутьянов в течение марта превратились в группировку из тысячи человек, как эта тысяча за несколько недель разрослась до пятидесяти тысяч, а к концу мая — до десяти миллионов, парализовав всю страну, — об этом следовало бы спросить правительство, поскольку все упомянутые события явились следствием принятых им «активных мер». Если бы правительство с самого начала проигнорировало «бешеных», Франция, возможно, никогда бы не узнала, что такое 1968 год. Оглядываясь назад, Кон-Бендит только качал головой. «Если бы правительство не было уверено в том, что должно подавить наше движение, — утверждал он, — мы бы никогда не увидели столь масштабной борьбы за свободу. Состоялось бы несколько демонстраций, и на этом все и закончилось бы».

26 января 1968 года полиция нагрянула в студенческий городок для разгона митинга, на котором собралось не менее сорока «бешеных». Студенты и преподаватели были крайне раздражены самим фактом присутствия полиции на территории университета. Поскольку начало года во всем мире ознаменовалось акциями протеста, «бешеные», наблюдая этот взрыв недовольства, поняли, что им стоит только организовать демонстрацию — и власти вместе с полицией сделают все остальное. До наступления марта они делали это регулярно. Декан Нантера усилил напряженность, отказавшись выделять дополнительную площадь в случае увеличения числа проживающих в общежитии. Он еще больше распалил студентов своим отказом ходатайствовать за четырех учащихся, арестованных в ходе демонстрации против войны во Вьетнаме на площади перед парижской Оперой. 22 марта около пятисот «бешеных», в стихийном порыве обратившись к тактике американских студентов, захватили восьмой этаж одного из университетских корпусов, предназначенный для отдыха преподавателей и закрытый для студентов, и удерживали его в течение всей ночи в знак свободы самовыражения. Так родилось «Движение 22 марта».

17 апреля Лоран Шварц, физик с мировым именем, приехал в Нантер, чтобы от лица правительства разъяснить программу университетской реформы 1967 года. Студенты не дали ему говорить, крича, что он контрреволюционер и поэтому они лишают его слова. Внезапно Кон-Бендит — обходительный и веселый, с улыбкой на лице, каким его изображали на революционных плакатах, — взял микрофон. «Дайте ему сказать, — произнес Кон-Бендит. — И если мы поймем, что он продажный негодяй, мы скажем ему: “Месье Лоран Шварц, мы считаем, что вы продажный негодяй”».

Это была характерная для Кон-Бендита сцена, сыгранная с изяществом и абсолютно естественно в самый подходящий момент.

2 мая, ставшее тем решающим днем, который значительно ускорил развитие событий, выглядит как образчик чистейшего фарса. Руководство Парижского университета совершило ту же ошибку, что и администрация Колумбийского: оно полагало, что сможет ослабить студенческое движение, подвергнув дисциплинарному взысканию его лидера. Кон-Бендит должен был ехать в Париж и предстать там перед дисциплинарной комиссией. Такой поворот событий возмутил студентов в Нантере; в знак протеста они решили сорвать занятия с помощью громкоговорителей. Их-то у студентов и не было. Декан Нантера, Пьер Грапен, все более терявший контроль над ситуацией, отказался выдать им университетские репродукторы. Тогда студенты, считавшие себя в соответствии с популярным в то время учением Дебре «революционерами прямого действия», просто явились в деканат и забрали нужное оборудование. Декан, опасаясь возможного «прямого действия» в отношении собственной персоны, запер студентов в помещении деканата, закрыв дверь на ключ. Однако его «триумф» был недолгим: студенты открыли окна и выбрались наружу вместе с репродукторами.

Беспокойство де Голля в связи с обеспечением законности и правопорядка на парижских улицах все возрастало: в Париже вот-вот должны были начаться мирные переговоры между сторонами, вовлеченными в конфликт во Вьетнаме. В столицу прибыли республиканские отряды безопасности — особые жандармские части, предназначенные для борьбы с уличными беспорядками. По просьбе Грапена министр образования закрыл университет в Нантере; эта чрезвычайная мера переместила акцию протеста из глухого предместья в самое сердце Парижа.

Как раз в это время в городе было полно корреспондентов со всего света, приехавших для освещения хода мирных переговоров. Дипломаты, договорившись о месте проведения переговоров и составе делегаций, 14 мая углубились в прения о том, сколько дверей должно быть в главном зале заседаний (представители Северного Вьетнама настаивали на двух) и каким будет стол переговоров — квадратным, прямоугольным, круглым или ромбовидным (каждый вариант требовалось обсудить на специальном заседании). Между тем сам факт, что переговоры начались, вызвал заметный рост котировок на финансовом рынке, в особенности на Нью-Йоркской фондовой бирже.

Толпа митингующих двинулась из Нантера в Париж, к Сорбонне. Кон-Бендит обзавелся мегафоном. Но ректор университета, проигнорировав мнение шефа полиции, приказал жандармам вступить на территорию Сорбонны и произвести аресты студентов. Полицейское вторжение было беспрецедентным. Столь же беспрецедентной оказалась и реакция администрации на студенческие бесчинства: власти закрыли Сорбонну впервые за ее семисотлетнюю историю. Шестьсот студентов были арестованы, включая Кон-Бендита и Жака Соважо, возглавлявшего Национальный студенческий союз. В ответ Ален Гейсмар призвал преподавателей принять участие в назначенной на понедельник всеобщей акции протеста. Тогда взбешенный де Голль заявил, что во главе движения стоят нерадивые студенты, которые добиваются закрытия университетов из-за того, что сами не смогли сдать экзамены. «Они одни пошли за Кон-Бендитом. Эти плохие студенты терроризируют всех остальных: один процент «бешеных» приходится на девяносто девять процентов их жертв, которые ждут помощи от правительства». Итак, оформился негласный триумвират: Кон-Бендит, Соважо и Гейсмар. Эта троица казалась нерушимой. Впрочем, впоследствии они утверждали, что у них не было ни плана, ни общей идеологии. «У нас не было ничего общего, — говорил Кон-Бендит. — Они имели больше общего друг с другом. Я не имел ничего общего с ними, да и пути у нас были разные. Я боролся за свободу, а они продолжали традиции социалистов».

