ПРОРОКАМ КОМАНДИРОВОЧНЫЕ НЕ ПОЛОЖЕНЫ
ПРОРОКАМ КОМАНДИРОВОЧНЫЕ НЕ ПОЛОЖЕНЫ
Итак, случилось то, чего уже несколько лет, с той самой неожиданной операции в Калифорнии, страшились многие из нас. Не знаю, в землю или на небо ушел Булат, но одно несомненно: дальше нам предстоит жить без него. И, значит, надо выполнить необходимую работу остающихся — до конца осознать, что мы имели, чего лишились, и что останется с нами на веки вечные.
* * *
Все, что не принято при жизни, над гробом можно — тот самый случай, когда трезвые люди щедры на похвалу. Президент и премьер выразили скорбь по поводу утраты знаменитого поэта. Что же, эта осторожная формулировка абсолютно верна: за всю историю России при жизни были столь же популярны разве что Евтушенко, Высоцкий да в годы войны — Симонов. Классикам прошлого везло меньше: необычайно успешная книжка Некрасова разошлась тиражом аж в тысячу пятьсот экземпляров, а песни Окуджавы при всех цензурных гонениях слушали, пели и знали наизусть десятки миллионов людей. Друзья и коллеги в прощальных статьях называли Булата великим — и это тоже правда: поэта, столь мощно влиявшего на общественное сознание треть века, иначе и не назовешь. В Вахтанговском, на гражданской панихиде, кто-то не совсем уверенно произнес слово «гений». На мой взгляд, титул полностью заслуженный — но тут уже надо доказывать.
Знаменитый, великий, гений — прекрасные слова. Но они как ордена, а Булат в орденах не нуждался. Кто сумеет представить его в сверкающем наградами парадном мундире? Правда, в последние годы государственные и культурные власти принялись наперегонки наделять поэта разными регалиями, которые Булат деликатно принимал. Но суть процедур была понятна: это не Окуджаву одаривали своим благосклонным вниманием, это разные почтенные комитеты и жюри торопливо награждали Окуджавой себя, справедливо полагая, что рядом с Булатом и их заметят и оценят. Ну, повторим — да, знаменитый, да, великий, да, гений. И что? Знаменитых много, и великих порядочно, даже гениями Россия не обижена. Но ведь было в Булате нечто единственное, присущее только ему, выделявшее его в ряду поэтических гигантов от Пушкина до Бродского. Линейные корабли не ходят кильватерной колонной, каждый — передовой. И у каждого свой маршрут и своя задача. К сожалению, не дублируются. Незаменимы.
Окуджава решал свою уникальную задачу и, на наше счастье, решил.
* * *
Впервые имя Окуджавы я услышал от поэта Володи Львова, вскоре трагически погибшего — тридцати пяти лет от роду он утонул в бассейне «Москва». Володя сказал, что у него есть приятель, который не только пишет интересные стихи, но и делает из них песенки и сам поет под гитару. Эта информация сразу настроила меня резко против незнакомого стихотворца. Высокое искусство поэзии и пошлая гитара?! В довершение всего Володя попробовал воспроизвести какую-то песню Булата, кажется, «Синий троллейбус». Слова он путал, мелодию врал… Словом, вышло точно по одесскому анекдоту:
«— Тебе Карузо нравится?
— А что в нем хорошего? Ни слуха, ни голоса, да еще и картавит.
— А ты его слушал?
— Самого нет, но мне Сема напел»…
У меня тогда намечалась первая книжка рассказов в «Советском писателе», и работавшая там сокурсница по Литературному институту позвала на издательский вечер. Я пошел в святилище с восторгом и трепетом, который потом не испытывал ни от каких окололитературных посиделок. «Будет Окуджава», — между прочим, сказала приятельница. Я равнодушно пожал плечами — Окуджава так Окуджава.
Когда выпили и смели с покрытых бумагой канцелярских столов весьма скромную закуску, на дощатый помост вынесли обшарпанный стул, и откуда-то сбоку, буднично оглядываясь, появился сам исполнитель. Окуджава был очень худ, почти тщедушен. Усики, курчавые волосенки, в лице ничего творческого. Гитара лишь усиливала общее ощущение незначительности и пошловатости: от нее в те времена веяло не романтикой или протестом, а дачной верандой. Кажется, Булат что-то сказал — опять-таки, будничное и незначительное.
