Господин Календарь кричит по ночам
Господин Календарь кричит по ночам
Утром я убедился в том, что ухоженным был не только гродненский Ленин, но и сам город. Какую картину я себе рисовал? Бедность. Отсталость. Разруха. Все это действительно было, но обо всем этом прекрасно заботились. Отряды уборщиков ходили по городу с метлами, тряпками и разноцветными ведрами, они подметали и мыли улицы и парки, замазывали ржавчину краской. Много отрядов. Бригады женщин чистили тротуары, бригады мужчин занимались ремонтом, прохаживались кистью по раскрошившимся или проржавевшим местам на государственных зданиях и на советских фонарях. Запах пожара улетучился, небо стало синим, и я не видел причин, способных удержать меня от перехода через эту страну, о которой один знавший ее немецкий историк незадолго до моего путешествия написал мне письмо, очень похожее на предостережение. В письме указывались дороги, населенные пункты и адреса, но все содержавшиеся там советы не действовали дальше границы, которую я вчера пересек.
Я вынул письмо из рюкзака и перечел его, заключительной фразой было: «Если вы на самом деле собираетесь идти по империи Лукашенко, я препоручаю вас Господу Богу и всем святым». А берлинский фотограф, много раз бывавший здесь и давший мне точные карты Белоруссии, которые я взял с собой, наотрез отказался когда-либо еще ступать на эту землю. Он объезжал «его империю» стороной. Еще больше разожгло мое любопытство замечание мюнхенского кинопродюсера, снимавшего здесь ремейк старого военного фильма. Он сказал, что Белая страна по ту сторону границы вообще-то не опасна. Она просто утомлена. Ему не приходилось видеть другой такой, столь же утомленной страны.
Я добрался до Щучина. В одном кафе я заметил щедро накрытый обеденный стол, где были и рюмочки, и огурчики, а поскольку по пути мне постоянно попадались милиционеры, под конец уже через каждые двести метров и обычно в кустах, то у меня возникло некое подозрение. Я слышал, что Лукашенко объезжает эту местность, и спросил хозяйку, не предназначен ли этот стол для президента. Она покачала головой:
– Нет, для охраны.
Оказалось, что президент и вправду прибывает сегодня в Щучин, но за этим столом будет обедать не он, а люди из службы безопасности. «Охрана» – важное слово. Наша встреча не должна была состояться. По крайней мере, не в первый день. Я расплатился и поспешил покинуть Щучин. Передохнул я позже в деревне Галинке, на лугу под деревьями. Еще в восточной Польше я видел русские деревянные дома, а здесь только они и встречались. Издали они выглядели весьма живописно, но вблизи становилось заметно, что яркая краска отслаивается, а старые двери ненадежно держатся на петлях.
Во всяком случае при взгляде с луга, где я расположился, Галинка была красива. Два мужика отдыхали после обеда перед домом, совершенно заросшим бузиной и сиренью. Им так хорошо сиделось на скамейке под сливой, что мне захотелось пойти туда и посидеть вместе с ними. Два парня катались на мопеде по деревенской улице, мопед дымился и подпрыгивал при каждом выхлопе, казалось, он страдает икотой, затем он испустил дух, парни принялись колдовать над ним, привели его в чувство и снова смогли немного проехать. Пока он опять не потерял сознание. У мужика, охранявшего колхозное стадо, сбежала корова, он гонялся за ней и пытался ее вернуть. Лишь окончательно вымазавшись в грязи, он оставил ее в покое.
Я уже долго шел и начал беспокоиться по поводу ночлега. Рассчитывать на гостиницу не приходилось, эта местность была мало заселена: небольшие села, колхозы, деревеньки. Возможно, что-то найдется в местечке Желудок – это был следующий более или менее крупный населенный пункт, но до него еще десять километров, то есть два часа хода, а я шел уже семь часов. Русские дороги похожи на восточные реки: они длинные и широкие. Ничто не заставляет их протискиваться между холмами или петлять через древние города. В жаркий день, подобный этому, один взгляд, устремленный вперед, способен привести в отчаяние. Все время прямо: не видно ни конца ни края. Редкая деревня стояла у главной трассы, обычно к населенным пунктам вели боковые дороги, поэтому я чрезвычайно обрадовался, когда появились Корсаки. Здесь была всего одна улица, идущая от шоссе направо, – два ряда деревянных изб. Перед забором у каждого дома, как во всех русских деревнях, была деревянная скамья.