Руководство Французской компартии (ФКП) с самого начала выступило против «бешеных». «Необходимо разоблачить этих лжереволюционеров», — писал Жорж Марше, лидер коммунистов. Однако Жан Поль Сартр, самый известный французский коммунист, встал на сторону студентов, и в критический момент прозвучало его взвешенное и авторитетное суждение. Власти помышляли о его аресте, но де Голль отверг эту идею, заявив: «Вольтера арестовать мы не сможем».

Кон-Бендит, в противоположность своим коллегам по триумвирату, не был обременен сколько-нибудь вразумительной идеологией, и потому, наверное, стал самым популярным. Феномен его популярности был основан на личном факторе. Небольшого роста, коренастый, умевший широко улыбаться рыжеволосый человек с нечесаными вихрами, торчавшими в разные стороны, он вел себя свободно и непринужденно. Это был весельчак, обладавший отличным чувством юмора; впрочем, когда он говорил, его юмор приобретал оттенки иронии и даже сарказма, а голос по мере нараставшего воодушевления становился все более звонким. Испытывая склонность к высокопарной риторике, он вместе с тем казался естественным, искренним и пылким.

Правительство обратило особое внимание на факт немецкого происхождения Кон-Бендита. К тому времени Германия была известна в Европе студенческим радикализмом. Кон-Бендит, как и другие французские радикалы, имел контакты с немцами. В феврале он участвовал в организованном ими митинге против войны во Вьетнаме и даже встречался с Руди Дучке. В мае, когда он получил широкую известность в качестве Красного Дени, это прозвище ассоциировалось не только с цветом его волос, но и с Дучке, который был известен как Красный Руди.

Однако Дени не сравнивал себя с Руди, и «Движение 22 марта» не имело ничего общего с немецким Социалистическим союзом немецких студентов (Эс-дэ-эс), представлявшим собой прекрасно организованное национальное движение со своей идеологией. Напротив, «Движение 22 марта» не имело ни программы, ни организации. В 1968 году никто не хотел быть признанным лидером. Правда, Кон-Бендит отметил одну существенную деталь. По его словам, «Эс-дэ-эс практиковал антиавторитаристскую риторику. Однако на деле лидером был Дучке. Я же был лишь чем-то вроде лидера. Вернее, я постепенно им становился, поскольку что-то говорил в нужное время и в нужном месте».

Он ничем не отличался от других лидеров 1968 года, таких как Марк Радд, который заявил: «Я был лидером, потому что зажигал сердца».

Кон-Бендит поддерживал связь с национальными движениями и студенческими вожаками, но эти контакты, как правило, зарождались не на митингах и не в результате обмена идеями. Большинство этих лидеров никогда не встречались. «Мы «встречались» при помощи телевидения, — вспоминал Кон-Бендит. — Мы были первым телевизионным поколением. Мы не поддерживали личных контактов, ограничиваясь лишь представлением, возникавшим в результате лицезрения друг друга на телеэкранах».

К концу мая де Голль был убежден в существовании международного заговора против Франции; ходили слухи о финансировании из-за рубежа. Подозрение пало на ЦРУ и Израиль. Де Голль заявил: «Невероятно, чтобы все эти движения могли начаться в одно и то же время в разных странах без общего руководства».

Однако никакого «общего руководства» не существовало ни в самой Франции, ни за рубежом. В частности, по поводу майских событий Кон-Бендит вспоминал: «Все произошло так стремительно. У меня не было времени на подготовку. Ситуация вынуждала принимать решения». Все то, что Красный Дени и тысячи других делали на улицах Парижа, являлось стихийной реакцией на развитие событий. Гейсмар, Кон-Бендит, Кривэн — все лидеры, равно как и рядовые участники, действовали именно таким образом. Никаких планов у них не было.

Ход событий приводил на память течение ситуационистов начала 60-х, которое возникло как поэтическое направление, а впоследствии стало политическим движением. Его участники называли себя ситуационистами, утверждая, что от человека требуется всего-навсего «создать ситуацию», а затем следовать за ней, реагируя на обусловленные ею события. Так теория ситуационистов стала реальностью.

Позже Кон-Бендит признал: «Я был удивлен размахом студенческого движения. Для меня это было полным потрясением. Все менялось каждый день. Менялись мы. Только что я был лидером небольшого университета, а спустя три недели прославился на весь мир как Красный Дени».

С каждым днем движение разрасталось, причем события развивались по одной и той же схеме. Всякий раз, когда правительство принимало карательные меры (арест студентов или закрытие учебных заведений), рос список студенческих требований и увеличивалось число недовольных студентов. Всякий раз, когда студенты выходили на демонстрацию, к ним присоединялось еще больше сочувствующих; для разгона демонстрации привлекалось все больше полицейских, репрессии вызывали еще большее возмущение, и демонстрантов становилось все больше и больше. Никто не мог себе представить, чем это закончится. Кое-кто из числа наиболее фанатичных радикалов, таких как Гейсмар, были убеждены в том, что это началась революция, которая приведет к обновлению Франции и всего европейского сообщества посредством полной ликвидации отживших свое структур. Кон-Бендит со своей шикарной улыбкой и легкомысленным нравом вообще не думал о будущем. «Каждый спрашивал меня: “Чем это кончится?” — вспоминал Кон-Бендит. — И мне приходилось отвечать: “Не знаю”».