А потом, как удар — песни…
Уже через несколько минут лицо поющего казалось глубоким, мудрым и печальным, как у Блока.
Он тогда спел песен, наверное, пятнадцать, а потом еще столько же в крохотном издательском кабинетике, куда набилось человек двадцать — из литераторов помню Евгения Винокурова и моего друга Сашу Аронова.
Более сильного впечатления от искусства в моей жизни не было ни до, ни после, вообще, никогда.
Мы с Ароновым подошли к Булату. Саша, знавший его по знаменитому литобъединению «Магистраль», сказал:
— Булатик, это очень здорово — но оценят тебя двести человек в Москве.
Я же произнес с абсолютной уверенностью:
— Через три года вас будет петь вся страна.
Переосторожничал. Вся страна пела Булата уже через полтора года.
С того вечера под крышей дома в Большом Гнездниковском я знал точно: в русской литературе появился новый гений.
* * *
Знаменитый — вещь очевидная. Великий — мало кто возразит. Гений — это, как я уже сказал, надо доказывать. А Булат, по моему убеждению, был больше, чем гений. Его роль в судьбе России исключительна.
Всякому народу и человечеству в целом для нормальной жизни нужны пророки. Пророк своим прожектором или фонариком высвечивает дорогу впереди, направляя или предостерегая: сюда можно, туда нельзя. Высокую эту должность могут занимать и философы, и политики, и священники, и писатели. В России, сперва самодержавной, потом тоталитарной, где жестко давилась и философия, и религия, и независимая политическая деятельность, пророками на этом духовном пустыре чаще всего выступали писатели. Больших художников и мыслителей России с лихвой хватило бы на три высокоразвитые страны. А вот пророки были всегда в дефиците. Да и качество их предвидений порой оставляло желать лучшего. Помните: «Через сто лет Россия будет самой яркой демократией Земли»? Прекрасные ведь слова! Жаль, что классик написал их именно в 1837 году…
Пророки делятся на конструктивных, объясняющих, как надо жить, и негативных, предупреждающих, как — нельзя. Условно их можно назвать светлыми и темными.
Мне уже приходилось вспоминать многолетнюю вражду Достоевского и Тургенева, точнее Достоевского к Тургеневу. Поводы были разные, а вот причина одна. Оба были пророки, но Достоевский темный, а Тургенев светлый. И читающие современники классиков решительно отдавали свою любовь Тургеневу. Особо травмировал Достоевского самый точный показатель популярности: Федору Михайловичу платили за печатный лист 150 рублей, а Ивану Сергеевичу 400! Между тем, все было закономерно и справедливо. Темный пророк, освещая ожидающие впереди тупики и пропасти, может быть тысячу раз прав — туда нельзя! Но миллионы людей вполне резонно думают о стране, как о корабле, вместе с которым предстоит или выплыть, или утонуть. Глубоко уважая и принимая во внимание темные пророчества, они куда внимательней вслушиваются в рекомендации конструктивные: а как надо жить? Тургеневский фонарик уверенно высвечивал дорогу: «тургеневские девушки» и иронично-благородные реалисты если и не создали, то узаконили новый тип россиян, полтора века служивший основой общественной стабильности и даже в нынешнем нравственном хаосе не утративший своей жизнеспособности.
Песни Булата (как, впрочем, и вся его литературная деятельность) были светлым пророчеством удивительной глубины, проникновенности и всеохватности.
В нашей богатейшей литературе не могу вспомнить призыв к любви и добру такой силы и открытости. «Давайте жить, во всем друг другу потакая» — это ведь не просто неожиданная строчка, это революция в человеческих отношениях, парадокс, противоречащий всей суровой российской педагогике и грозной государственности.
В отечественной любовной лирике множество изумительных стихов. Девяносто процентов из них, а то и больше, посвящено страсти — высокой, нежной, но страсти. У одного Окуджавы стихов и песен о любви хватило бы на целую литературу. Причем, не о страсти, пусть и нежной — ей посвящено два-три ранних стихотворения — о любви и только о любви. «Вы в глаза ее взгляните как в спасение свое» — не спрошу, кто еще так писал, спрошу — кто еще так чувствовал?