На первой скамейке левого ряда сидел голый по пояс старик и курил, во дворе дома на правой стороне улицы собака гоняла свинью. Я подсел к старику и предложил ему попить воды из моей фляги. Он сделал глоток и немного погодя кликнул дочь, она вышла в легкой юбке и принесла горсть мелких яблок, которые он мне предложил отведать. Я был голоден и съел их с удовольствием. Настал удачный момент для вопроса, можно ли переночевать в его доме. Он кивнул, да, конечно, и мы поговорили о лошадях. Перед самой деревней я видел всадника на красивой гнедой, и мой новый знакомый с воодушевлением рассказал о том, что и у него есть лошадь. К изгороди подошла его жена, и он доложил ей, кто я такой. Немец, идущий пешком в Москву. Из Берлина. Да, из Берлина. Не отходя от изгороди, она учинила мне допрос.
– А ты куришь?
– Нет.
Ее муж сделал себе самокрутку. Он оторвал кусок газеты, засыпал в него табак, скатал сигаретку, провел по ней языком и сунул в рот.
– А ты хороший человек?
Она мне не доверяла. Допрос ее не удовлетворил. Она была против меня. Ее муж сказал:
– Она не хочет.
– Почему?
– Мне нужно сегодня ночью работать, вот она и не хочет, чтобы чужой был в доме.
– Я могу спать в саду.
– Нет.
Целый час я впустую просидел с ним на скамейке, моя фляга была пуста, солнце садилось. С досадой перекинул я рюкзак через плечо и пошел к соседнему дому. Я звал, стучал и умолял целую деревенскую улицу, а в ответ выслушал десять причин, почему мне нельзя переночевать. В одном случае муж был еще на поле и жена не могла сама ничего решить, в другом – мужик жил один в доме и у него не было жены, в третьем – маленькие дети и не хватало места, в четвертом – места не хватало и без детей. Я предлагал заплатить, предъявлял свой спальный мешок и был готов переночевать на полу либо в саду – ничто не действовало. Было очевидно, что мой друг с первой скамьи будет мирно спать в своей постели и не пойдет никуда работать. Он все еще безмятежно сидел на прежнем месте. Я снова подошел к нему и открыл свой последний козырь: я воззвал к его сострадательной русской душе.
– Я не могу ночевать на улице.
Он только пожал плечами.
Это была моя первая и последняя попытка. В придорожной канаве села Корсаки я похоронил романтическую мечту о том, чтобы стучаться в русские избы и просить о ночлеге: «Только на одну ночь, а утром я уйду». Что делать? Идти дальше, просто идти дальше. В подобных ситуациях я всегда поступал именно так и никогда потом не раскаивался. Ждать здесь было нечего. Удивительно, как путешествие пешком по чужой стране, в одиночку, когда можешь надеяться лишь на себя, пробуждает инстинкты и создает собственные законы. Один из таких законов гласил: не возвращаться. Идти дальше, даже когда не понимаешь – зачем. Ты все поймешь завтра.
Я проходил мимо человека, курившего, сидя на обочине. Он сказал, что не знает, есть ли сейчас в Желудоке гостиница, но раньше она была. Мы вместе наблюдали за тем, как один мужик последними словами ругал свою до смерти уставшую клячу: та не желала больше тащить огромный воз сена, на вершине которого сидела старая баба и причитала тоненьким голоском. Мужик с обочины крикнул:
– Эй! Тут один, ему нужно в Желудок, возьми его с собой.
Расстроенный хозяин телеги только махнул рукой: оставьте меня в покое. Я пошел дальше, туманные сведения, полученные от мужика с обочины, все-таки внушали надежду. Я переживал не из-за гостиничной койки: я мог бы спать под открытым небом, ведь было тепло и дождя не предвиделось. Но я уже десять часов был в пути, десять пыльных часов под палящим солнцем – я мечтал о полной пригоршне воды. Наконец смыть пыль и слой грязи с лица, волос и шеи. Подъехал автобус. Маленький проржавевший советский автобус голубого цвета – какое везение! Остановки иногда попадались на трассе, но автобуса я за весь день ни разу не видел, а теперь он подъехал и даже притормозил. Остановка была в сотне метров передо мной. Я побежал, собрав все силы для рывка, – и успел. Автобус ехал в Желудок.