В понедельник, 6 мая, тысяча студентов явились, чтобы посмотреть, как Кон-Бендит предстанет перед дисциплинарной комиссией в Сорбонне. Почти столько же было жандармов из республиканских отрядов безопасности, экипированных по-боевому: в темных касках, в темных очках, в длинных черных куртках, с большими щитами в руках. Когда они шли в атаку, размахивая своими дубинками, представлялось, будто надвигается жуткая орда инопланетян.

Под их наблюдением Кон-Бендит в сопровождении нескольких друзей шел сквозь толпу демонстрантов, расступавшихся, как казалось, под воздействием улыбки Дени. Он размахивал руками и непринужденно болтал, оставаясь все тем же веселым радикалом.

Правительство, повторяя прежние ошибки, в тот день запретило любые демонстрации, что, разумеется, повлекло за собой массу последствий. Студенты пронеслись через Латинский квартал, затем направились вдоль Сены и обратно. Несколько часов спустя они явились к Сорбонне, где их встретили жандармы. Увидев перед собой довольно крупный отряд, студенты отступили и направились по средневековой улице Сен-Жак, как вдруг на них напали вооруженные дубинками жандармы. Демонстранты отступили.

Между студентами и жандармами открылось безлюдное пространство во всю ширину улицы, где остались лежать десятка два искалеченных демонстрантов, корчившихся на булыжной мостовой. Казалось, никто толком не знал, что делать дальше. Но эта растерянность продолжалась недолго. Внезапно охваченные яростью демонстранты построились в линию и атаковали полицию. Одни студенты стали выламывать булыжники, другие по цепочке передавали их в первые шеренги, где остальные, окутанные облаком слезоточивого газа, швыряли камни в жандармов. Затем они отступили, переворачивая машины и возводя баррикады. Неуязвимая жандармерия, которую власти использовали для наведения порядка на улицах, снова и снова переходила в наступление, но всякий раз была вынуждена отступать. Некоторым из этих упорных и дисциплинированных солдат правительственных войск, вероятно, пришлось отступать впервые за многие годы.

Франсуа Черутти, «злостный уклонист» времен алжирской войны, а впоследствии владелец популярного книжного магазина, торговавшего «революционной» литературой, — магазина, в который частенько захаживали Кон-Бендит и другие радикалы, — вспоминал: «Меня совершенно потряс 1968 год. У меня было некое представление о революционном процессе, но оно полностью расходилось с тем, что я наблюдал. Я видел студентов, возводивших баррикады, но это были люди, которые ничего не знали о революции. Они являлись питомцами высшей школы и стояли в стороне от политики. У них не было ни организации, ни программы».

В противостояние втянулись тысячи демонстрантов, и к концу дня, по официальным данным, среди пострадавших числились шестьсот студентов и триста сорок пять полицейских. На следующей неделе выступлений стало еще больше, причем их участники выступали как под красными флагами (коммунисты), так и под черными знаменами (анархисты). Было построено шестьдесят баррикад. Люди, жившие по соседству и наблюдавшие из окон, как молодежь мужественно отбивала натиск целой армии полицейских, появлялись на баррикадах, принося с собой еду, одеяла и деньги.

Префект полиции Морис Гримо начал терять контроль над своими подчиненными. Когда полгода назад Гримо был назначен на этот пост, общественность надеялась, что он постарается ограничить полицейский произвол. Гримо никогда не добивался этого назначения. Будучи в течение четырех лет директором национальной службы безопасности, Гримо полагал, что на ниве охраны правопорядка он за время своей карьеры сделал все, что хотел. Гримо был управленцем, а не полицейским. Он видел, что его подчиненные прямо-таки шокированы неистовой мощью и упорством этих людей. Как позднее вспоминал Гримо, «возникавшие столкновения продолжались до глубокой ночи и были особенно кровопролитными — не только из-за числа демонстрантов, но и из-за того ожесточения, которое явилось полной неожиданностью и сильно удивило полицейское руководство». Полиция считала, что демонстрации 1968 года выросли непосредственно из движения, направленного против войны во Вьетнаме, — движения, с которым полиция боролась в течение ряда лет. Но это было не так. Мало того что действия полицейских оказались неэффективными, они еще должны были подставлять свои головы под град булыжников. С каждым днем полицейские все более ожесточались и свирепели. «Монд» напечатала свидетельство одного из демонстрантов о событиях 12 мая в Латинском квартале: «Они поставили нас спиной к стене, приказав убрать руки за голову. Затем они стали нас избивать. Один за другим мы теряли сознание. Тем не менее они продолжали ожесточенно работать дубинками. Наконец они прекратили избиение и заставили нас подняться. Многие из нас были залиты кровью». Чем бесчеловечнее действовала полиция, тем больше людей вливалось в ряды демонстрантов. Правда, в противоположность ситуации начала 60-х, когда проходили демонстрации против войны в Алжире, правительство не решилось применить огнестрельное оружие против «детей среднего класса», поэтому каким-то чудом все эти ночи неистовых боев обошлись без смертей.

Кон-Бендит был удивлен действиями студентов не менее, чем полиция. Впрочем, он не мог их контролировать. «Яростный бунт стал французской традицией, — говорил он позднее. — Мы пытались избежать эскалации насилия. Я полагал, что в перспективе насилие должно было губительно сказаться на самом движении. Погружаясь в насилие, идея обесценивается. Так бывает всегда. Так произошло и с “Черными пантерами”». Эта оценка прозвучала из уст Кон-Бендита годы спустя, когда он анализировал события прошлого, хотя и в 1968-м он был откровенным противником насилия. На допросе в полиции он признался, что принимал участие в создании и распространении инструкции по изготовлению «коктейля Молотова», пояснив, что они относились к этому рискованному предприятию как к шутке, и это похоже на правду. Таков был юмор 1968 года.