Спасением для миллионов людей стали и сами песни Булата.
* * *
Если Высший Разум действительно существует, в критические часы истории он должен приходить на помощь народу или всему человечеству, подсказывая совершенно неожиданный выход из тупика. А как это сделать, чтобы услышали и поняли? Кому доверить единственно необходимое Слово? Заумному философу, косноязычному политику, велеречивому священнику? Нет, в учителя жизни больше всего годится поэт — его и услышат, и поймут.
В начале позапрошлого века Россию вытащила из тогдашнего злокачественного застоя не победа над Наполеоном, не робкая попытка Александра Первого ослабить узду, не мальчишеский бунт декабристов — угрозу гибели отвела поэзия. Пушкинские реформы были глубже и благотворней Петровских: курчавый гений не усовершенствовал модель рабства, он дал внутреннюю свободу личности, мысли, любви. Таня Ларина сильнее повлияла на характер народа, чем все Александры и Николаи, чем Ленин — Сталин — Брежнев со всей их камарильей. Озираясь, спотыкаясь, сомневаясь, мы все же движемся вперед в светлом луче, идущем от Александра Сергеевича.
Шестидесятые года XX века тоже оказались для России предгибельны: не было веры ни в Бога, ни в коммунизм, жестокость власти стала очевидной, жизнь потеряла смысл и цель. Жертвовать собой ради Хрущева, Брежнева и Суслова? Поищите дураков где-нибудь в Мозамбике…
И опять вернуть народу цель, смысл и радость жизни оказалось под силу только поэту. Окуджава удивительно чувствовал слово и вообще был великий мастер. Но это лишь малая часть его призвания. Ведь трезво говоря, несколько поколений объединяли и удерживали от злобы и подлости принципы жизни, которые приходили к нам с песнями Булата. Люби человека, помогай человеку, восхищайся им и прощай его. Возьмемся за руки, друзья… Не слишком о том задумываясь, несколько десятилетий мы жили по Окуджаве. Если шестьдесят или семьдесят лучших его песен собрать вместе, получится светлое пророчество пушкинской силы. Что-то вроде «Новейшего Завета». Прожектор, фонарик, свеча? Не знаю. Но ровный свет от слов Булата идет вот уже почти полвека, и дорога впереди отчетлива, насколько хватает нашего взгляда.
Надо сказать, поэт был необычным для России пророком. Никакой Серафим на перепутье ему не являлся. И глаголом сердца людей Окуджава не жег. Только добро, только любовь, только свет.
Пророк, учитель жизни… При живом Булате вряд ли решился бы на такие формулировки — он бы с усмешкой отмахнулся и перевел разговор на другое.
Теперь, увы, не отмахнется.
* * *
Где-то читал, что после гибели Пушкина его друзья решили сохранить для потомков не только все, им написанное, но и каждый известный им штрих его жизни, справедливо полагая, что любой факт из биографии гения может оказаться бесценным и через двадцать, и через двести лет.
Не знаю, кого из поэтов правнуки признают Пушкиным XX века, но уверен, что среди финалистов необъявленного конкурса обязательно будет Окуджава. Тем важнее записать все, что мы знаем о нем. Наше дело не оценивать, а сберечь. Ведь вскоре Булат станет легендой, которая заживет своей отдельной жизнью, прекрасной, цельной, более совершенной по форме, чем реальная биография Б.Ш. Окуджавы. Для этого есть практически все: Арбат, расстрел отца, рана на войне, запрещенные песни, победившие цензуру, травля на родине, слава в мире, печальный гимн любви, благородство без единого пятна… Не хватает лишь ранней смерти, но это ему простят. Однако, при всей прелести легенды, истина все же более необходима: ведь гениальные песни писал не легендарный, а реальный Булат…
* * *
Как-то на авторском вечере в Доме литераторов (полный зал, сидят на всех ступеньках, забытую строчку тут же подсказывают десять голосов из публики) Булату прислали записку: «Кто вам нравится из современных поэтов»? Добродушно усмехнувшись, он ответил:
— Все хорошие…
Что это было — просто шутка? Скорей всего. Но, может, и симпатия ко всем стихотворцам, вплоть до графоманов, потому что и они любят родную речь, хоть и без взаимности? Или просто с той высоты, на которой работал Булат (не хочется употреблять возвышенное «творил», хотя по сути именно творил), вся современная поэзия виделась ему неразборчиво?