Я откинулся на сиденье и, переведя дух, заговорил с сидевшей рядом супружеской парой. Мужчина был пьян и с остекленевшим взглядом висел на руке у своей жены, но инстинкт, два часа назад заставивший меня идти дальше, теперь подсказывал, что следует держаться этой парочки. Десять минут спустя автобус остановился на поселковой площади Желудока. Пассажиры разошлись, парочка также намеревалась уйти, но вдруг жена обернулась к мужу и сказала:
– Мы не можем его здесь оставить.
Вдруг я понял, почему в Корсаках ко мне отнеслись так неприветливо. Я всего несколько километров проехал вместе с другими пассажирами в автобусе, но этого оказалось достаточно, чтобы сделать меня частью и проблемой целого коллектива или, по крайней мере, этой супружеской пары, перекинувшейся со мной в пути несколькими фразами. В Корсаках я просто требовал слишком многого. Я пришел ниоткуда и был совершенным чужаком в деревне, где последний чужак, вероятно, появлялся много лет назад, а последний немец, скорее всего, проходил во время войны. Я представил себе, как отреагировали бы жители той деревни, где я провел детство, если бы вдруг пришел русский и на ломаном немецком попросился переночевать.
Парочка стояла в стороне и беседовала, по-видимому, имелось какое-то затруднение, затем муж ушел, а жена осталась. Это был мой шанс, и его нельзя было упустить, поскольку другого не было. Я показал женщине свои домашние фотографии и предложил немного денег. Она позвала мужа:
– Три доллара!
Тут от компании мужчин, распивавших пиво на площади, отделился и подошел ко мне подвыпивший и с первого же взгляда не понравившийся мне деревенский герой в белой рубашке навыпуск. Он протянул мне свою кружку пива:
– Пей!
Я сделал глоток. Мужчина за мной наблюдал. Он внимательно прислушивался к тому, о чем я беседовал с супружеской парой. Он заговорил со мной громко, нарочито коверкая слова, как разговаривают с тупым, не знающим языка иностранцем.
– У меня есть брат. У брата машина. Ты отсюда уехать. Брат отвезет. Ты – в город. Шестьдесят марок.
Сумма была неслыханной для страны, где горячий ужин с салатом, хлебом и парой бутылок пива стоили три марки, а ночь в гостинице – пятнадцать. Я сказал ему это.
Он повторил свои слова. Мне следовало уехать, вот тот человек был его брат, он меня повезет. Это было не предложение, это была депортация.
– Есть паспорт?
– Да, конечно.
– Давай сюда.
Он вел себя, как деревенский шериф, и, кто знает, может, он и на самом деле был кем-то вроде шерифа в своей белой, почти чистой рубашке, во всяком случае, он точно не был простым колхозником, а я стоял один перед ним и его шайкой на пыльной площади, поэтому я показал паспорт. Шайка столпилась вокруг и некоторое время была занята изучением документа. Куда же запропастился мужчина из автобуса? Его жена все еще была здесь, она понимала, что ситуация может легко измениться. Шериф закончил пролистывать страницы с экзотическими визами.
– Немец.
Он оторвал взгляд от паспорта и оглядел меня с ног до головы.
– Ты хоть знаешь, где ты находишься? Нет? Ты на партизанской земле.
Наконец вернулся мужчина из автобуса, как мне показалось, еще более пьяный, чем прежде, но в приподнятом настроении. Он показал мне свой документ, просто чтобы порисоваться. Это был пропуск на военный завод. Теперь все стало ясно. Он хотел мне помочь, но для него было слишком рискованно приютить у себя в доме иностранца, ведь никто не знает, какие хлопоты это за собой повлечет. Но мужчина не хотел упускать доллары, поэтому нашел выход из положения. Он забрал деньги и отвел меня в ветхий деревянный дом на краю своей улицы, здесь жил маленький тощий человек, который вел себя невероятно грубо.
Он не говорил, только лаял и брюзжал, что не было следствием гнева или постигшей его неприятности: он просто был таким.
Он производил впечатление человека, долго не видевшего людей, одичавшего и покинутого. Штаны болтались на нем, когда он вел меня через свою спальню в мою комнату, отделенную лишь клеенчатой занавеской. Предназначавшаяся мне койка была такой же грязной, как и все в этом обветшавшем доме. Света не было. Я попросил воды, чтобы умыться, он кинул мне вонючее вязаное одеяло, которым я должен был укрываться, затем исчез в помещении, служившем прежде кухней: печь представляла собой открытый, закопченный до черноты очаг. Хозяин вернулся вместе с грязным железным ведром, с лаем выгнал меня на улицу и полил мне холодной водой голову и плечи. Это было замечательно. Это было просто замечательно. Я был счастлив.