Французское телевидение, являвшееся рупором правительства, акцентировало внимание на волне насилия. Однако таким же образом поступало и зарубежное телевидение. Какая сцена могла быть более завлекательной, чем схватка вооруженных дубинками жандармов с подростками, метавшими в них камни! Радио и пресса тоже поддались этому соблазну. Так, корреспондент радиостанции «Европа-1», ведя репортаж с улиц Парижа, в крайнем возбуждении сообщал: «Это совершенно потрясающе, то, что здесь происходит, прямо в центре Сен-Жермен! Трижды атаковали демонстранты, и трижды жандармы отступали, а теперь — честное слово, это просто потрясающе! — жандармы атакуют!» Это было своеобразное тонизирующее средство для отчаянно скучавшего населения. Сохранившиеся фотографии и кадры кинохроники, запечатлевшие реалии того времени, в основной своей массе демонстрируют сцены насилия. Вместе с тем в глазах рядовых участников событий насилие вообще не играло никакой роли и впоследствии они чаще всего вспоминали вовсе не о нем. Здесь на первый план вышло то самое развлечение, до которого французы всегда были особенно охочи, а именно разговор.

Элеонора Бахтадзе, в 1968 году студентка университета в Нантере, позднее вспоминала: «Париж тогда представлял собой удивительное зрелище. Все без исключения обменивались мнениями. Если спросить любого парижанина, что ему лучше всего запомнилось из событий весны 1968 года, он ответит: люди общались друг с другом. Они общались на баррикадах, общались в метро; когда публика заполняла театр «Одеон», он становился ареной бесконечной вакханалии словопрений. Кто угодно мог встать и начать спор по поводу истинных причин революции, сильных сторон учения Бакунина или отношения Че Гевары к анархизму. Другие детально опровергали выдвинутый оратором тезис. Студенты на улицах вдруг обнаруживали, что они впервые в жизни доверительно общаются со своими преподавателями и профессорами. Рабочие и студенты общались друг с другом. Впервые все члены этого косного и чопорного общества девятнадцатого века общались между собой. «Поговори со своим соседом», — гласили надписи на стенах. Рэдит Гейсмар, жена Алена Гейсмара, вспоминала: «Реальным ощущением шестьдесят восьмого года было потрясающее чувство освобождения, свободы и людей, которые общались друг с другом, — общались на улицах, в университетах, в театрах. Это было нечто гораздо большее, нежели метание камней. Вся система государственного порядка, авторитета и традиции была сметена. В известной степени современное свободное общество родилось в шестьдесят восьмом».

В угаре свободного самовыражения все новые и новые афоризмы возникали, записывались и расклеивались на стенах и дверях по всему городу. Вот лишь несколько примеров, отобранных среди сотен других:

Мечты и реальность.

Стены — это уши, твои уши — это стены.

Изобретение рождается из фантазии.

Я не люблю писать на стенах.

Агрессор не тот, кто бунтует, а тот, кто соглашается.

Мы хотим музыки — дикой и эфемерной.

Я провозглашаю венное государство счастья.

Баррикада запирает улицу, но открывает путь.

Политика делается на улице.

Сорбонна станет Сталинградом Сорбонны.

Слезы филистимлян — это нектар богов.

Ни робот, ни раб.

Изнасилуй свою alma mater!

Воображение берет власть.

Чем больше я занимаюсь любовью, тем больше хочу сделать революцию. Чем больше я делаю революцию, тем больше хочу заняться любовью.

Мао сказал: «Секс — это хорошо, но не слишком часто».

Я — марксист из фракции Грушо.

Иногда попадались, хотя и нечасто, свидетельства существования других движений, такие как «Черная власть привлекает внимание белых» и «Да здравствуют студенты Варшавы!».

Фраза, начертанная на стене у Сензье, вероятно, выражала ощущение многих в ту весну: «У меня есть что сказать, но я не знаю толком, что именно».

Те, у кого имелись еще какие-то мысли, слишком масштабные, чтобы их можно было изложить на стене (хотя кое-кто писал на стенах целые тексты), могли (при условии наличия мимеографа) напечатать «трактат» объемом в одну страницу и потом распространить тираж на очередной демонстрации. Некогда символ радикализма, мимеограф с громоздкими трафаретами исполнил лебединую песню в 1968 году; в скором времени он был вытеснен аппаратами для фотокопирования. Революционное движение имело также свои СМИ: большую газету в несколько страниц «Аксьон» («Действие») и другую, поменьше — «Анраже» («Бешеный»), которая пострадала за свой специальный выпуск от 1 июня (он был посвящен голлизму), став «украшением» полов в туалетах. Для Франции того времени это было обычным делом: например, голлистский символ, Лотарингский крест, «красовался» в уборных, трехцветный французский флаг использовался в качестве туалетной бумаги. В скором времени в распоряжении демонстрантов оказалась масса разнообразной печатной продукции, которую они могли читать (или почитывать).

Школа изящных искусств и Школа декоративных искусств при Сорбонне организовали «народную мастерскую», в мае и июне она производила в день более трехсот пятидесяти разных глянцевых плакатов с простыми, но выразительными рисунками и краткими лозунгами в том же духе, что и надписи на стенах. Эти плакаты остаются одним из наиболее впечатляющих проявлений искусства политического рисунка за всю его историю. Так, рука с дубинкой сопровождает известное высказывание Людовика XIV, которое часто использовалось для характеристики власти де Голля: «Государство — это я». Тень де Голля затыкает рот молодому человеку, а рядом — сопроводительная надпись: «Будь молодым и заткнись».

Полиция сдирала плакаты со стен. Вскоре их стали сдирать коллекционеры, а в продаже появились пиратские издания. Это обстоятельство раздражало студентов, рисовавших плакаты. «Революцией не торгуют», — заявил один из них, Жан Клод Левек. Мастерская отвергла контракт на семьдесят тысяч долларов, предложенный двумя крупнейшими европейскими издателями. Осенью Музей современного искусства и Еврейский музей в Нью-Йорке провели выставки, посвященные продукции мастерской. Выставка в Еврейском музее называлась «Лицом к лицу со стеной» — еще один случай применения популярной цитаты из «Лорда Джона».