Тогда же какой-то «патриот» прислал анонимную записку, больше похожую на донос: «Ваш отец грузин, мать армянка. Кто же вы по национальности — москвич»? Булат спокойно ответил, что родился в Москве, любит Москву и готов считаться москвичом…
Что поделаешь — профессиональные торговцы своим этническим происхождением никак не могли примириться с тем, что величайший русский поэт последней трети XX века — «лицо кавказской национальности»…
* * *
Почему власти при диктатуре так раздраженно и угрюмо ненавидели Окуджаву? Ведь тот же Евтушенко причинял им куда больше хлопот — он регулярно наступал дряхлеющему льву на хвост и даже дергал за усы. Но именно песни Булата в течение многих лет удостаивались тотального запрета.
На то были серьезные и вполне понятные причины.
Тирания старалась создать свою систему жизни и довольно успешно с этим справлялась. Для каждого подданного в необъятных шкафах державы была своя полочка. Было точно известно, кто гегемон, кто союзник гегемона, а кто прослойка. На самом верху располагалась мудрая партия с безгрешным то Сталинским, то Ленинским, то Брежневским ЦК. Писатели шли под грифом «помощники», журналисты — «подручные» (наиболее бойкие прихлебатели публично гордились тем, что они и помощники, и подручные сразу). У «идейно нестойких» тоже было свое место — их полагалось перевоспитывать. Даже с диссидентами, «отщепенцами» и «злобными наемниками империализма» все было ясно, их путь был отработан по всем этапам: гневное разоблачение в печати руками помощников и подручных, психушка, лагерь, высылка.
Евтушенко вызывал у чиновников не столько возмущение, сколько тайное уважение и тревогу: его бесстрашный авантюризм заставлял предполагать мощную «руку» на самом верху. Запрещать его было страшновато — вдруг вмажет по роже неожиданным стихом, как «комсомольскому вождю», на румяных щечках которого до сих пор алеют несмываемые следы пощечин. Зато Евтушенко можно было разрешить, тем самым вписав в систему в качестве исключения из правил.
А Булата нельзя было даже разрешить: его песни без всякого контакта с властью звучали с миллиона магнитофонов над всей страной. И злило не только то, что поэт никак не вписывался в их систему, — еще обидней было, что в созданном им прекрасном и светлом мире не было места для них. Даже в качестве палачей или тюремщиков, поскольку в мире Булата не было ни казней, ни тюрем. Он пел о нормальной жизни — а кому в нормальной жизни нужны коммунистические чиновники?
* * *
Когда умирает великий писатель, его прижизненные недруги спешат хоть кончиком пальца засветиться на похоронах — авось, в будущем как-то зачтется. На прощание с Булатом булгарины прийти не решились. Видно, черти и впрямь боятся ладана.
* * *
Евтушенко точно описал злоключения Булата перед поездкой в Швецию. Но в одном Женя ошибся: Скандинавия была не первой загранкой Окуджавы. В то время всемогущие Органы в обязательном порядке проверяли новичков на соцстранах, и Булат не избежал общей участи: ему достались Польша с Чехословакией. Я, тоже новичок, попал в ту же группу. Поездка была бедненькая, поездами и автобусами, меняли нам какие-то гроши, ночевали по трое, по четверо, иногда мужчины и женщины вперемешку.
Я уже тогда прекрасно понимал, что значит Булат в русской культуре, и меня не оставляло ощущение какой-то фантасмагории: мы все, и он как все. Помню, на вокзале в Праге мы стоим, сбившись в робкую кучу, и Боря Балтер, староста группы, очумевший от своей командирской ответственности, кричит истошно:
— А вещи где?!
Ему столь же испуганно, но тихо, отвечает женский голос:
— Вещи Окуджава сторожит…
А меня пронзает дикая мысль: если бы с нами в группе оказался Лермонтов, ему бы тоже велели стеречь багаж? Как же фантасмагорично все мы равны в быту!
В груде чемоданов, лежавших на перроне, был и мой — фибровый, обшарпанный и исцарапанный. Потом много лет я не решался его выбросить: ведь реликвия, сам Окуджава минут двадцать состоял при нем сторожем.