Затем он потребовал вина. В магазине я купил нам на ужин воды и шоколада, но хозяин посмотрел на все это с отвращением.
– Винка! – закричал он.
Я еще раз отправился в универмаг, государственный магазин, где продавались всяческие товары. Я торопился: в моем рюкзаке была бутылка водки, я припас ее на крайний случай, и хозяин ни в коем случае не должен был ее обнаружить. Его кошка наблюдала за мной, и я заподозрил, что она натаскана на запах водки. По возвращении я под благовидным предлогом заглянул к себе – бутылка была на месте. Зато уже ушел мой друг с военного завода – я был уверен, что он присвоил себе три доллара и ничего не дал маленькому человечку. Тот пил принесенное мной вино, как воду, одним глотком осушая большой стакан. Теперь, когда мы по-дружески сидели перед домом, я спросил его:
– Как жизнь?
Он скорчил гримасу:
– Не спрашивай.
– А где твоя жена?
Снова гримаса.
– Как тебя зовут?
– Календарь.
– Календарь? Такого имени не бывает.
Он рассмеялся коротким гортанным смешком. На его руке я заметил татуировку. Она была очень примитивной. Полукруг, от которого расходятся линии. Должно быть, восходящее солнце, между чернильными лучами стояли кириллические буквы: Сибирь. Я показал на татуировку.
– Ты был там?
Он захрипел и скорчил гримасу.
– Винка!
Я отправился за следующей бутылкой с намереньем на этом остановиться; мой хозяин не казался мне злым, напротив, я считал его даже неплохим человеком, прежде в его жизни было нечто светлое, что он давно уже вымарал в грязи и оглушил своим криком. Но мне не хотелось шума и драки. Я был один, и мне было сказано, где я находился. На партизанской земле.
Лежа на койке, я слушал, как дышит хозяин, и смотрел на звезду, светившуюся в окошке, одну-единственную. Спустя всего полчаса он включил свет, с шумом поднялся, чтобы выкурить сигарету, потом снова погасил свет и на некоторое время затих. Через двадцать минут он опять проснулся, зашумел, закурил, забегал вокруг, запыхтел и забормотал. Так прошла добрая половина ночи, он с хрипом погружался в беспокойный сон, самое большее через полчаса поднимался, снова курил, разговаривал сам с собой и со своим демоном. Я не мог смокнуть глаз. Лишь когда наступила глубокая ночь и стало совсем холодно, я, преодолев отвращение, забрался под свалявшееся и жирное от грязи одеяло, оно было тяжелым и согрело меня, я был ему рад, оно уже не так сильно пахло и стало приятнее на ощупь.
Наконец я задремал. Его крик вонзился в мой сон, как нож. Он кричал невероятно громко и дико, как зверь. Но больше не просыпался. Он был глубоко погружен в свой темный мир, где боролся со злыми духами. Они подступались к нему каждые десять или двадцать минут, тогда он бился в агонии и кричал, кричал о своей жизни. Мне казалось, что это кричала сама земля, поля, степи, кладбища, братские могилы. Он принимал это бремя на себя и как одержимый посланник земли боролся с тамошними демонами. Крик ослабел, и я понял, что этот припадок был последним. Потом он меня позвал:
– Фриц!
Было шесть часов утра, светало, он назвал меня фрицем, как здесь называли всех немцев, и я ответил:
– Я здесь.
Появилась какая-то женщина, она подошла к его постели и ласково поговорила с ним, как с больным ребенком. Я только слышал голос и мельком увидел седые волосы; когда я поднялся, она уже ушла. Она принесла горячие блины, только что испеченные, бесподобно вкусные. Грубость ушла из Календаря, словно после тяжкой битвы наступило умиротворение и просветление. Во время разговора он уже не кричал. Сквозь него нынешнего просвечивало то, чем он был прежде. Он открыл мне свое имя, не менее удивительное, чем фамилия. Чес. Он отвел меня к площади, где собрались другие мужчины, которые в эту раннюю пору уже курили, пили пиво и торговали; оказавшись среди них, он с каждой минутой делался все грубее и громче. Когда я уходил, его голос вновь достиг дневной пронзительности.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.