Они не только говорили, но и пели. Студенты пели «Интернационал», являвшийся гимном мирового коммунистического движения, Советского Союза, Коммунистической партии и, следовательно, олицетворявший многое из того, что они отрицали. Это выглядело бы странно, если бы речь шла о студентах Польши или Чехословакии, но для французов эта песня, написанная в 1871 году в дни Коммуны — восстания французских рабочих против авторитаризма, — была всего лишь символом борьбы с режимом личной власти. Правые, в пику демонстрантам, пели национальный французский гимн — «Марсельезу». Ситуация, когда два этих гимна, лучшие из всех когда-либо написанных, неизменно приводили в состояние экстаза огромные толпы, распевавшие их на широких бульварах Парижа, и вынуждали каждую из враждебных сторон консолидироваться в процессе исполнения «своего» гимна, была просто идеальной для телевизионных репортажей.

Кон-Бендит, Соважо и Гейсмар были приглашены для проведения теледебатов с тремя журналистами на государственном телевидении. В обращении, которое предшествовало теледебатам, премьер-министр Жорж Помпиду — старый голлист, поднаторевший в политической борьбе и считавший (как Губерт Хамфри), что «все это» в скором времени может перейти под его контроль, — предупредил телезрителей о том, что они увидят трех «ужасных революционеров». Журналисты были напряжены, «страшные» революционеры, напротив, вели себя непринужденно и много шутили. Кон-Бендит улыбался.

«Мы положили их на обе лопатки, — вспоминал Кон-Бендит. — Я тогда только начал осознавать свою особую связь со СМИ. Я — продукт СМИ. После той истории они должны были бегать за мной. Довольно долго я был любимчиком СМИ».

Несмотря на то что государственное телевидение старалось пригладить все происходящее на телеэкране, грубые промахи бросались в глаза, тогда как на радио и более серьезные ошибки не дали бы такого эффекта. Раздражение журналистов от того, что их шоу провалилось, нарастало, и вскоре они взяли реванш в духе времени: 16 мая телерепортеры, кинооператоры и водители вышли на улицы.

В этот момент произошло нечто такое, о чем участники других национальных студенческих движений, зачастую терпевших поражение из-за того, что их никто не поддержал, могли только мечтать. 13 мая, в годовщину возвращения де Голля к власти, все крупнейшие профсоюзы страны призвали к проведению всеобщей забастовки. Франция прекратила работу. Автопарк остался без топлива, и парижане могли совершенно свободно гулять по опустевшим улицам, разговаривая, споря и в целом прекрасно проводя время, которое они запомнят навсегда.

Студенческие волнения имели место и в Морнингсайт-Хайтс (Колумбийский университет), и в Варшавском университете, равно как и в Риме, Берлине, Национальном университете Мехико, Беркли, но лишь во Франции студенты и рабочие выступили единым фронтом.

На самом деле произошло нечто иное. Хотя некоторые молодые рабочие, не согласные с политикой профсоюзов, сочувствовали студентам, сами профсоюзы, в особенности находившиеся под контролем коммунистов, были настроены враждебно. По-видимому, студенты спровоцировали сильно запоздавший социальный взрыв, ибо рабочих голлистский режим к тому времени тоже стал все больше раздражать. Пролетарии не хотели революции, и им были чужды те цели, которые преследовали студенты, за исключением одной — свержения де Голля. Рабочие добивались лучших условий труда, более высоких зарплат и увеличения продолжительности ежегодных оплачиваемых отпусков.

«Рабочие и студенты никогда не выступали заодно, — утверждал впоследствии Кон-Бендит. — Это были два независимых друг от друга движения. Рабочие требовали проведения радикальной реформы в промышленности — существенного повышения зарплат и так далее. Студенты же стремились к коренным переменам в жизни общества».

Де Голль, столкнувшись с кризисом, который приобрел национальный масштаб, уехал в Румынию с четырехдневным визитом. Казалось странным, что в то время как Париж парализовали студенческие выступления, де Голль собрался в Румынию. Кристиан Фуше, министр внутренних дел, задал ему вопрос на эту тему, и де Голль ответил, что румыны не поймут, если он отменит визит. На это Фуше почтительно возразил, что в таком случае французы не поймут, почему он его не отменил. Утром следующего дня, когда министры собрались его провожать — события во Франции уже не сходили с первых полос большинства крупнейших газет мира, — де Голль заявил: «Этот визит крайне важен как в контексте внешней политики Франции, так и в плане ослабления мировой напряженности. Что же касается студенческих волнений, мы не намерены придавать им большее значение, нежели то, которого они заслуживают».

Де Голль попытался переключиться на ту сферу деятельности, в которой он чувствовал себя вполне уверенно. Студенческая проблема представляла собой нечто выходившее за пределы его понимания. С другой стороны, Румыния демонстрировала все большую независимость от советского блока, и де Голль, мечтавший возглавить «третью силу» между двумя сверхдержавами — как он любил говорить, «Европу, простирающуюся от Атлантики до Урала», — был крайне заинтересован в Румынии. Даже в условиях национального кризиса внешняя политика сохраняла приоритет перед внутренней. Во время отсутствия де Голля его полномочия осуществлял Помпиду. Премьер-министр, весьма высоко ставивший свои дипломатические способности, разработал проект соглашения, в котором были удовлетворены почти все студенческие требования. Помпиду освободил арестованных студентов, снова открыл Сорбонну и отправил полицейских в казармы. Эти меры позволили студентам легко «отвоевать» Сорбонну, как и в случае с «захватом» театра «Одеон», с помощью нескончаемого потока красноречия. Однако в то время как студенты вели свои блестящие дебаты, десять миллионов рабочих бастовали; продуктовые магазины опустели, движение прекратилось, и повсюду стали расти груды мусора.