Меня и потом не раз поражало, что великий поэт, как любой смертный, отягощен бытовыми заботами, страдает от тупой подлости чиновников и элементарно нуждается в деньгах. Что делать — посылая на Землю пророка, Бог не снабжает его командировочными.
* * *
Говорят, в молодости у Булата был тяжелый характер, болезненное самолюбие и даже капризность. Возможно. Однако с годами он приобрел поразительное благородство и редкую деликатность. Меня всегда изумляло, как предельно мягко он отказывался что-либо делать. Ни разу не слышал от него «Не хочу».
Во время той туристической поездки, в Чехословакии, на него насела знаменитая Наталья Сац, к тому времени уже отсидевшая свой «червонец». До лагерей эта фантастическая женщина успела (в пятнадцать лет!) создать и возглавить первый в стране Детский театр, а после освобождения сумела создать и опять же возглавить первый в стране Детский музыкальный театр в роскошном здании на проспекте Вернадского. Про первое директорство говорили, что его причиной был роман школьницы со знаменитым наркомом просвещения Луначарским. Второй начальственный пост уже ничем, кроме фанатизма и термоядерной энергии, объяснить было нельзя. В тесном купе поезда, где спрятаться было негде, она настаивала, чтобы Булат написал либретто детской оперы. Он вежливо отвечал, что не сумеет. Однако остановить Наталью Ильиничну было не проще, чем танковую дивизию.
— Ну что вы, Булатик, я уверена, что у вас получится.
— Нет, я не умею, — угрюмо упирался Булат.
— Вы только попробуйте, мы же вам поможем…
Атака длилась минут пятнадцать, и все время Булат отвечал, что не умеет. Он ни разу не сказал «Не хочу».
* * *
Когда-то временные периоды называли в России именами правителей: эпоха Ивана, эпоха Петра, эпоха Екатерины. Этот порядок сам собою отменился с возникновением великой литературы. Так ли существенно, кто принимал военные парады при Пушкине или вжимался в трон под грозным взглядом Льва Толстого?
Говорят, вместе с Булатом ушла эпоха. Подозреваю, что печальное событие масштабней.
Историки привычно ведут века от цифры к цифре. Но чем первый год столетия лучше пятого или пятнадцатого? XIX век, если говорить без учета календарных рамок, открылся Пушкиным, а завершился Толстым. XX — начался трагическими предчувствиями Блока и закончился последней песней Булата.
Начавшемуся двадцать первому веку понадобится свой пророк. Хочется верить, что он уже родился. До сих пор России везло, гении принимали свечу из рук друг у друга: еще писал Пастернак, уже писал Окуджава.
* * *
Однажды меня позвали в «Современник» на просмотр «для своих». В фойе, естественно, полно знакомых. Ритуальные вопросы «Как дела?», ритуально отвечаю «Нормально» — а что еще скажешь в толкотне? Да ведь только такой ответ и подразумевается.
Между тем, дела мои далеко не нормальны. И крепнет в груди раздражение, и все противней врать. Наконец, решаю: хватит! Следующему скажу, как есть.
И надо же, чтобы следующим оказался Булат! Не успев внутренне перестроиться, именно ему резко отвечаю: «Плохо!»
И тут же толпа порознь вталкивает нас в зал. Вот уж глупо получилось!
После спектакля на выходе, у наружных дверей, вижу — Булат. Оказывается, ждет меня.
— А что у тебя плохо?
— Да ладно, Булат, извини, сам справлюсь…
— Может, чем помочь?
Иногда пишут, что у Булата были кавказские понятия о чести. Насчет кавказских не знаю. Но московские дворы с малолетства жестко учили именно этому — своих никогда не бросать.
Сейчас в моде свободная застройка, дворов все меньше.
Интересно, сохранится в Москве дворовый кодекс чести или останется только в песенке про Леньку Королева?
* * *
Булата иногда называют романтиком, и в слове этом слышится легкий оттенок снисходительности — мол, стихи прекрасные, но жизнь, увы, гнет свое. А он и сам признавался: «Просто мы на крыльях носим то, что носят на руках».
