Самая сложная страна в мире

Самая сложная страна в мире

В Белице я во второй раз перешел Неман, в этом месте широко разливающийся несколькими бурными рукавами. Наступил безоблачный день, утро было уже жарким, время от времени от главной дороги отделялись боковые, которые вели в колхозы, называвшиеся «Октябрь» или «Восток». Когда-то, когда настоящее еще казалось великим, а будущее светлым, каждый колхоз воздвигал сам себе на центральной трассе грандиозный монумент – какую-нибудь абстрактную зубчатую композицию или название колхоза, выполненное из бетона, либо то и другое сразу. Но этим не ограничивались. Где-нибудь в чистом поле или в лесу ставились другие монументы в виде советского знамени либо стелы с призывами к рабочим и колхозникам: «Слава труду!» Или: «Лес – это жизнь!» Иногда они напоминали о победе в последней войне. Сплошные восклицательные знаки. Если в этой стране и имелся избыток чего-либо, то это были памятники. Память весила тоннами. Нередко подобные слишком большие, слишком громоздкие, слишком зубчатые пропагандистские творения были единственным, что поддерживалось в порядке. В этом ровном и пыльном, то и дело теряющемся в бесконечных далях пространстве память давала о себе знать так надрывно, так тягостно, что возникало опасение, будто она когда-нибудь непоправимо, беспомощно исчезнет в мягкой болотистой почве. Я вдруг ощутил нечто вроде сочувствия к коммунизму.

Он приобретал человеческие черты. Он был стар. У него не было больше сил. Я шел по его разрушенной империи, где цеха продувались ветром, а пустынные залы заросли сорняками. Я встретился с ним на последней стадии его умирания и разглядывал с тем брезгливым любопытством, с каким люди бесцеремонно смотрят на старого кутилу и семейного тирана, ставшего всего лишь тенью своего прежнего неистовства, бунта против бога и мира, прошлого, нынешнего и будущего. Это всего лишь дрожащий от бессилия маленький человечек, яростно пытающийся оседлать огромную женщину и нашептывающий ей непрерывно: я ведь все-таки тебя люблю, я люблю тебя, слушайся меня, я спасу тебя от твоих обманчивых снов. И вот он проповедует, сидя у нее на шее, и разрушает все, к чему прикасается, в конце концов – самого себя. Великанша изнемогает под его властью, он обращается с ней крайне жестоко и почти губит, но однажды становится стар и слаб, она чувствует это, легко скидывает его с себя и растаптывает большими ногами.

Жарким полднем я достиг Новогрудка. Со мной заговорил мужчина в бейсболке Nike и в рубашке с нашивкой US-Army. До этого все мои собеседники интересовались, откуда я. Этот же спросил, куда я направляюсь, а когда я перечислил Минск, Борисов, Оршу, Смоленск, Можайск и наконец Москву, хлопнул меня по плечу:

– Немцы всегда выбирали эту дорогу.

Небольшой город был расположен на одной из немногих белорусских возвышенностей – подниматься было тяжело, пот лил с меня градом. В этот момент единственной моей мечтой было тенистое место, где можно сбросить рюкзак и растянуться на земле. На главной площади, широкой и тихой, стояла старая гостиница «Европа», закрытая еще с войны. Но прямо напротив нее я обнаружил новый частный отель и был готов расцеловать все частное предпринимательство, которое явилось передо мной в образе двух заботливых и дружелюбных старушек. Здесь был душ с горячей водой, исправно работавший, а старушки не убоялись моего дремучего вида, они не кинули в мою сторону ни единого озабоченного взгляда и вели себя так, будто я был совершенно нормальным гостем, припарковавшим у стен отеля перегоняемый в Москву мерседес.

И таким в Новогрудке было все. Несмотря на жару, воздух на возвышенности был душистый и свежий, поэтому я решил остаться здесь на два дня и оправиться от тягот своей первой белорусской недели; здесь я буду находиться высоко над палящим августовским зноем и чадом равнин, здесь буду изъят из евразийской беспредельности. Солнечный свет проник в мою комнату и нагрел половицы того же янтарного оттенка, с которым мне было трудно расстаться в ночь моего ухода из Берлина; постель не была влажной, не пахла чужим потом, ее только что застелили, и, слава Богу, имелась горячая вода. Вместе с пыльной, пропотевшей одеждой с меня спало бремя непрерывной борьбы, необходимость продвигаться вперед, добывать себе каждый стакан солоноватой воды и каждое место для ночлега.