И Помпиду, и де Голль понимали, что проблемы студентов и рабочих носили принципиально разный характер. Если «студенческий вопрос» представлял собой в их глазах абсолютно непостижимое явление, то с «рабочим вопросом» они были хорошо знакомы. Голлисты полностью отказались от своей прежней экономической политики, выразив готовность пойти на уступки рабочим: на 10% повысить зарплату, поднять уровень минимальной заработной платы, сократить количество рабочих часов и увеличить пенсии. Министр финансов Мишель Дебре, «архитектор» экономической политики, даже не был поставлен в известность о намеченных уступках и, как только узнал об этом, подал в отставку. Однако бастующие сразу же отвергли любые уступки.

Де Голль сократил свой румынский визит и вернулся во Францию, механически твердя: «На реформу я согласен. На chienlit — нет». Chienlit — непереводимое французское слово, означающее последствия испражнения в постели, то есть очень неприятное положение. В результате из мастерской Школы изящных искусств вышли плакаты с силуэтом де Голля и подписью «La chienlit, c’est lui», то есть «Chienlit — это он».

Правительство приняло решение выслать Кон-Бендита, немца по происхождению. Префект полиции Гримо был не в восторге от этого шага, поскольку понимал, что Кон-Бендит сделался конструктивной фигурой в студенческом движении. Все это продолжалось уже достаточно долго, правительство могло уже наконец осознать, что его провокации лишь усиливают движение протеста. Однако правительство по-прежнему этого не замечало.

Другой проблемой являлось то, что сам факт депортации еврея обратно в Германию вызывал неприятные воспоминания. В период нацистской оккупации семьдесят шесть тысяч евреев были выданы французской полицией немцам для отправки в лагеря смерти. Франция 60-х не могла примириться с Францией 40-х, будучи не в силах разрешить противоречие между фактами позорного сотрудничества с оккупантами и мифом де Голля о героическом Сопротивлении. Май 1968 года был наполнен нацистскими иллюзиями, в большинстве случаев некорректными. Так, республиканские отряды безопасности получили прозвище «отряды СС». Один из плакатов, выпущенных Школой изящных искусств, изображал де Голля, снимавшего маску, из-под которой выглядывало лицо Адольфа Гитлера; на другом плакате был представлен Лотарингский крест, превращенный в свастику. Когда стало известно о высылке Кон-Бендита, студенческое движение немедленно выдвинуло лозунг «Мы все — немецкие евреи», причем этот лозунг был подхвачен даже студентами-мусульманами. Фраза появилась на плакатах во время демонстрации протеста против высылки Кон-Бендита; в этой демонстрации приняли участие десятки тысяч людей.

В длинном послужном списке де Голля было немало сложных ситуаций, в которых он проявлял присущий ему дар принимать верное решение и находить правильные слова. Но на этот раз он хранил молчание. Он надежно укрылся от внимания общественности в своем загородном доме, где написал такие строки: «Если французы не видят, в чем состоят их собственные интересы, тем хуже для них. Французы устали от сильного государства. В сущности, дело вот в чем: по своему характеру французы остаются большими любителями фракционной борьбы, споров и безделья. Я пытался помочь им избавиться от всего этого... Раз у меня ничего не вышло, значит, больше мне делать нечего. Именно в этом заключается суть дела».

Наконец 24 мая «великий Шарль» заговорил. Он выглядел усталым, постаревшим и говорил невнятно; де Голль предложил провести референдум по вопросу о доверии президенту. Никто не хотел референдума, в котором видели незаконную уловку старого хитреца генерала. Пока он выступал, беспорядки в Париже возобновились, а в некоторых других крупных городах Франции начались массовые выступления. В Париже студенты из Латинского квартала перешли на другой берег Сены и попытались поджечь здание фондовой биржи.

Удивительно, но за все эти недели уличных столкновений во Франции погибли только три человека. Из них двое умерли в одну и ту же ночь: один из сотен раненых в Париже и комиссар полиции в Лионе. Наконец, некий демонстрант, преследуемый полицией, бросился в Сену и утонул.

Было ясно, что референдум вряд ли удастся провести, а если даже удастся, то рассчитывать на победу не приходится. Снова де Голль как будто бы исчез. Каким бы неправдоподобным это ни казалось, митингующие стали ощущать себя победителями. Их конечной целью было свержение правительства. Теперь достижение этой цели представлялось абсолютно реальным. Миттеран и Мендес-Франс готовы были войти в переходный кабинет. Впрочем, скоро выяснилось, что де Голль вылетел в ФРГ для встречи с командованием дислоцированного там французского военного контингента. С какой целью он пошел на этот шаг, неизвестно, однако многие опасались, что де Голль решился на ввод войск. По возвращении во Францию он снова был прежним де Голлем — высокомерным и самоуверенным. Референдум был отменен, Национальное собрание распущено; были назначены досрочные выборы в парламент. Нация, как утверждал де Голль, стояла на пороге сползания к тоталитарному коммунистическому режиму, тогда как он (де Голль) представлял собой единственную альтернативу такому сценарию и являл готовность в очередной раз спасти Францию. Голлисты организовали демонстрацию на Елисейских Полях в поддержку президента. Общественность позитивно откликнулась на решение о проведении досрочных парламентских выборов, сочтя, что де Голль таким образом снова спасает Францию от катастрофы. По некоторым оценкам, около миллиона граждан приняли участие в шествии, направленном в поддержку де Голля и его призыва прекратить хаос. Манифестанты пели национальный гимн, а в перерывах между пением скандировали лозунги, среди которых был и такой: «Отправьте Кон-Бендита в Дахау!»