Да, романтик, конечно, романтик. Но вот вопрос: почему иная романтика легко шагает через века, оставляя за спиной ветшающие законы суровой действительности? Разве не наивны, не оторваны от грозной реальности были заповеди первого пророка: не солги, не укради, не убий! Да гляньте вокруг — и лгут, и воруют, и убивают. Однако скольких людей, никогда не читавших Библию, удержала от подлого поступка неуправляемо звучащая в мозгу древняя то ли команда, то ли просьба: «Не убий!»
Говорят, нынешняя молодежь почти не знает песен Булата. Возможно. Но это уже не имеет значения. Светлые пророчества поэта прочно вошли не только в сознание, но и в подсознание, в генетический код России, в то, что называется совестью народа. Так ли важно, кто именно в душе человека тихо произносит «Не убий»? Важно, что — не убьет.
* * *
Когда сообщили, что Булат в парижском госпитале, я не воспринял это как последний звонок. Ведь и прежде он попадал в больницы, но всегда выходил на своих ногах. На вопросы отвечал, что теперь все в порядке, причем, таким тоном, словно речь шла о мелочи, вроде утерянной и найденной зажигалки. А через несколько дней донесся от кого-то из соседей голос Булата: «Господи, дай же ты каждому, чего у него нет» — тут горло и перехватило…
Потом попытался понять, почему именно песня связалась с трагедией. Все просто — в последние годы голос Булата по ящику практически не звучал. Вот если какой-нибудь из титомиров не спеша рассказывал о своем новом клипе — это нормально.
Интересно: хоть теперь-то косноязычных завсегдатаев маленького экрана совесть кольнула под ребро?
* * *
Как-то спросил Булата:
— Почему ты теперь редко поешь?
Он ответил:
— Я, в принципе, вообще не пою. Просто однажды что-то пришло, и года полтора пел с радостью. А потом опять ушло…
Не знаю, как в молодости, но для зрелого Булата процесс творчества был несравнимо важнее внешнего успеха. На самом гребне небывалой популярности он вдруг свернул в сторону, начал писать прозу: тонкую, мудрую, удивительную прозу. Но не петь все равно не получилось, потому что слава плотно обступила со всех сторон и не отпускала. Миллионы людей ждали и требовали его голоса — попробуй, откажись! Это было что-то вроде рэкета славы. Имелись, видимо, и чисто житейские соображения: проза не песня, тут уж начальство всегда могло наложить железную лапу. А песни давали хоть и не великий, но регулярный заработок, позволявший кормить семью и писать ту же прозу. Так что пел Булат почти до конца своих дней.
Для России получилось лучше. Для Булата — не знаю.
Впрочем, кого из пророков спрашивали, удобно ли ему нести свой крест?
* * *
На сцене Вахтанговского, в красивом дорогом гробу Булат был не похож на себя — строгий, даже суровый. Собственно, это был уже не он. Стоя у гроба с повязкой, я думал, как нелепо в данном случае звучит название этого ритуала — почетный караул. Ведь это не ему почет, это его королевский подарок всем нам, от Войновича и Аксенова до Чубайса с Немцовым — в последний раз позволить быть рядом с собой. Было жалко, больно, горько, что он уже не живой и никогда не будет живым, что навеки отлучен от простых житейских радостей, вроде солнца или дождика, как сегодня, или легкого вина, или беседы на кухне за чаем, или молодых женщин, которые с каждым поколением становятся все красивее и отнимают всякую возможность примириться со старостью и смертью. Но вот ощущения оборванности жизни, обрубленности пути — не было.
За сценой, в маленькой комнатушке, собрались его друзья, хотя слово это вряд ли точное — мы все были счастливы с ним дружить, а вот кого сдержанный Булат считал своим другом, он уже не скажет. Разговор пошел о том, можно ли было Булата спасти. Среди нас находились два врача — Василий Аксенов и высококлассный хирург Юрий Крелин. Оба сказали, что французские медики работают прекрасно, но уже ничего нельзя было сделать. Крелин невесело проговорил:
— В последнее время у меня было четкое ощущение, что Булат уходит. Не из-за болезни, не из-за дурного самочувствия — просто выполнена генетическая программа…
Считается, что роковой для русского поэта возраст — тридцать семь. Булату был отпущен двойной срок. Привычное в таких случаях сожаление «Не успел» к нему не относится. Творческая программа тоже выполнена. Он сказал все, что обязан был сказать. Пророческая миссия реализована полностью.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.