Здесь было зеркало, прекрасное зеркало, которому можно было доверять. Первый раз после Польши я снова увидел себя, свое одичавшее, опаленное солнцем лицо. Оно принадлежало грязному, пахнущему полем и дорогой человеку. Я рассмотрел себя внимательно, затем спустился вниз и пообедал первый раз за три дня.

Мне не приходилось еще бывать в Скандинавии, однако если скандинавский коммунизм существует, то он выглядит как Новогрудок. Дело было не только в здоровом хвойном воздухе. Здесь кругом царила атмосфера ухоженной шведской комнаты, закрытой для всего, что может обеспокоить, и предназначенной лишь для того, чтобы отмечать в ней день рожденья дедушки. Этому соответствовала нежно-красная и игрушечно-синяя расцветка деревянных домов в маленьком, совершенно не городском городишке, трогательная белизна свежевыкрашенных церквей: католической и тут же рядом православной. Всюду красовались взрыхленные цветочные клумбы, ни один пьяный не валялся под елями в парке, вообще еловые деревья, хвоя которых имела только два оттенка, голубой и зеленый, усиливали ощущение северной ауры. Мягким светлым утром здесь можно было купить продукты в магазинчике, со всей серьезностью именовавшемся «Эдельвейс», разумеется, название было написано кириллицей.

Напротив моего чудесного отеля был расположен новогрудский музей, сделав пару шагов через улицу, я вошел внутрь и предстал перед, пожалуй, самой полиглотистой и определенно самой красивой заведующей музеем от Берлина до Москвы. Ее звали Тамара, и я рассказал ей об одном историке из Минска: с ним я собирался встретиться. Тамара засмеялась и сообщила, что этот историк не только отсюда родом, но и прямо сейчас находится в городе. Она позвонила по телефону, и ее сведения оказались верными: Борадин чинил забор в доме своей матери. Скоро появился и сам историк. Он тут же отвел меня на крепостной вал.

– Вы видите вон то дерево?

Я увидел одинокое высокое дерево на пригорке по ту сторону оврага.

– Там была деревня. Ее уже нет. Однажды в эту деревню пришли семеро партизан с двумя телегами, чтобы запастись едой. Было уже поздно, и они заночевали у одного человека, которого знали еще с довоенных лет. Этот человек, чей сын был полицаем, выдал партизан. Полицаи всех расстреляли, кроме одного. Этот спасшийся вернулся назад, чтобы спросить предателя, почему он их выдал. Но тот зарубил его топором. Еврейские партизаны много недель подряд следили за этим домом. Они воспользовались случаем и зарубили насмерть всех членов семьи, за исключением невесток. Только сына-полицая не удалось поймать. Он боялся оставаться в своей деревне после войны и уехал на Украину. Несколько лет назад его нашли мертвым в собственной ванной – он был задушен. Дело так и не было раскрыто.

Несколько следующих часов были наполнены историями, подобным этой. Борадин ходил со мной по Новогрудку и раскрывал передо мной город, как книгу, которую никто не желает ни читать, ни издавать. В жизни все обстояло сходным образом. Борадин написал книгу о партизанах. Он и сам был из них: его методы были поистине партизанскими. Он опрашивал свидетелей, которых еще никто не опрашивал, рылся по окрестным деревням и кладбищам, изучал воспоминания и источники, сравнивал их с официальной Историей и совершал партизанские вылазки против легендарных героев советского эпоса. Большой надежды на победу у него не было.

– Пока высокие должности занимают люди, участвовавшие в исторических событиях на советской стороне, их легенды будут жить по-прежнему.

Потребуется, по его словам, как минимум смена еще одного поколения, чтобы можно было сказать правду.

Правда была такова. В Восточной Польше меня отвели на кладбище одного городка, и я подумал, что передо мной самое запутанное кладбище на свете. Партизаны, польско-сталинские шпионы, красноармейцы, националисты, коммунисты, католики, православные – они сражались друг с другом и убивали друг друга при жизни, а теперь все лежали на одном кладбище, имевшем для каждого безумия, для каждого идеала соответствующий участок земли. Белоруссия была такой же, только еще более сложной. Столь же сложной и ужасной, как история деревенского полицая, найденного мертвым в собственной ванной. Здесь были польские белорусы, столько натерпевшиеся при Сталине, что в начале войны они хотели скорее сражаться заодно с немцами против Советской власти, чем наоборот. А Советы сначала праздновали вместе с немцами раздел Польши, а позднее расстреляли польскую элиту в Катыни. Затем были белорусы, опасавшиеся возврата прежнего польского господства и при немцах успешно стремившиеся к тому, чтобы занять место поляков в роли немецких союзников. Но были и советские русские, ушедшие партизанить в те леса, которые я видел с крепостного вала. Белорусы называли их восточниками, то есть теми, кто родом не отсюда, а оттуда, из России. Из Смоленска или еще восточнее. Восток опять оказывался в другом месте. Поэтому были белорусы, которые убивали немцев, и белорусы, которые убивали партизан. После всего, что стало теперь известно, сложно представить, что люди здесь возлагали надежды на Германию. Но не при немцах ли в Первую мировую войну состоялся на оккупированной земле первый школьный урок на белорусском языке? И ситуация была еще более запутанной: немцы тоже придерживались разных позиций. Что выгоднее: разорить белорусов, выселить и в конце концов истребить или приобрести в них союзников и вассалов? Среди немецких оккупантов находились высокопоставленные офицеры, вплоть до руководства верховного комиссариата, которые подпитывали белорусские надежды, поскольку сами их разделяли.

А между всех этих, уже в высшей степени запутанных фронтовых событий, находились те белорусские евреи, которым удалось спастись в лесах. Советские партизаны относились к ним с подозрением, как к буржуазным элементам, и притесняли их, но, тем не менее, зачастую поручали заниматься снабжением, а при реквизициях в деревнях легко могло получиться так, что вместе с провиантом изымались ценные вещи и золото, что и принесло иным еврейским отрядам сохранившуюся по сей день славу полупартизан-полуразбойников. Источники Борадина были неиссякаемы.

– Командир партизан, его звали Зорин, завел обыкновение раз в месяц жениться. Он приходил в деревню, клал золото на стол и требовал жену.

Борадинские истории преследовали меня. Они давали ответ на то, что я услышал прежде, чем отправиться в путь: на рассказы кинопродюсера об утомленной стране. Это была трагедия еще не пробудившейся, но уже дважды разгромленной страны – попавшей из советского варварства в эсесовский ад. Белорусы – лишь бы подальше от Сталина – были готовы жить при Пилсудском, но он проводил слишком жестокую полонизацию. Они могли бы принять власть немцев, но те уничтожили почти четверть всего населения. Они снова попали под Советскую власть – и получили Чернобыль. На их долю всегда выпадало все самое страшное и в большей мере, чем другим, что на войне, что в мирное время; история представала перед ними лишь в образе жестокого крупье, который втягивает их в злую круговерть несчастий. И так каждый раз.

С наступлением вечера молодые люди и девушки в Новогрудке собирались на темной центральной площади и оставались на ней далеко за полночь, пили пиво из бутылок и шли танцевать в городской клуб, сквозь окна которого вспыхивали лучи стробоскопа – послание из электрической части мира. Умеренное техно – просто сувенир из Берлина. Все-таки не русская попса, летние хиты которой преследовали меня и мешали спать, особенно один. «Я люблю тебя». Эта песня путешествовала вслед за мной и была повсюду, куда я приходил. Сегодня вечером она звучала и в Новогрудке.

Юноши на площади были похожи на своих берлинских сверстников, знакомых мне. Коротко остриженные волосы, угловатые лица со шрамами, возможно, распухшая губа, ссадины, глаза, кажущиеся несоразмерно большими из-за худобы и короткой стрижки. Мысли, отражавшиеся на этих лицах, были о кожаных куртках и колониях для несовершеннолетних. Жестокость и ранимость. Девушки были приторно-сладкими: Lucky Strike в зубах, Coca-Cola в руке, жажда жизни в глазах. Бритоголовое поколение возникает после войны во всех городах: в Сараево и Пномпене, в Кенигсберге, а также везде, где война давно миновала, но еще не закончилась. Это образ времени между радикальным «после» и иллюзорным «перед чем, собственно». В Берлине это было модой, а здесь, напротив, худоба возникала от скудной пищи, рубцы от полевых работ или потасовок, грубость тоже была подлинной.

Молодой парень с двумя бутылками водки в руке вошел в бар, сел за столик с двумя девушками, и попытался поцеловать одну из них. Та воспротивилась, и ее лицо приняло строгое выражение; все это неплохо получается у юных русских девушек, но их высокомерия хватает ненадолго, подружка уже многозначительно улыбалась, и поцелованная девушка, повернувшись к ней, сама рассмеялась. Парни знают эту игру и не придают ей никакого значения. Белорусский вариант народного театра. Я оставил открытыми оба окна, лег на постель и почувствовал, как снова потянуло запахом гари.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.