Кон-Бендит слышал это и раньше. Когда его арестовали, один из полицейских ткнул в него пальцем и сказал: «Готовься, малыш, платить по счетам. Жаль, что ты не сдох в Аушвице вместе со своими родителями: это избавило бы нас от необходимости делать с тобой то, что мы сегодня сделаем».

«Мы все — евреи и немцы». Даниэль Кон-Бендит и его знаменитая улыбка.

Студенческий плакат. Париж, 1968.

Родители Кон-Бендита не были в Аушвице, но факт его еврейского происхождения никогда не забывался до конца. Только среди своих товарищей по борьбе он никогда не ощущал, что в этом заключается некая проблема. Безусловно, Гейсмар, Кривэн и многие другие были евреями. Во Франции крайне левые политические организации обычно имели в своем составе немало евреев. В одном французском анекдоте того времени на вопрос: «Если бы маоисты захотели вступить в переговоры с троцкистами, на каком языке они должны были бы говорить?» — следовал ответ: «На идише».

Наконец правительство выступило с пакетом законопроектов, которые удовлетворили все требования рабочих, включая повышение зарплаты в два приема на 35%. Профсоюзы и сами рабочие с энтузиазмом одобрили этот шаг. Лишь очень немногие из числа молодых рабочих решили хорошенько подумать, прежде чем отказаться от поддержки студентов.

Однако вслед за тем де Голль стал принимать какие-то странные и неожиданные решения: в частности, он освободил из заключения четырнадцать членов так называемой «Тайной военной организации» (ОАС), представлявшей собой группу фанатиков, пытавшихся воспрепятствовать предоставлению независимости Алжиру, практикуя массовые убийства алжирцев, а также французских офицеров и должностных лиц. Некоторые из этих людей, включая Рауля Салана и Антуана Аргу (оба офицеры французской армии), были участниками многочисленных заговоров, организованных с целью убийства де Голля в 1961—1964 годах. Почему их освободили? Заключил ли де Голль в Германии некое подобие сделки с военными, чтобы добиться их поддержки? Ответы на эти вопросы так и не удалось получить; тем не менее в дни забытой десятой годовщины Пятой республики решение де Голля напомнило французской общественности о тех тайных сделках с Саланом и другими офицерами в Алжире, которые способствовали его возвращению во власть в 1958 году.

Тем не менее оказалось, что многие французы гораздо больше боялись левой альтернативы. На выборах в Национальное собрание, проходивших 23 июня, голлисты получили 43% голосов избирателей; второй тур голосования, состоявшийся через неделю, принес им абсолютное большинство мест в парламенте. Это превзошло самые смелые ожидания голлистов. Левые потеряли половину своих мест в парламенте, а студенты вместе с «новыми левыми», как и раньше, остались без представительства.

Демонстрации в Беркли, направленные в поддержку французских студентов и против режима де Голля, вылились в противоборство с полицией, продолжавшееся в течение двух ночей; в конечном счете в городе были введены чрезвычайное положение и комендантский час. Аннет Джакометти, вдова скульптора Альберто, объявила об отказе от планов проведения осенью в парижской «Оранжерее» широкой ретроспективы работ своего мужа. Она заявила, что протестует «против полицейских репрессий применительно к рабочим и студентам, а также против депортации иностранных граждан, в числе которых есть и деятели искусства». Несколько художников, обратившись к министру культуры Франции, также отказались от проведения своих выставок в Париже.

Ален Кривэн вспоминал: «Де Голль был самым ловким политиком из всех, кого видела Франция. Де Голль понимал коммунистов. Он понимал Сталина. Миттеран был маленьким де Голлем. Помпиду, Жискар д’Эстен, Миттеран, Ширак — все они маленькие де Голли, все пытаются ему подражать. В 1968-м он знал, что коммунисты согласятся на досрочные выборы. На референдум — нет. Референдум был мелкой тактической ошибкой. Никто его не хотел. Но как только он предложил выборы, игра была выиграна. Он никогда не понимал студентов, но это уже было не важно. Он спас «правое дело» в 1945 году, и он снова сумел это сделать в шестьдесят восьмом».

Де Голль продемонстрировал всем, какой он выдающийся политик. Однако вернуть свой прежний авторитет он никогда бы уже не смог; ему оставалось просто уйти. Впоследствии де Голль признал: «Все происходило помимо меня. У меня больше не было никакой власти над моим правительством». Его роль непослушного ребенка в мировой политике была совершенно дискредитирована внутриполитическим кризисом во Франции. Притязания де Голля на право определяющего голоса при решении самых разных международных проблем — от войны во Вьетнаме до независимости Квебека и ситуации на Ближнем Востоке, — притязания, и без того чересчур амбициозные, при новых обстоятельствах выглядели и вовсе неуместными. Как выразился международный обозреватель «Монд» Андре Фонтен, генерал «более не мог себе позволить давать рекомендации всем и каждому».

Де Голль, никогда не умевший побороть в себе злопамятность, обрушил свое мщение как на печать, осмелившуюся критиковать его политический курс, так и на государственное телевидение, работники которого приняли участие в забастовке. Заручившись значительной поддержкой в парламенте, он принял решение допустить частных предпринимателей на один из двух государственных каналов. 1 октября, накануне вечерних новостей, телезрители услышали о сыре с чесноком, о не поддающемся растягиванию свитере и о преимуществах молочного порошка. Для начала коммерсанты получили всего лишь две минуты эфирного времени в день, однако постепенно этот лимит должны были расширить. Кроме того, в «Новостях» цензура обычно вырезала более трети всего материала.

К концу лета де Голль нашел способ нейтрализовать вероятные выступления левых. Еще в 1185 году булыжники, вывороченные из мостовых Латинского квартала, оказались эффективным оружием в руках противников королевской власти. В следующий раз булыжники пошли в ход в 1830 году, потом — во время революции 1848 года, а затем — в 1871 году, когда их использовали коммунары, впервые исполнившие «Интернационал». Студенты, метавшие эти камни в 1968 году, хорошо знали их историю. На одном из плакатов Школы изящных искусств 1968 года изображен булыжник; подпись гласила: «Те, кому еще нет двадцати одного, вот ваш избирательный бюллетень!» Однако этому был положен конец. В августе де Голль распорядился заасфальтировать мостовые Латинского квартала.

17 июня Сорбонну покинули последние студенты из числа тех, кто удерживал ее более месяца. Книгоиздатели стали предлагать им сотрудничество. Не менее тридцати пяти изданий, посвященных студенческому движению, увидели свет к тому моменту, как последний бунтарь покинул стены Сорбонны. Характерно, что первой книгой в этой серии стал альбом фотографий, посвященных уличным боям. Кон-Бендит оказался прав: когда царит насилие, идея обесценивается. Тем не менее было издано множество других книг, включая те, что были написаны о Кон-Бендите или им самим. Свою книгу «Гошизм — левое движение» (с подзаголовком «Лекарство от старческого недуга под названием «коммунизм») он начинает с оправданий: «Эта книга была написана за пять недель. Такая поспешность не могла не отразиться на ней, однако издатель был вынужден выпустить книгу в свет до того, как рынок окажется перенасыщен». Далее Кон-Бендит пишет с обычной для него едкой иронией: «В рыночной экономике капиталисты охотно приближают собственную погибель (разумеется, не в физическом смысле, а в классовом) путем распространения революционных идей, которые могут принести им краткосрочную прибыль. За это они нам щедро платят (пятьдесят тысяч марок оказались на счету Дени Кон-Бендита еще до того, как он написал хотя бы одну строчку), причем даже в том случае, если знают, что эти деньги пойдут на изготовление «коктейля Молотова», поскольку они уверены, что революция невозможна. Нашим читателям предстоит оставить их в дураках!»

Революция возможна, но во Франции в 1968 году она не произошла. Классики марксизма утверждали, что революционеры должны содействовать постепенному формированию экономических предпосылок и совершенствовать свою идеологию. Ни того ни другого в тот год не наблюдалось. Был обыкновенный взрыв возмущения, направленный против той удушливой атмосферы застоя, в которой существовало французское общество. Результатом этого взрыва явились реформы, а не революция. Революции хотели одни лишь студенты. Они не смогли заразить этой идеей ни рабочих, ни широкую общественность, она (если перефразировать высказывание Камю, относящееся к началу 50-х) так сильно желала стабильности, что была готова мириться с несправедливостью. Университеты стали немногим более демократичными; студенты и преподаватели отныне могли общаться друг с другом. Общество вырвалось из реалий девятнадцатого века, попав во вторую половину двадцатого века. Однако в Европе в это время возобладал материализм и крайне мало внимания уделялось тем идеям, в которые свято верили юные студенты.

Кон-Бендит полагал, что сможет приехать во Францию через несколько недель, однако прошло десять лет, прежде чем ему было разрешено вернуться. «Это меня спасло, — так отозвался Кон-Бендит о своем изгнании. — Когда становишься столь знаменитым за такой короткий срок, трудно найти себя. В Германии я должен был заняться работой над собой».

В сентябре в рамках проведения книжной ярмарки во Франкфурте в городском соборе в честь Леопольда Сенгора, президента Сенегала, исполнялся квартет Моцарта. Тысячи людей, собравшихся у стен храма, в то время как полиция пыталась разогнать их с помощью водометов, скандировали: «Freidenspreis macht Senghor weiss!» («Премия мира обеляет Сенгора!») Студенты выступали против присуждения премии мира политическому лидеру, чей режим практиковал крайне жестокие репрессии по отношению к студенчеству. Полетели бутылки и камни, полиция стала сдерживать натиск толпы; внезапно невысокий рыжеволосый человек, оказавшийся Красным Дени, прорвался сквозь металлические заграждения и, получив от полицейских несколько ударов резиновой дубинкой, был арестован.

Когда настало время предстать перед судом, Кон-Бендит узнал: по случайному стечению обстоятельств судебное заседание должно было состояться на той же неделе, что и судебный процесс в Варшаве над лидерами польского студенческого движения Яцеком Куронем и Каролем Модзалевским. Подобные вещи по-прежнему вызывали в Париже огромный интерес; особенно высокую активность развили Ален Кривэн и члены «Революционной коммунистической молодежи», которые во время манифестаций скандировали: «Свободу Куроню и Модзалевскому!» Возврат в те дни, когда полиция вторгалась на территорию университетских городков, во Франции был уже немыслим, и троцкисты пустили в обращение такую шутку: «Какая полиция является самой образованной в мире?» Ответ: «Польская, потому что она постоянно наведывается в университет».

Во Франкфурте Кон-Бендит предстал перед судебной коллегией в зале суда, битком набитом его юными сторонниками. Судья спросил, как его зовут, и Кон-Бендит осознал, что теперь у него есть и подходящий случай, и аудитория. Он громко и четко ответил: «Куронь и Модзалевский».

«Что? — не понял судья. — Кто?» — спросил он, глядя на Кон-Бендита так, словно пытался выяснить, не сумасшедший ли перед ним.

«Что? — заволновалась молодежь в зале. — Кто? Что он сказал?»

И тут Кон-Бендит понял: никто в зале суда, включая судью, не знал, кто такие Куронь и Модзалевский. Ему пришлось объяснить, что эти люди — польские диссиденты, после чего он рассказал об открытом письме и студенческом движении, а также о том, что суд над ними состоится на этой неделе. Когда всем все стало ясно, момент был упущен. По словам Эбби Хоффмана, ничто так не убивает драматический эффект, как доскональное объяснение.

Студенческий плакат. Париж, 1968.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК